355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Шестьсот лет после битвы » Текст книги (страница 36)
Шестьсот лет после битвы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:55

Текст книги "Шестьсот лет после битвы"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)

от меня отвернутся и дело мое зачахнет. «Вектор» погибнет. «Века торжество» так и останется втуне. Век без него обойдется.

– Нет, нет, оно не погибнет! Ты мне верь, оно не погибнет. Оно уже не может погибнуть.

– Конечно, оно не погибнет. Когда мы убедимся, что из робкого росточка оно превратится в могучее дерево. Им живут, им дышат, оно сама жизнь. Тогда я смогу отсюда уехать. Повезу тебя в Москву, к друзьям, замечательным людям. Я называю их «великанами». Ты спрашиваешь: зачем мы живем? Кто мы? Они пытаются на это ответить. Их ответы огромны, исполнены мудрости. Они стремятся понять движение жизни от микроба до ангела, как ты говоришь, до богочеловека, который не ведает смерти. Знает законы Вселенной, берется за сбережение звезд и галактик. И конечно же они много знают о нашем времени, о нашем земном пути. Куда нам стремиться, чтоб не пропасть и не сгинуть. А остаться великой страной, великим народом с глубоким пониманием правды, любви, лучезарной космической истины!

– Мы поедем с тобой, мой милый. Поедем к твоим великанам. Но сказать тебе, что я больше всего хочу? Ты не будешь смеяться? Не испугаешься? Можно сказать?

– Ну конечно, скажи.

– Хочу, чтоб мы больше не разлучались. Сберегли не галактику, для этого у нас просто не хватит сил, а наш милый очаг, наш порог. И хочу, чтоб у нас родился ребенок.

Она почувствовала, как он затих, сжался, словно у него перестало биться сердце. И ей показалось, она увидела в темноте, как он побледнел.

– Ты что? – спросила она.

Он не ответил.

– Что с тобой?

Он медленно повернул к ней лицо, и она увидела, какая в нем мука и боль.

– Не будет ребенка. После Чернобыля, когда я лежал в больнице, врачи сказали, мне не надо иметь детей. Может родиться урод или мертвый.

Они молча лежали. Над ними неслись какие-то всадники. Падали шлемы, мечи. Горели леса и нивы.

Она протянула руку. Коснулась его лба. Провела по глазам, по губам. И он слабо целовал ее пальцы.

– Подожди, я сейчас, – сказала она. – Поднимусь на минутку.

Она скользнула белой тенью. Что-то взяла, принесла.

– Смотри! – В руках у нее был огарок свечи, тонкий, гнутый, как стебель. – Помнишь, ходили в Троицу? Я забрала из церкви. Тогда и задумала, что ты ко мне придешь и я зажгу.

Она подвинула стул к изголовью. Зажженной спичкой растопила на свечке воск, укрепила стебель. Зажгла свечу. Дождалась, когда пламя тихо поднялось, осветило ее ладони, ее лицо, ее блестящие глаза, ее упавшие на плечи волосы. Вернулась к нему и легла. Оба смотрели, как качается пламя от их дыхания, от плавающих по комнате неслышных воздушных течений.

– Как хорошо… – сказал он. – Как спокойно…

– Отдохни от всего…

Он благодарно коснулся ее руки. Медленно закрыл глаза, чувствуя веками слабое тепло свечи. Забылся. И мгновенный, под дрожащими веками сон.

Он бежит, задыхаясь, по огромному гулкому залу, склепанному из металла. Не просто бежит – догоняет ребенка. Тот босиком, в белой до пят рубашке, с курчавыми волосами оборачивается, смеется и резво, ловко уклоняется от его объятий, ускользает, шлепая пятками по металлическому полу.

Они пробегают комнату, где в стене мигают разноцветные лампы. Вспыхивают и гаснут квадраты света. И мальчик, весь в миганиях, в красных и белых отсветах, касается нарядных клавиш и кнопок, играет, любуется ими. А в нем – страх за ребенка, стремление его догнать, остановить, оторвать его босые ступни от холодного бетона и стали.

Они выскакивают в зал, где гудят и колеблются трубы, вмурованные в толщу, бугрятся корпуса турбин и насосов, вращаются валы, скрежещут колеса и шестерни. Он кричит, умоляет. Боится, как бы мальчик не попал в это страшное вращение металла. Но тот, едва касаясь земли, как ангелочек, упархивает. Оглядывается, манит его за собой.

Они пробегают длинный пустой коридор с сумрачными светильниками, с рядами одинаковых железных дверей, за которыми стальные цифры, стуки реле, перемигивания индикаторов. Он знает, мальчика подстерегает беда, близкое, таящееся за дверями несчастье – оголенные провода, медные под напряжением шины. Тот в неведении бежит навстречу беде, и только он один, Фотиев, может его спасти. Догнать, прижать к себе его теплое, нежное, любимое тельце. Кричит, по рот беззвучно выдыхает горячий воздух, и мальчик от него убегает.

Они влетают в угрюмый тесный отсек, где невидимый рокот и гул. Упираются в шершавый бетон, и в бетоне бронированная тяжелая дверь, в каплях застывшей сварки, с красными литерами, с поворотным тяжелым запором. Там, за броней, он знает, таится погибель и смерть. Туда, за броню, нельзя. Там не жизнь, там ничто. Но мальчик, встав на носочки, поворачивает железную ручку, открывает дверь и легко ускользает в щель. Мелькнули его рубашонка, кудряшки на светлом затылке.

Он с ужасом, с последней надеждой, в предчувствии, в суеверной мольбе открывает страшную дверь, заглядывает, надеясь увидеть ребенка. Но там, в круглом зале, – красный спекшийся зев дышит, чавкает, хлюпает дымом и смрадом. Огромный шевелящийся уголь с бестелесным дрожанием жара. И такое бессилие, такая безнадежность и боль.

С колотящимся сердцем, задохнувшись, он проснулся, слепо открыл глаза.

Перед ним – горящая свечка. Тонкий стебелек с огоньком. И она, его милая, гладит ему лоб. Испуганно спрашивает:

– Тебе что-то приснилось?

– Нет, нет, ничего. – Он благодарно целовал ее руку. Опять закрывал глаза, чувствуя тепло слабого близкого пламени. И снова забывался, снова засыпал…

И видятся ему легкие сумерки. Сеновал, полный свежего сена. Сено пахнет, скользит, шелестит. Он лежит под дощатой кровлей, под темными, смуглыми балками в комочках ласточкиных гнезд. В оконце – птичьи мелькания, зеленые тени березы, высокое белое облако. И он усилием счастья, теряя свой вес, вылетает в это оконце, выскальзывает в него бестелесно. Выше, выше. В своем счастливом полете он видит родной поселок, зеленый, в бурьянах овраг, просторный выгон с коровами, красные рябины у леса, сосны на гранитных камнях.

Он парит, колышется, чувствуя сладость и легкость, возможность лететь. Управляет в полете своим юным счастливым телом.

Все выше, просторней. Он видит сверху реку и белую рожь. Проселки в лугах, далекие деревни и церкви. Видит рыбу в речных омутах, лесное зверье в чащобах. Видит далекие белые города, корабли на морских просторах.

Земля, как икона, светла и нарядна, любимая, мирная, украшенная трудами рук, дыханием божественных сил.

Он летит над ней не один. Чувствует рядом невидимую близкую душу. Ее женственность обнимает его, поддерживает, несет над землей. Он не видит лица, но знает – она, родная, любимая. То ли мать, то ли сестра, то ли милая. Она, эта женщина, держит его на руках как младенца, и он на ее добрых ладонях парит в бесконечной лазури.

Проснулся. Сон длился мгновение. Все тот же стебелек свечи. Пламя, дрогнувшее от его пробуждения. Ее пальцы у него на губах.

– Ты спи, спи. Я буду смотреть, как ты спишь. И что-нибудь тихонько рассказывать.

И третье видение во сне.

Туманное взлетное поле. На мокрых квадратах бетона под погрузкой стоит самолет. Серый огромный «Антей». Тяжелый, тупой фюзеляж. Громадные распростертые крылья. Выпуклые обтекатели двигателей. Моросит мелкий дождь. Аэродромная прислуга в блестящих, похожих на скафандры одеждах регулирует движение к трапу. Взмахами рук останавливает поток пассажиров. Взмах – и снова пускает на трап.

В этом медленном, восходящем на трап потоке, исчезающем в чреве «Антея», он видит множество лиц. Знакомых, тех, что знал и помнил когда-то. И тех, что едва мелькнули и, казалось, навеки канули. И совсем незнакомых, но с чертами забытого сходства.

В этой веренице, восходящей на борт, он видит отца, и мать, и бабушку, и соседей по дому, и знакомых ребят из поселка, с кем дружил и дрался когда-то. Девушку, которую любил своей первой быстротечной любовью. Женщин с забытыми именами, кто дарил ему мимолетные ласки. Тех бессчетных людей, с кем сводила судьба на стройках, в дорожных вагонах, в номерах затрапезных гостиниц.

Поднялись один за другим «великаны» и канули в проемах дверей.

А вот и те, с кем сошелся в нынешней жизни, – все они были у трапа.

Медленно взошла, остановилась, оглядываясь, Елена Вагапова. Держала на руках младенца, кутала, защищала от ветра. И муж Михаил обнимал ее нежно за плечи. Прошли и исчезли в темной глубине самолета.

Поднялся по трапу Костров с обветренными, сухими губами, с лицом, исполненным муки. Следом за ним величавый седой старик, его отец-летописец. Держал свою «Книгу утрат».

И Дронов с женой, с сыном – боевым вертолетчиком. Тоже поднялся, горбясь, пропуская вперед жену. Коснулся сыновьей руки, оглянулся перед тем, как уйти в самолет.

Сергей Вагапов с Катюхой медленно поднимались в потоке. На Катюхе было новое платье, но глаза ее были в слезах. Она смотрела на Сергея, чего-то ждала, но тот молчаливо и медленно двигался по высокому трапу, пока их обоих не поглотил самолет.

В этом мерном движении людей, отправлявшихся в полет на «Антее», были и Чеснок с дружками, и дурачок с кульком.

Здесь был Горностаев, очень бледный, красивый, поднял воротник пальто, зябко кутался, весь продрог, торопился укрыться от ветра.

Туда же, в огромное чрево, входили и его сослуживцы. Менько, Накипелов, Лазарев. Язвин дышал на свой перстень.

Поток не кончался. Казалось, он зарождается где-то в полях и лесах, за завесой дождя. Тянется, вырастает, приближается к самолету. Покачавшись на трапе, уходит в бездонное чрево. Здесь были люди со славянскими и азиатскими лицами. Узбек в тюбетейке. Молодой безногий десантник опирался на шаткий костыль. Поднимали под руку старушку. Следом за ней генерал крутил красноверхой папахой.

И он, Фотиев, двигался в том же потоке. Антонина была с ним рядом. О чем-то беззвучно спрашивала: так ли она все делает, туда ли они идут? И он отвечал: туда. Они делают так, как все. Как всем им было записано.

Они сидят в самолете. Длинное, в обе стороны уходящее пространство и лица, множество лиц.

Загудел один двигатель. Его гул, его тень от пропеллера. Тронулся второй, третий. Могучие моторы дрожат, сотрясают машину. И этот вселенский до неба рев, этот металлический вой и есть звуки мира, в котором они живут, небо, в котором летят, время, в котором движутся.

«Антей» отрывается от бренной земли, тяжко, со своей непомерной ношей, сбрасывая черные шлейфы копоти, идет в небеса. И все, кто ни есть в самолете, замерли, слушают упорное движение машины, одолевающей притяжение земли.

Летят в ночи. Черная, непроглядная тьма. Пульсирует габаритная лампа. Освещает и гасит надпись на крыле – «СССР». Впереди, в черном небе, в длинном узком прогале, – заря, красная, окруженная ночью. До восхода еще далеко. Ночь бесконечна. «Антей» в металлическом рокоте медленно идет на зарю…

Он проснулся с биением сердца. Близко, у самых глаз, – свеча. Совсем не сгоревшая, с легким колыханием пламени. И милая его говорит:

– Ты знаешь, я очень люблю игрушки для елки из тоненького стекла…

Он взял ее руку, прижал к груди. Замер, слушая парение по комнате легких воздушных течений.

Огромный таинственный ветер, зарождаясь в глубине мироздания, омывая миры и галактики, пролетал над землей. Двигал тучи, толкал океанские воды, гнал рыбьи косяки, смещал с маршрутов корабли, самолеты. И штурманы вносили в приборы и карты поправку на таинственный ветер. Он пролетал над Россией, в талых ночных снегах, в тяжких застывших льдах. Над ее городами и пашнями, над заводами и разоренными храмами, над гарнизонами и крестьянскими избами. Залетал и сюда, в их комнату, омывал их, лежащих, слабо двигал пламя свечи.

– Ты помнишь эти игрушки для елки? – тихо смеялась она.

Глава тридцатая

По зимней вечерней дороге шел конь, запряженный в сани. На санях, на соломе, лежал человек. Кольчуга его была прожжена и пробита, спеклась на груди в ржавый ком. Шлема не было. Волосы смерзлись, влепились в красную льдышку. Опаленная солома топорщилась черной гарью, словно сани прошли сквозь пожар.

Под дугой на колечке слабо звенел бубенец. На дуге, намалеванный синим, стоял на задних лапах медведь. Человек лежал на соломе и бредил. Сквозь оплавленный пролом в кольчуге вяло сочилась кровь. Пропитывала солому, капала под сани, вмерзала красными бусинками. Сороки и сойки слетали на дорогу, долбили снег, выклевывали ягоды крови.

Освещенная зарей, проплывала высокая ель. Нижние ветви, заметенные снегом, уходили в сугроб, отливали синью. А вершина с гроздьями шишек пламенела на солнце. Человеку в санях казалось, что это придорожная церковь. Крест сияет, двери распахнуты, теплятся свечи. На столпах и на сводах – лики и нимбы святых. И священник в блистающей ризе держит обитую золотом книгу. Крестит ею дорогу, коня и его, проезжающего.

– Благослови мя, грешного, отче! Приду в воскресенье на исповедь. Примешь мое покаяние. А теперь тороплюсь, ехать надо! Весть донести! Ждут меня с вестью, отче.

Проплыла высокая ель. Снегири на вершине подставляли грудки заре.

Болото с черными льдами в красных отсветах солнца шелестело мертвыми камышами. В ледяные пузыри были вморожены следы лисиц и волков, прошлогодние стрекозы и бабочки, оставшиеся дуновения ветра. Летела по льду сухая поземка. А человеку в санях казалось – он проезжает летний цветущий луг. Утренние травы дымятся, блестят от росы. Косцы в белых рубахах валят душистые ворохи. И один, белокурый, с распахнутой грудью, отирает мокрую косу пучком зеленой травы. Улыбается, манит на луг.

– Тимофеюшка, сосед дорогой, оставь мне у леса делянку. Вернусь – подсоблю, докошу. А теперь не суди, не могу. Тороплюсь, весть несу.

Уплывают белые рубахи косцов, свежие зеленые копны.

Сани проезжали лесную гарь. Из-под снега торчали пни, острия умерших деревьев. В корнях и дуплах уже угнездилась ночь. Дуло тьмой и морозом. Завывало в невидимую унылую дудку. А человеку казалось – это свадьба шла по деревне, катилась огненным радостным колесом. Топотали ряженые. Краснели бурачные щеки. Гремели бубны. Верещали свистки и сопели. На шесте развевались ленты. Несли цветастый поднос, и народ сыпал на него серебряные и медные деньги.

– Приду, приду на пир! Весть донесу и вернусь. У Степана с Марьюшкой погуляю! – говорил он свадьбе, бросая на поднос золотник. А свадьба кинула ему вслед колючую горсть овса, осыпала коня и кольчугу.

Сани катились в последнем солнце. Из-под полозьев вытягивались и стлались на снегу тонкие золотые паутины. Редко капала кровь. Человек смотрел на красные капли. И одна из них стала расти, подниматься. Превратилась в красного пернатого ангела. Ангел побежал за санями, отталкиваясь от снега босыми стопами. Догнал, помогая ударами крыльев. Мягко подсел на сани, принимая поводья. Конь оглянулся на ангела и, почуяв узду, побежал резвее. Человек благодарно смотрел на пернатого возницу, и сквозь красное одеяние ангела, его алые прозрачные крылья просвечивали, как в румяном стекле, двигались, текли перелески, занесенные снегом стожки, осинники и сугробы. И человек заметил: в волосах у ангела заколот малый красный цветок.

Ночью, когда погасла синяя заря над лесами и в небе загорелись белые косматые звезды, конь въехал в деревню. Проволок сани сквозь хрустнувший сугроб к покосившейся крайней избушке. Приблизил голову к крохотному желтевшему светом окошку. Задышал в наледь. От горячего дыхания коня лед на оконце растаял. Глянул масляный светлячок лампады, застывший, скрюченный от мороза цветок. К потному глазку в окне приблизилось подслеповатое старушечье лицо. Вглядывалось в коня, в сани, развалившие сугроб, в опрокинутого человека.

– Господи, никак Федюня! – ахнула, всполошилась.

Кинулась в сени. Прогремела щеколдой. Выскочила на снег и, стеная, надрываясь, вволокла в избу бездыханное тяжелое тело. Положила на лежак у печи. И снег, упавший с волос человека, стал быстро таять в тепле, и металл кольчуги, седой от инея, проступил чернью.

– Господи, Федюня, где ж тебя так? На какой войне побывал?

Приложила ухо к кольчуге. Услышала сквозь железо слабые стуки сердца. Перекрестилась на икону Федора Стратилата в кольчуге с воздетым мечом. Кинулась к печке.

Раздула из угля огонь. Затрещало, залетало пламя в полукруглых вратах печи. Поставила на ухвате два глиняных круглых горшочка. Зашелестела пучками трав и кореньев, выбирая сухие ягоды, блеклые ломкие листья, сморщенные соцветия. Шептала, бормотала, охала, колдовала вокруг печи.

Когда в первом горшочке вскипела вода, она кинула зелье, сотворила заговор:

– Черника, голубика, ягода вороника! Ты, цветок ярпень! Ты, цветок язвень! Разрыв-трава, сон-трава, адов корень! Растите ввысь до месяца, до луны! Прорастайте вглубь до каменной глубины! Рабу божьему Федору кровь заверните, вспять оберните, по кровиночке соберите! Чтоб встала в нем кровь крепко, как столб во дворе у господа, как каменные палаты у царя Соломона, как посох у апостола Павла! Быть посему! Аминь!

Распустились в кипятке коренья и листья. Вскипела синяя пена. Намочила старуха отваром чистое полотенце. Омыла воину кровавые раны, и кровь в них разом застыла, ушла прочь из ран. А сами они закрылись. Вылила старуха остаток отвара на огонь в печи, и пламя остановилось. Стало как синий камень.

Кинула пригоршню трав в другой горшок. Забормотала, задышала в отвар.

– Ты, ягода малина, ягода калина, ягода крушина! Ты, цветок игрень! Папорт-цвет! Серафимовы глазки! Поцелуй-трава! Обойми-трава! Сладок корень! Растите ввысь до ясного солнца, копайте вглубь до нутряного огня! Рабу божьему Федору кровь разогрейте, по жилочкам разгоните, по суставчикам разведите! В щеки малиновой зарей, в сердце божьей верой! Аминь!

Намочила в отваре другое полотенце, приложила к устам страдальца. Провела по очам. И тот вздохнул высоко, щеки порозовели, глаза под веками задрожали. Старуха вылила остаток отвара в горшок с замерзшим цветком, и тот вмиг ожил, зазеленел, и на нем раскрылся и лопнул красный бутон.

Человек на лежанке открыл глаза. Увидел белую печь, лампадку у темной иконы, старушечье склоненное лицо.

– Бабушка Пелагея, ты ли? Как я к тебе попал? Ехал по другой ведь дороге. Видимо, сморило меня, и у Белых ключей потянул левый повод.

– Может, архангел-хранитель его потянул, оттого-то и жив.

– Ехать мне надо. Некогда мне оставаться. Я весть везу…

– Лежи, Федюня, а то твою весть карга на погост унесет.

Стаскивала с него кованую рубаху. Накрывала старушечьим лоскутным одеялом. И он, боясь уснуть, боясь умереть и исчезнуть, рассказывал торопливо старухе.

«Шли мы с князем конно от всех слобод и посадов, от всех деревень и погостов, всего два полка. Шли день до Никитиной пустыни, да еще полдня до обители Трифона Преподобного, да еще полдня до скита Филарета-старца. Как стал вечер, прошли сквозь дубняк, взобрались на гору и с той горы через реку увидали орду. Неведомая орда из незнаемых земель, будто ее с неба надуло. Не ливонцы – те в железах, с крестами ездят. Не ляхи – те перьями страусиными овевают шеломы. Не татары – те носят на знаменах дракона. Не угры – те в куньих и медвежьих мехах. Неведомая орда опустилась на реки, на пожни, на угодья. Пожгла мосты, разорила слободы, повалила святые храмы. Ее, орду неведомую, мы пришли воевать!..

Зрели ее с горы, и была она видом ужасна! Стан ее, яко град с башнями, главами и стеной зубатой. И все из стекла. Посередь того града в стекле крутится колесо, как мельница великая, и крутит его огненная вода. Наполняет собой озеро в железной оправе. И на воду ту больно смотреть – такой в ней свет и сияние. От града в ночь многие исходят лучи, так что можно под ноги коня смотреть и видеть следы от подков. И весь град полон воинов, ростом великих, в доспехах гладких, но не в железах, а будто в шелках. У каждого щит чашей наружу, а мечей и коней не видно…

Князь наш воздел длань и глаголил воинству: «Теперь, братие, ударим дружно, покуда они нас не ждут, а мы их зрим, яко при свете дня! Помолимся пречистой деве Пресвятой Богородице, дабы она нам, грешным, даровала победу. А ежели грехи наши велики, перетянут чашу ее милосердия и будет нам побиение, пусть жен наших и детей наших сохранит от орды и укроет. А мы, видит бог, не мечом, так костьми своими преградим дорогу орде!..»

Помолились мы на образ Божьей Матери и тронулись за князем с горы. Спустились обоими полками на поле и наметом на стан ордынский! И случился тут великий туман, будто адова щель отворилась в земле и оттуда истек туман непроглядный. То все, как в полдень, видать, а то ушей у коня не видно. Мчим в темноте, в тумане – только звон кольчужный, да княжий сокольничий в рог заиграл, и которые ратники со Скоморошьей слободки, те достали свои гудки и сопели, и их стало слыхать. Так, по звуку рожка да по гуденью скоморошьих сопелей, знали, где князь. Скакали в великом тумане…

Туман отлетел разом, будто рукой отвело. И открылся стан близко. Град о семи башнях и о семи вратах. На каждой башне щит, как чаша вовне, и вся горит. И озеро – та же чаша, только огромна, и вдруг встало дыбом, и вода в нем не льется, а яко лед блистающий, яко зерцало, и мы в том зерцале отразились, на самих себя скачем! Воины, их числом до ста, встали под стенами, воздели выше голов щиты, и щиты их – те же чаши, токмо не столь великие. Из большой чаши в них льются лучи, и они те лучи щитами хватают и обращают против нас. Будто мечут стрелы, и мы слепы от этих лучей, и кони наши слепы, а повернуть невозможно!..

Первым князь возгорелся. Влетел в него луч, проязвил дыру в шлеме, прошел лоб насквозь, разметал на затылке метлу огненную, и князь, с коня сметенный, на этом хвосте сатанинском понесся, сам яко клок огня, и пал пеплом, и другие кони пепел растоптали. За ним следом инок Алепий, что от Троицы, наехал конем на луч. Пробило его огненным древком. Схватил его Алепий руками, хотел из себя выдрать, а руки его загорелись, яко две бересты, и кричал он страшно, и руки его сгорели по самые плечи, а потом и сам он в искры рассыпался. Третьим пал Васька Колодник, который за татьи дела на цепи сидел, и он князю бил челом, умолял взять на сечу. Налетел Васька-тать на острие огненное и, как был в кольчуге, стал вскипать. Глаза его белым паром вышли, изо рта красный дым валит, и кровь его из кольчуги многими ручьями брызнула и испеклась, одна ржа осталась!

Тут вижу, заворочалось колесо посреди града, и черпаками тронуло озеро, и оно стало, как солнце. И им. солнцем, повело по нашему войску, и оно загорелось, как бор в смоле. Куда ни взгляни, кони горят и воины, и под ними земля горнт, а над ними – небо. Летает кругом огонь, рвет войско, и где был всадник с конем – там пепел и дым.

Нагнал меня адов луч. Тронул коня, и конь мой стал белым пламенем, и я видел, как сгорает сердце в коне, и ржал конь страшно, а я упал и бежал, закрыв очи, настигаем лучом. И луч был, как вилы в три зуба, и искал меня, чтоб убить. Но внезапно явился ангел, схватил сильной дланью те адовы вилы и отвел от меня. А меня по воздуху перенес через полымя, опустил за гору в бору, где стояла телега, уложил и тронул коня.

И покуда я гнал коня, пробирался сквозь бор, возник в черном небе улетающий град. Вознесся на семи хвостах, как дракон. Не стало видно звезд от света, и нечем стало дышать, и, как лодка с гребцами, ушел по водам небесным. И стало мне страшно и дико, и дух покинул меня. Я упал в телегу без памяти, а когда очнулся, не лето кругом, а зима, не телега подо мною, а сани. Будто орда неведомая, улетая с земли, полгода с собой захватила…»

Раненый воин порывался встать и бежать. Старуха удерживала его, накрывала одеялом, мелко, часто крестила.

И приснился ему отец, убитый на другой войне, павший в другой сече. Будто он поднялся к отцу на небо и видит его, стоящего на небесной поляне. По всей поляне, сколько хватает глаз, горят свечи. Одни ярко, пылко, другие догорают, от третьих малая капелька света осталась. В руках у отца свеча из красного воска, перевитая серебряной лентой. Отец ходит по той поляне среди свечей, изымает те, что сгорели, ставит на их место новые, возжигает от большой, красного воска свечи.

В груди у отца глубокая рана. Лицо худое, строгое. Будто не рад появлению сына. А он, сын, весь в слезах от любви к отцу, от нежности к нему и печали, от желания кинуться, целовать его любимое, родное лицо, омыть его кровавую рану.

– Помнишь, помнишь, отец, как ты брал нас с матерью на ладью и мы возили копешки сена, и мать из баклажки поила нас молоком, и вы с ней все смеялись? Почему вы тогда смеялись?

– Тут об этом не помнят, – сказал отец, – Тут о земном не помнят. Говори: зачем пришел?

И, глядя на отцовскую рану, вспоминая истошный плач матери, когда привезли отца на телеге с другими убитыми ратниками, он спросил:

– Рана твоя не болит? Будто и меня такой же стрелою настигло.

– Ранили нас одной и той же стрелою, – ответил отец. – Летит она издали и давно. И многие прежде меня были ею убиты. И многие после тебя будут ею уязвлены. Имя стрелы – свет тьмы, и она же – стрела сокрушающая!

Он слушал отца, не понимая смысл его слов, а только их звук. И слова неясного смысла отпечатались в нем, как горячая медь на воске.

– Откуда взялась орда и что означат их град? – спрашивал он, глядя, как колеблются огоньки бессчетных свечей и гаснет то одна, то другая.

– Есть свет тьмы, и есть тьма света. И у них один ангел и один Град Семиглавый. Многие служат им и являются к вам на землю, чтобы мучить и жечь. И будут являться, покуда земля не одолеет тьму света и не станет как снег. И все, кто на ней, очистятся в свете и будут занесены в книгу света, где несть тьмы!

– Почто мы живем, отец? Почто так мучаемся? Почто избиения? Когда конец рати?

– Рать будет долгой, сто веков и еще сто веков, покуда летит стрела. И победы у вас на земле не будет, но и здесь, на небе, не будет. А место, где будет победа, сокрыто.

– Научи, отец, как жить! На что уповать?

– Загляни в мою рану. Вложи персты и раздвинь. Гляди и на то уповай.

Он вложил персты в отцовскую рану, раздвинул ее, прильнул оком. И в ране открылась чудная даль. Поля с желтой рожью, деревни с белыми храмами, синие студеные реки с темными лодками на зеркальной воде. Весь родной, любимый, дарованный богом мир. И так дивно, так сладко, такое умиление в сердце, такой свет в душе.

– Что делаешь ты, отец, на этой небесной поляне? – спросил он, любя отца, желая его обнять, робея его строгого лика.

– На каждое земное рождение возжигаю свечку. И на каждое земное успение гашу свечку.

– А моя есть свеча?

– Ступай за мной следом.

Они двинулись по поляне, перешагивая свечи, и среди многих пылающих отец указал одну, тонкую, как стебелек, с прозрачным слабым огоньком-одуванчиком.

– Твоя!.. Недолго гореть… А теперь ступай!

Погасла поляна. Исчез отец. А он проснулся под чистым солнечным пологом, и в руке его – огарок свечи.

И полог этот в доме его сердечного друга Василия, с кем взрастали рядом, в одном посаде, учились премудростям по одним рисованным книгам, не раз ходили к Троице и к обители преподобного Трифона. И Василий, душою высок и чист, во многих художествах и умениях преуспел, а более всего в творении молитв. Уйдя из мира, стал в иконах чудесные лики святых и апостолов рисовать – на дубовых досках камнем голубцом, и киноварью, и сурьмой. Теперь они сидели вдвоем в его светлой келье с окном в белый сад и вкушали мед. Пчелы из сада прилетали на мед и садились в чашу. Василий черпал бережно, чтоб не потревожить пчелу. На его столешнице, где лежали черные в кожах книги, синело малое перышко сойки.

– Монахи у Трифона рыли колодец и отрыли корабль. Деревянный, обшит медью, в двенадцать весел. Стало быть, где ныне сушь – там прежде море было. Минует время, и там опять море станет. Все кругами идет: и вода, и воздух, и жизнь царства. – Лицо у Василия спокойное, светлое. Одолением страстей достиг он премудрости. Тратит свой век на размышление и молитвы, на книги и писание досок.

– Ты, Василий, друг милый, превзошел меня в помыслах и художествах. Тебе, а не мне откроются врата истины.

– Но ты, Федор, возлюбленный друг мой, превзошел меня в ратных искусствах, в странничестве, в мирском подвиге, творимом за други своя. Тебе по исполнению дней откроются злаченые врата истины.

– Много мне удалось повидать, но мало понять. И нет того, кто бы мне открыл, разъяснил.

– Боюсь тревожить тебя расспросами. Во сне кричишь, душа твоя в муках рвется. Ступай в сад гулять. На яблонях чистый цвет. Гляди на него и духом светлей.

– Не могу по саду гулять, не могу глядеть на чистый цвет яблонь, покуда не поведаю тебе, как воевали орду. Ты выслушай и в книгу впиши. Один я остался, кто знает. Умру – и вовсе забудется.

– Говори. Все впишу до единого слова.

И начал он долгий сказ про то, как случилось.

Прискакал на соборную площадь на опаленном коне ловчий Братко. Задрал рубаху, показывал народу свой сожженный живот. И, умирая, говорил бессвязные речи про явление орды, севшей на Броды, спалившей мосты и ладьи, и села, и посады, и божьи храмы, избившей многих жен, и мужей, и монахов, и рыбаков, и ловчих. И от той орды сходит огонь и великий пал. И если ту орду не посечь, все, от старых до малых, в огне пропадут.

И князь велел бить в большой колокол, собирая рать. И на рать вышли все, кто мог воссесть на коня и держать в руке меч. Открыли подвалы и выпустили на волю колодников, которые просились на рать. И иноков, и монахов обрядили в кольчуги, которые просились на рать. И было на площади общее целование, просили друг у друга прощения, кто в чем виноват и согрешил, и говорили друг другу «брат».

И шли первый день по большой дороге на волок, и в травах следом шло много волков и лисиц, и летели карги, ястреба. и птицы-неясыти. А ночью, когда стали станом, взошли разом две луны, обе красные, как сукровь.

Во второй же день пути случились иные чудеса и знамения.

Из озер и рек выбрасывалась рыба на берег, будто ей нечем дышать. Ползла на плавниках по земле под ноги коней и умирала. И ехали по мертвой рыбе.

Случилось вдруг со многими безумие и помрачение духа. Затмило разум ненавистью и злобой, и возгорелась ссора. Друг на друга кидались с мечами и бились. И были раненые, покуда иноки не окропили помутненных святой водой, и те прозрели.

Подъезжали когда под Малые Броды, вдруг напал на всех страх великий и на коней. Сами поворачивали и скакали прочь. А у людей глаза побелели от страха, и многие враз поседели, будто увидели ужас. Но было все тихо, леса стояла зеленые, и реки тихо текли.

К полудню, когда поили коней, и был жар, и под кольчугой кожу пекло, вдруг река стала льдом. И долбили лед мечами и копьями, чтоб коней напоить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю