Текст книги "Шестьсот лет после битвы"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)
Догоняя колонну, промчался по шоссе молоковоз. Видимо, из днища цистерны вывалилась пробка. Молоко хлестало на асфальт. Фотиев, шагнув на шоссе вслед молоковозу, двинулся вдоль молочного, разбрызганного по асфальту ручья.
«Война, – вдруг страшно осенила догадка. – Война!.. Началась!.. Так же и тогда начиналась. И тогда убегали, скот угоняли вот так же… Но ведь теперь-то ракеты! Теперь по городам, по заводам… «Першинги», «Трайденты»… Неужели сейчас полетят?»
Он представлял, как в эти мгновения, вспучивая океан, всплывают подводные лодки и ракеты, как красные свечи, встают над Мировым океаном. Как над всеми лесами, степями, по всем континентам начинают взлетать, отжиматься на огненных метлах боевые ракеты. Вся невидимая, упрятанная под землю, под воду, в запретные зоны мегамашина войны начинает шевелиться и лязгать. Выползает из-под маскировочных сеток, движется в блеске и скрежете.
И он бежал, чиркая сапогами асфальт, оглядываясь по горизонтам. Шарил взором над вершинами сосен, поминутно ожидая вспышек, черных грибов – там, где был Киев, где была златоверхая Лавра. И ближе, в направлении станции.
Впереди забелело село. Чистые мазанки. Соломенные и шиферные крыши. Пышные купы деревьев. Но этот уютный, обычно радостный для глаза пейзаж сейчас был словно надорван, перечеркнут. Там, среди мазанок, что-то творилось. Доносились крики и рокоты. И, как показалось ему, звуки стрельбы. Он шел на эти звуки, пугаясь неба, солнца, дороги, чувствуя, как все сворачивается в стремительный свиток, доживает свои последние земные секунды. И мгновенная сквозь панику мысль: «На мне, на мне завершится! Конец света сейчас, при мне!» Эти мазанки, этот столб придорожный с цифрой «34» – это и есть конец света.
Он вошел в село. Отъезжая от дворов, катили тяжелые военные грузовики с брезентовым верхом. Из-под брезента смотрели, качались, колотились друг о друга лица людей. Стенали, тянулись к своим хатам, заборам, палисадникам, а их увозили в зеленых колыхающихся коробах.
Повсюду сновали солдаты, цепью, вдоль улиц, у дворов и колодцев. Все они были в масках. В зеленых с пластмассовыми рыльцами респираторах. Все на одно устрашающее козье, кабанье лицо.
Гибкая худая старуха в долгополой юбке, в стоптанных башмаках металась между калиткой и хатой. Прижимала к себе ребенка, почти грудного. Кутала его в одеяло. Ребенок кричал, одеяло спадало. Солдат в респираторе подхватывал его на лету. Нес в руке бутылку с соской. Другой солдат удерживал старуху, не пускал к хате. А та голосила:
– Ой та куды ж вы мэнэ ховаете? Дочка ж в город поихала, так вона ж мэнэ и не знайдет! Дитятко малое пропадет! Хата пропадет! Огурцы пропадуть! Куды ж вы мэнэ, хлопцы, ховаете?
Солдаты подталкивали ее к грузовику, к брезентовому полутемному зеву.
У другой мазанки небритый, больного вида мужчина, держа под мышкой куль, свободной рукой хватал за плечи девочку, прижимавшую кошку. Встряхивал, сердито кричал:
– Та кинь ты ее к бису, халяву! Воротись у хату, визьми часы! Тилькы купляв, а теперь оставляты!
Девочка сильней прижимала кошку, а та, чувствуя, что их чотят разлучить, вцепилась когтями в платье и сквозь платье в живое тело. Девочка морщилась от боли, но не отпускала, а сильней обнимала кошку. И всех троих легонько теснили солдаты в масках, подталкивали к грузовику.
– Что происходит? Что случилось? – обратился Фотиев к офицеру в майорских погонах, чья форма была в белой известке от прикосновений то ли к беленой мазанке, то ли к домашней печке. На лице офицера, спрятанном в респиратор, оставались одни глаза, выпуклые, блестящие, угрюмо-зоркие. – Что здесь такое стряслось?
– А ты кто такой? – Майор в упор оглядывал его робу, кирзовые сапоги, пилотку, плечи, на которых хотел найти и не находил погоны. Видимо, с первого взгляда принял его за солдата. – Кто такой?
– Да я здесь попутно. Я со станции, с Припяти. В Припять возвращаюсь.
– Станцию твою рвануло, вот что случилось! Разметало к чертовой матери реактор! И сейчас другие рваться начнут!.. Здесь кругом радиация. Народ увозим. И ты давай сматывай удочки. Нечего тебе в Припяти делать. Оттуда всех вывезли. Вон в грузовик полезай!
Забывая о нем, окликнул двух толкущихся у калитки солдат:
– Макаров! Шленцов! Чего вы все топчетесь! В кузов их, живо!.. Еще не надышались заразой? – Майор вынул из кармана маленький блестящий цилиндр – дозиметр, – поднял его к свету, заглянул, как в подзорную трубку, снова вложил в карман.
А в нем, в Фотиеве, смещение всего. Оползень. Мгновение абсурда. Рвануло станцию, рвануло стройку, потому что в стройку введен его «Вектор». Его динамит, его взрывчатка с неточно завинченным капсюлем. Он, Фотиев, в своем несовершенстве, гордыне заминировал станцию, заложил в нее детонатор, и вот – этот взрыв. Бегущие из домов крестьяне, обезумевшие ночные животные, красные, размотанные в небе космы – это его разорвавшийся на волокна «Вектор», его «Века торжество», принесшее миру несчастье.
Он стоял, потрясенный открытием, с помутившимся разумом, в котором огненно и ярко звучало: он, Фотиев, виновник беды. Сейчас продолжатся взрывы. Над лесами в бледное небо начнут взлетать обломки атомной станции, осколки полосатой красно-белой трубы, растерзанные бруски корпусов, чаши и цилиндры реакторов. Он смотрел в небеса, ожидая все это увидеть.
Офицер повернулся к нему. Приказал:
– Помоги!
Из хаты выходила молодая женщина, непричесанная, с большим животом, придерживая на нем пестрый передник. Красивая, с влажными черными глазами, осторожно ступала, словно щупала зыбкую землю. Не захватила с собой из дома ни одежды, ни снеди, а только драгоценное, сокровенное – свое неродившееся дитя. Фотиев кинулся к ней, поддерживая, чувствуя ее тяжесть, ее шаткость, ее большое, перегруженное тело. Она доверчиво оперлась на него. Медленно шла, заслоняя свой живот тонкой цветной материей.
Ее подхватили солдаты. В несколько рук вознесли в грузовик, и она скрылась под тентом.
– Давай и ты полезай! – скомандовал майор Фотиеву.
– Да я сейчас, – ответил он, все еще потрясенный, но уже с внезапным прозрением, с внезапным, похожим на понимание порывом. – Я только им помогу!
Офицер отвернулся. Фотиев скользнул мимо двух солдат, выводивших всклокоченного старика с торчащей вперед бородой. Завернул за угол хаты и нырнул в полутемный хлев. Пробрался в самый глухой, запыленный угол и замер там за кучей хлама, еще точно не понимая, зачем и от кого он укрылся.
Нельзя, чтоб его увезли, чтобы там без него на станции оставался «Вектор». Если и впрямь во всем виноват его метод, то только он, Фотиев, его создатель, зная устройство заряда, сможет его обезвредить. Но эта мысль о вине и ответственности все больше казалась нелепой, невозможной, явившейся в миг помрачения. «Вектор» был ни при чем. Случилось что-то другое. Иная причина аварии. Но «Вектор» был там, на станции. Там были поверившие в метод люди. И они нуждались в спасении. «Вектор» нуждался в спасении. И он, его создатель, не мог его бросить в беде.
Он сидел за грудой старого хлама, слыша снаружи моторы, крики, лай собак.
Глаза привыкли к сумеркам. Он стал различать окружавшие его предметы. Деревянная долбленая ступа, в которой толкли зерно, источенная и трухлявая. Старая прялка с лопастью, похожей на весло, почернелая, отшлифованная прикосновениями рук, бессчетных овечьих шерстинок. Поломанные самодельные грабли с выпавшими зубьями. Продырявленная, сплетенная из ивовых прутьев верша для ловли рыбы. Весь этот старый, пришедший в негодность скарб и был той защитой, что скрывала его. Отделяла от военных грузовиков и солдат, от смятенного, покидающего жилища люда, от взорванной станции, от случившейся катастрофы. Этот ворох крестьянских изделий, не изменившихся со времен неолита, заслонял его от взорвавшегося реактора, от жгучих лучей радиации. И он прижимался к этим древним орудиям, вдыхал их тончайший, из прели, из трухи, нестрашный древесный запах.
Он пытался представить случившееся. Понимал, что случилась катастрофа, и ее размеры, неведомые ему, казались огромными. Расширялись в его представлении, грозили другими авариями, цепной реакцией взрывов, когда вот-вот один за другим замурованные в бетон стальные чаши реакторов начнут взрываться, вышвыривая раскаленное ядовитое варево. Поднебесные гейзеры радиоактивного пара. Случилось то, чего он тайно боялся. Что побуждало его работать и действовать. Что вывело на свет его «Вектор». Угрюмые, слепые, заложенные в индустрию энергии, темные, неуправляемые, скопившиеся в машинах и в людских умах, стали действовать вопреки изначальным замыслам. Разрушили скреплявшие их оболочки, вынесли на свободу и пошли носиться и рушить. Губить, повергать в крушение и хаос все, что в великих трудах было возведено и построено.
Он представил себе города и заводы, уходящий к горизонту индустриальный пейзаж, и туда же, к горизонту, удалялась череда пожаров и взрывов – взрывались атомные станции.
Он опоздал. Торопился, создавал свой «Вектор», стремился ввести его в действие раньше, чем наступит взрыв. Но опоздал. Его опередили. Всего на несколько дней. На те, что провел у костра, у тихого озера, созерцая цветы. Он должен был успеть запустить свой «Вектор», который вычерпывает из мира энергии распада и гибели, расщепляет их, обезвреживает, превращает в энергию творчества. Но он опоздал.
Слишком долго готовился, слишком долго учился. Позволял себе отдыхать, позволял отвлекаться. Еще больше должно было быть бессонных ночей. Больше прочитанных книг. Непростительно то давнишнее его путешествие в Ростов Великий, когда захотелось поглядеть на древнее русское диво, – он не должен был этого делать, потерял для работы неделю. Непростительна та давнишняя его любовь, когда забросил свои чертежи и весь месяц, весь чудесный зеленый май, провел на берегу Енисея, пропустившего по себе сначала звенящий ледоход, а потом белоснежные караваны судов. Они жили в палатке на берегу, слушали ночами гудки, кряканье селезней. Нет, не должен был этого делать, – отстал на месяц в работе.
Он сидел в крестьянском сарае среди соломы и ветоши, поломанных орудий труда, которые и после смерти продолжали служить: скрывали его, Фотиева, сберегали его и таили.
Наконец все утихло. Погас вдалеке рокот последнего грузовика. Перестали лаять собаки. Зашла на порог серая курица, остановилась, и Фотиев видел, как прозрачно и ярко краснел попавший на солнце гребень.
Он осторожно выбрался из укрытия. Двор был смят и истоптан. Смята и истоптана была рассада. Открыта и не затворена калитка. Не замкнута на щеколду, приоткрыта дверь в хату.
Он хотел было пройти, но мучительное любопытство, больное влечение к чужому покинутому жилищу остановили его перед дверью.
Он вошел. Дом был живой, полный тепла, дыхания, словно обитатели его где-то рядом. В огороде или в палисаднике, сейчас вернутся, наполнят жилище хлопотами, разговорами.
На столе – тарелка с остатками еды. Ложки. Хлебница с хлебом. Трапеза, неостывшая, звала к себе, ждала хозяев. И он осторожно обогнул стулья, боясь их сдвинуть, чтоб не разрушать остановившееся мгновение, которое с приходом хозяев оживет, вольется в движение времени.
В печке с потертой побелкой, с синеньким, намалеванным поверху орнаментом стояли чугунки, пахло дымком, томленой едой. Прислоненная к печке, на земле сидела большая кукла.
А в углу, накрытый салфеточками, продолжал работать телевизор. Звук был выключен, но экран горел. Какой-то певец беззвучно раскрывал рот, вздымал грудь, протягивал вперед руку, помогая излетавшим звукам. Фотиеву неизвестно зачем захотелось услышать слова. Он усилил громкость.
Друг, нам все по плечу!
Если я захочу.
Если ты захочешь, друг!
В десять рук!
В сотни рук!
И в работе, и в любви!
Я и ты! Я и ты!
Он смотрел на певца. Тот в своей студии еще не ведал о случившемся, пел свою целлулоидную песенку. А оно, случившееся, уже присутствовало в хате. Проносилось смертоносными вихрями над покинутой трапезой, над стеганым смятым одеялом. Пронзало коврик на стене, картинку с изображением кота, бумажную иконку на божнице. И его, Фотиева, стоящего среди разоренного жилища. И он, Фотиев, с этой минуты должен действовать в новом, жестоко изменившемся мире.
Осторожно выключил телевизор. Покинул хату. Затворил дверь, замкнув ее на щеколду. Поискал на земле и, найдя щепочку, вставил ее машинально в запор.
Проходя по деревне, он нашел у калитки маленький светлый цилиндрик с прищепкой, как у авторучки. Такой же дозиметр, что видел недавно у майора. Повторяя жест офицера, поднял трубочку к свету. Посмотрел в торец. В маленьком стеклышке, в прозрачном кружке были нанесены риски с цифрами. Сверху вниз проходила тонкая, как волосинка, вертикаль. Волосяная линия уже миновала нулевую отметку. Дозиметр уже нес в себе уловленную радиацию.
Фотиев вглядывался в прозрачный окуляр. И вдруг подумал: неужели теперь придется смотреть сквозь это малое разлинованное стеклышко на весь мир божий? На реки, леса и травы? На женские и детские лица?
Защипнул дозиметр в кармане. Вышел из села на шоссе, решив добираться в Чернобыль. Шел, повторяя: «Вектор!.. Века торжество!» И в горле начиналось жжение. Кашлял, повторял: «Века торжество!» Шагал туда, где оставалось его детище.
На трассе его несколько раз обгоняли бронетранспортеры. Закупоренные, с зажженными фарами проносились на бешеных скоростях, окутывали его пылью и дымом. Он и не думал сигналить, не думал их останавливать. Радовался, когда они исчезали.
Несколько раз ему казалось, что он слышит выстрелы. Несколько раз над дорогой пролетали вертолеты. Наконец на шоссе, настигая его, возник грузовик. Фотиев поднял руку, издалека начиная сигналить. Грузовик остановился. Водитель в респираторе отворил дверцу.
– Мне в Чернобыль, – сказал Фотиев. – Подбросишь?
Сосед водителя, тоже в респираторе, осмотрел молча Фотиева – его солдатские сапоги, пилотку, робу, блестевший в кармане карандаш дозиметра. Кивнул. Водитель сказал:
– Лезь в кузов!
Тронул, едва Фотиев вцепился в борт. Перелезая в крытый брезентом кузов, пошатнувшись от резкого набора скорости, Фотиев плюхнулся на скамейку, на которой уже сидели трое, все в респираторах.
Мчались под хлопающим брезентом. Фотиев прислушивался к разговору, к словам, вылетавшим из-под масок.
– Да они, тетери, и не слышали, как рвануло! Уже рвануло, а они все еще управляли потоком. Весь поток-то уже нарушен, а они свои клавиши жмут, пианисты фиговы!
– Уж музыку устроили! Нам теперь под эту музыку плясать не день, не два!
– Лучше скажи – не месяц, не два! Вон пожарные уже отплясались! Сегодня кабели опять загорелись, опять их тушили в зоне четвертого!
– Если он, сука, бетон прожжет и в воду рухнет, это будет взрыв не знаю во сколько мегатонн! Он и третий, и второй, и первый блок разворотит. Это будет не знаю что! Сейчас воду из-под него откачать – первое дело!
– Да мы лазали туда с генералом. Задвижки искали. Он сам под воду нырял, задвижки эти нащупывал. Завтра начнем откачку!
– Если он, сука, ночью не рванет второй раз! Тогда откачивать будет нечего!
– И некому!
– Не бойсь, будет кому! Ты же и пойдешь, если прикажут!
– Крепко надо будет приказывать!
– Крепко и прикажут!
– Очень крепко!
– Не бойсь, крепко тебе и прикажут!
Фотиев слушал, жадно ловил слова. Даже не столько их смысл, сколько их интонацию. В этой интонации была тревога, раздражение, злость, но не было паники. Не было той покорной беспомощности, которую он видел у жителей, покидавших село.
Там, на станции, в зоне взрыва, уже начиналась работа. Не все бежали в панике. Кто-то остался и шел навстречу взрыву. Кто-то стремился на взрыв. Эти трое уже побывали там, укрощая огромную вспышку встречными вспышками своей отваги. И ему, Фотиеву, тоже нужно туда. Он не знает законы физики, незнаком с теплотехникой, с устройством огромной станции. Он знает законы осмысленной человеческой деятельности, стократ увеличивающие полезный ее результат. Он знает «Вектор». И место его – на станции. Там, на взорвавшейся станции, его рабочее место.
– А что же вы без респиратора? – обратился к Фотиеву один из попутчиков. – Здесь пыль самая злая. Надышитесь, потом всю жизнь выдыхать будете! Надо респиратор носить.
– Да я потерял, – сказал Фотиев, боясь, чтобы в нем не распознали постороннего и ненужного. – Обронил, а теперь не найду.
– Я вам дам, у меня есть, – сказал попутчик. Полез в карман и вынул скомканный респиратор. – Пыль здесь самая злая!
Фотиев благодарно принял защитную маску. Надел на лицо, задышал. Было душно в этом зеленом наморднике, и он подумал, что теперь всю остальную жизнь придется сквозь эту маску нюхать цветы, вдыхать ветер, говорить, петь песни. Процеживать звуки, слова сквозь защитные фильтры.
Машина затормозила и встала. Снаружи раздались голоса.
– Дозиметрический пост, – сказал сосед Фотиева. – Опять наши рентгены ловить станут!
– Ты свои схватил и носи. Держи крепче, а то разбегутся! – отозвался второй.
– Теперь не разбегутся. В костях сидеть будут, – устало сказал третий.
Фотиев выглянул из кузова. У обочины стоял тент. Под ним стол. На нем какие-то тетради, бумаги. Толпились военные в респираторах. Один с красным от солнца лбом подносил к колесам грузовика прибор, похожий на хоккейную клюшку. Смотрел на циферблат пластмассового ящичка, висевшего у него на груди. Стрелка колебалась, а он водил металлическим прибором у резиновых шин, прокатившихся по пыльным дорогам в районе станции. Колеса испускали незримое излучение, шевелившее стрелку прибора.
– Сколько? – спросил шофер.
– Двадцать два миллирентгена, – ответил радиометрист.
– Может, проеду?
– Нет, много набрал. Мыться езжай.
Шофер послушно кивнул. Съехал с шоссе на обочину, сквозь кусты на лужайку, мимо транспаранта с надписью «Пункт специальной обработки».
– Ну теперь будем душ принимать! Давай сюда глубже садись, а то в пене будешь, – сказал сосед Фотиеву.
Машина въехала на бетонные плиты, встала рядом с другой. В два ряда стояли военные грузовики с цистернами. Около них люди в резиновых плащах, колпаках, в очкастых противогазах. Держали шланги с металлическими штырями. Направляли бьющую из шланга струю на запыленные кабины, колеса.
Хлестали, омывали белой пеной. Машины вскипали в этой клубящейся жиже, блестели стеклами, а в них под разными углами били брандспойты.
Фотиев смотрел на островерхие, болотного цвета балахоны, на круглые очки противогазов, на перчатки, превратившие пальцы людей в перепонки. Люди были похожи на земноводных, на тритонов.
«Атомный век! – подумал Фотиев. – Вот он, атомный век!»
Почти год он работал на атомной станции среди реакторов, урановых стержней, графитовых замедлителей. Но об этом почти не задумывался. Все это было скрыто за бетонные стены, за стеклянные плоскости, за плановые показатели, за планерки и штабы, за месячную зарплату, за муку и мелочность людских отношений, за обыденность устоявшейся жизни. Он слышал про взрыв Хиросимы. Знал, что земля источена шахтами, в которых дремлют ракеты. А в Мировом океане от полюса к полюсу шныряют подводные лодки, набитые боеголовками. И все это грозит разрушением, грозит мировой катастрофой. Но это уже стало привычно, выражалось в привычных блеклых словах, в набивших оскомину газетных статьях, бесстрастных речах комментаторов, десятилетиями не менявших свою унылую лексику. Никто не верил в саму катастрофу. Все устали, соскучились о ней говорить. Говорят о ней поневоле. Но вот, прожигая бумагу газет, истребляя оболочку бетона, рванул уран. Вышло наружу чудище, всплыло из обыденности, показало свою башку на поверхности, и все изменилось. Полетели по небу красные жестокие нити. Понеслись опаленные звери. Побежали потрясенные люди. И очкастые тритоньи лица – лица мутантов, родившихся из облученных утроб.
«Атомный век!» – думал он. Струя из брандспойта, залетев под брезентовый кузов, обдала его пеной.
Райцентр Чернобыль, куда он приезжал иногда для встречи с секретарем райкома, был тот же, что и обычно, но и не тот. Те же чистые зеленые улицы, аккуратные знакомые домики, вывески учреждений, афиша кино с аншлагом «Россия молодая». И отсутствие коренных обитателей – торопливых, свежих, громкоголосых женщин, загорелых крепких мужчин, деятельных, общительных старух, детей, сновавших в сквериках, у школ и детских садов. Вместо этого привычного народа видны были только военные. Группами, строем проходили торопливым шагом. Грузились в автобусы. Вылезали из-под брезентовых наверший грузовиков.
Улицы были влажные, как после дождя. За угол сворачивала поливочная машина, распуская водяные усы, прибивая пыль на асфальте.
Он шел к райкому, надеясь на встречу с секретарем. Хотел узнать от него истинную картину случившегося, получить указания, занять свое место среди общих работ.
Навстречу, разбрызгивая лужи, грозно и мощно, с воем сирены, расшвыривая над кабинами фиолетовые слепящие вспышки, вынеслись красные пожарные машины. Промчались по улицам, расталкивая домишки, оставляя разорванную пустоту, вихри опасности и тревоги.
Появились два «бэтээра». Одна машина поверх брони была обшита листами свинца: башня, борта, подбрюшье – все было в мятых свинцовых листах. Из люка вылез солдат. Фотиев успел разглядеть его лицо – молодое, измученное, в морщинах и складках. Отпечаток аварии был на этом усталом лице.
Он проходил мимо районной больницы. У входа увидел знакомого врача, того, с кем иногда встречался на вечеринках в кругу приятелей. Любили уединиться, обсудить политические и научные новости, пофантазировать, поразить друг друга каламбуром, экспромтом, невычитанным оригинальным суждением. Того самого, о ком думал недавно в лесу, хотел рассказать о пришествии на землю инопланетного разума, крылатых прозрачных нейронов.
Врач стоял в белом халате, шапочке, с болтавшейся на груди марлевой маской. Всматривался, кого-то поджидал. Фотиев устремился к нему.
– Ну вот, как я рад! Наконец-то первый знакомый! Можешь мне точно объяснить, что случилось? Точно обрисовать обстановку?
– А, это ты! – рассеянно, не удивляясь, ответил врач, почти не замечая его, продолжая всматриваться. Лицо его, серое и измученное, несло в себе тот же оттиск, чертеж катастрофы. – Обстановка остается тяжелой…
Вдалеке возникли лиловые вспышки, раздалось завывание. К больнице подкатила «скорая помощь». Встала, будто вырвалась из чьих-то когтей. Горели фары, крутилась мигалка. Торец отворился, и из него санитары вынесли носилки.
Врач отмахнулся от Фотиева, устремился к носилкам. На продавленном брезенте лежал человек в солдатских штанах, голый по пояс, страшно обожженный. С обугленной живой головой, на которой сквозь пузыри и коросту открывался дышащий рот, выталкивая сиплые стоны, вялую малиновую пену. Грудь и плечи были в волдырях, больших и малых, словно тело кипело. Носилки повлекли на крыльцо при свете мигалки. И казалось, кто-то торопливо много раз фотографирует обожженного, стараясь запечатлеть навсегда его облик.
Выдвинули вторые носилки. Лежащий в них человек был тоже военный, в лейтенантских погонах. Его форма была мокрой и грязной, в какой-то спекшейся гуще. Глаза и рот широко открыты. Во рту блестела золотая коронка. Тело мелко содрогалось в непрерывной пробегавшей судороге. Казалось, из раскрытого рта, из золотой коронки излетает свечение – он весь охвачен пульсирующим лиловатым свечением.
– Этих кладем в процедурную! – крикнул врач кому-то, появившемуся на крыльце. – И сразу под капельницы!.. Не звонили с аэропорта? Когда вертолеты на Киев…
И ушел в глубь больницы, даже не оглянувшись на Фотиева. А тот смотрел на открытый торец «скорой помощи», чувствуя близкий, за лесами и пашнями, огнедышащий зев, из которого вырвались эти двое. Зев, куда стремились грузовики с солдатами – в оскаленную, чадную пасть, опалявшую, сжигавшую, изрыгавшую назад измятые, изглоданные тела.
«А я? А я?» – думал Фотиев, торопясь по улицам, стремясь поскорее найти то место, откуда исходили приказы, посылались пожарные машины, роты солдат, чтобы и ему, Фотиеву, поставили цель, послали вместе с другими.
У райкома партии стояли грузовики. В них заскакивали солдаты, затаскивали лопаты, багры. Машина ГАИ возглавляла еще не тронувшуюся колонну, мигала вспышкой. Весь Чернобыль был в этих лиловых мерцаниях.
Перед входом в райком генерал в полевой форме с зелеными погонами, сбросив на грудь мешавший говорить респиратор, давал указания немолодому подполковнику.
– Ты в Припять с колонной войдешь и сам сразу вперед – разведай! Пусть фон меряют на стенах. Там фон везде очень высок. Сначала померь фон, а потом посылай людей. Без промеров никуда не суйся. Замеряй чаще. Он у тебя в одном месте будет нормальный, а через десять шагов подскочит. Понял?
– Так точно, товарищ генерал, – отвечал подполковник, поглядывая на погрузку солдат. – Будем замеряться чаще!
Из дверей, надевая на ходу маску, вышел секретарь, следом маленький, толстый, небритый человек. Оба подошли к генералу.
– Вот, я с вами посылаю завторга, – сказал секретарь генералу, представляя ему толстяка. – Он вам все точки покажет. Все холодильники, где продукты лежат. В продмагах, в ресторане, в столовой. Чтоб ваши люди зря не тыкались, он покажет, тогда и вывозите.
Генерал кивнул:
– Возьми его с собой, подполковник!
– Теперь вот еще что! – продолжал секретарь. – Припять нельзя обесточивать. Воду нельзя отключать. Если пожар, насосы должны работать. В домах, в личных холодильниках остались продукты. Если отключат электричество, начнут разлагаться.
– Это понятно! – раздраженно сказал генерал, – Никто не собирается обесточивать город. Мы действуем по малой схеме. – И пошел к колонне. Вместе с ним толстяк с подполковником.
Фотиев, здороваясь, шагнул к секретарю, боясь, чтоб тот снова не скрылся.
– Я тоже могу быть полезным!.. В этих условиях!
– Вы кто? – спросил секретарь, вглядываясь в Фотиева, в его занавешенное маской лицо. Тот снял респиратор. – Фотиев?
– Я понимаю, я опоздал! Опоздал с внедрением «Вектора»! На несколько дней опоздал!.. Но, уверяю вас, «Вектор» и сейчас может быть полезен!.. В условиях чрезвычайных! «Вектор» универсален!
– Вздор! – сердито сказал секретарь. – Сейчас не время с «Вектором»! Другие методы… Методы военного положения! Вы почему не уехали?
– Я вам говорил и теперь говорю: «Вектор» универсален! – Фотиев торопился, взывая к секретарю, который еще недавно был сторонником метода, ратовал за внедрение. – Он может действовать в любой обстановке! Его можно внедрить в бригады, внедрить в батальоны!
– Вздор! Сейчас другие задачи! Другие методы руководства! Вы куда и откуда?
– Я в Припять. Там мои документы. Там «Вектор». Все разработки! Теория развития «Вектора». Перспективы на годы вперед.
– Вздор! – опять сказал секретарь. – Припять пустая. Эвакуирована до последнего жителя. Там высокий фон радиации. Здесь везде фон высокий. Вам следует покинуть зону. Через десять минут отсюда пойдет машина на Киев. В ней есть одно место. Я оставляю его за вами. Через десять минут! – И пошел к дверям, а навстречу ему, подзывая, торопя, выходил работник райкома:
– Москва на проводе!
Фотиев оглянулся, не преследуют ли его, не покушаются ли на его свободу. Быстро нырнул в соседнюю улицу. Прошел мимо дома с высоким забором, за которым могуче и бело зацветали яблони. На калитке висел замок. В ящике торчала газета. Сзади, на перекрестке, мигая фиолетовым светом, завывая, прошла колонна. Фотиев юркнул в проулок, выбирая путь покороче. И путь его был в Припять.
Он шел окольными проселками, боясь, чтобы его не вернули. Прятался в кусты, падал в молодую пшеницу, едва раздавался вдали рокот мотора. Скрывался, прижимался к земле, когда возникал вертолет, быть может, посланный специально за ним, отыскать его и вернуть с полдороги.
Он шел и знал: кругом радиация. Ее не было видно, не было слышно, она не ощущалась на вкус. Были все те же кусты, пшеничные нивы, зеленые холмы, на которых стояли прозрачные высоковольтные вышки с провисшими дугами проводов. Но реяла, неслась, пронизывала все радиация. Беззвучно, безгласно проносилась сквозь него, разрушала его, расщепляла. Свертывала кровяные тельца, умертвляла нервные волокна, плющила клетки мозга, колбочки и хрусталики глаза – превращала во что-то другое. И он шел, превращаясь во что-то другое, теряя свои прежние свойства.
Те двое, на брезентовых носилках, были пропитаны радиацией. Он думал о них постоянно, словно их несли перед ним по полям. Он чувствовал, откуда бьют в него эти истребляющие смертоносные стрелы. Ребрами, виском, глазницами чувствовал дыхание станции. К ней, невидимой, шли через холмы линии передач. Провода, обесточенные, лишенные энергии, бессильно провисли. Казались пустыми, безжизненными. Энергия, покинув провода, вырвалась на свободу, летала под солнцем, разила и жгла.
Но он шел ей навстречу, одолевая свой страх.
«Вектор», его творение, был сейчас никому не нужен. Его отвергли, отринули. В случившейся беде и несчастье люди от него отвернулись. Его затопчут, забудут в надрывной непосильной работе, в бросках на ядерный зев, на жгучее дыхание реактора. Туда, в это пекло, людей поведут не стремление к гармонии, счастью, а жертва, надрыв, угрюмые, на последнем пределе усилия, чувство всеобщей погибели. Но когда-нибудь после, в другое время, после всех ожогов и взрывов, быть может, через тысячу лет, о нем должны вспомнить. Его станут искать, как ищут папирусы, древние пергаменты, свитки. И найдут, и узнают.
Так думал Фотиев, пробираясь в покинутый город. Шел спасать свое детище. Он, мужчина, был движим материнским инстинктом. Сам погибал, разрушался, но шел спасать свое детище.
Он увидел станцию с моста при съезде в Припять. В вечернем солнце мерцали под мостом железнодорожные рельсы. Краснели товарные вагоны. Далеко, сквозь пространство полей, белела, туманилась станция. Он вглядывался в ее очертания, в неясные контуры труб и блоков, стремясь разглядеть разрушения. Не мог. Туманились бруски корпусов. Но сам туман казался ядовитым. Стоя на мосту, он смотрел на станцию, а она на него своей далекой воспаленной глазницей.
Город в вечернем солнце выглядел пустым и умытым. Блестели окна домов, чеканные барельефы, асфальт. Ярко, нарядно краснели флаги, транспаранты. Казалось, сейчас на улицы высыпят нарядные толпы, начнется праздник, гуляние. Но было тихо. Лишь перемигивались на пустых перекрестках светофоры. Выбежала на осевую испуганная горбатая кошка, посмотрела на Фотиева сумасшедшими, горящими против солнца глазами.
Он шел к своему дому, озираясь на знакомые фасады, где в лоджиях висело белье. На вывески кафе, магазинов. Все было живое, предполагало толпу, многолюдье. Казалось, люди были здесь, где-то рядом. Не ушли, не уехали, а просто стали невидимыми. И он на мгновение поверил в это. Замедлил шаг, боясь столкнуться с кем-то невидимым.