355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Шестьсот лет после битвы » Текст книги (страница 32)
Шестьсот лет после битвы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:55

Текст книги "Шестьсот лет после битвы"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)

Глава двадцать шестая

Дронов и сын Алеша гуляли по белой лесной дороге, уводившей от коттеджей в зеленый ельник, в синие долгие тени, в полосы желтого солнца. Медленно удалялись от дома. Дронов слушал сына, его энергичное молодое витийство. Искоса мельком взглядывал на близкое сыновье лицо, на статное, сильное тело. Испытывал нежность и робость. Неужели это он, Алеша, его милый мальчик, с кем когда-то, в далекий, им обоим подаренный день ночевали в деревенской избе, под лоскутным крестьянским одеялом, и он, отец, фантазировал, складывал какую-то сказку, про какой-то прилетевший из неба корабль, про каких-то жестоких небесных воителей, решивших покорить всю землю, и сын забывал дышать от восхищения и страха, прижимался к нему своим маленьким жарким телом. Неужели это он, Алеша, сильный, энергичный мужчина, познавший войну, видевший смерть и страдания, и есть тот худенький, хрупкий мальчик, доверчивый и наивный, тихо смеявшийся под лоскутным деревенским одеялом?

– Ты был прав, отец, прав абсолютно! Действительно, как ты говорил: вертолет – инструмент познания мира. Я до конца не понимал тебя прежде. А теперь понимаю. И благодарен, поверь! Благодарен за то, что направил меня в вертолетчики. Мать хотела меня сделать историком, посадить за чтение летописей. Но историком-то по-настоящему сделал меня ты. Втолкнул меня в современную историю! Цивилизация – это загадка, которую нельзя понять в кабинетах, нельзя понять в библиотеках. Ты посадил меня в вертолет, и я, что бы там ни было, тебе благодарен!..

Дронов кивал, слабо улыбался. Слушал философствования сына. Вспоминал тот день, когда ночевали в избе.

Утром проснулись, пошли обследовать старый большой сарай, наполненный сухим серебристым скарбом. В дырявую дранку косо, под разными углами летели лучи, бесшумно ударялись о ветхие предметы, расплющивались дрожащими мягкими пятнами света. Растресканная деревянная ступа, долбленая, из тяжелого корня, с остатками пшеничной пыли, слабым запахом истертых зерен. Сын боязливо трогал ее, ему мерещилась ведьма; и обшарпанная, из березовых прутьев метла, и избитый дубовый пестик – орудия колдовского полета – стояли тут же. Поломанный ткацкий стан, смугло-коричневый, с обрывками прелых нитей, пропустивший сквозь себя столько полотен, разноцветных половиков, хранивший бессчетные прикосновения исчезнувших женских рук. Грабли, вилы и косы на заржавелых гвоздях – сын робко их трогал, они чуть слышно звенели, будто в них отзывались старинные косцы, давнишние сенокосы, душистые, зеленые копны. Лошадиная дуга с бубенцом, расписанная цветами и птицами, – сын протягивал руки к дуге, будто гладил ушастую голову, и мерцали, туманились лошадиные большие глаза, дышали мягкие губы, слабо, сладко звенел бубенец. Здесь были берестяные торбы, изношенные драные лапти, еловые суковатые посохи – все, что осталось от тех, кто исходил окрестные земли к святым местам, на торговые ярмарки, на церковные богомолья. Здесь, в старом сарае, он впервые на мгновение понял жену, ее увлечение древностью, ее мистическую любовь к старине. Под дырявой крышей собралось и укрылось минувшее время: крестьянские свадьбы, престольные праздники, солдатские проводы. И когда осторожно качнули детскую зыбку, линялую роспись на поломанных шатких дощечках, из-под зыбки выбежал еж, прошуршал, оглядел блестящими черными глазками, как маленький домовой, рассерженный их появлением.

– Я писал тебе из Эфиопии, помнишь?.. Мы строим, конструируем, действуем на земле, а земля отрицает нас, сгоняет с себя, не хочет нас. Мы ей в тягость, в боль, в болезнь! – Сын продолжал развивать свои мысли, делился с отцом, дорожил возможностью быть с ним на равных, помериться силой ума, важностью и глубиной пережитого. – Я прочувствовал непрочность конструкции, которую мы создаем. Случайность и слабость швов, где она пришита к природе, к человеческой морали и психологии. Мой вертолет прошелся по этим швам, исследовал разрывы, исследовал цепь катастроф. Те места, где происходят бессмысленные, невосполнимые траты природы, техники, благих людских усилий. Что-то не то мы наделали! Не так мы существуем и действуем! И все объяснения этого «не то» и «не так» не устраивают. Я стараюсь понять, в чем загадка. Сейчас в Москве снова засяду за книги. Экономика, политика, право. Благо академия к этому побуждает. И я найду, найду мой ответ!.. Я писал тебе из Эфиопии, помнишь?..

На бреющем вертолете проносился над Африкой, из Аддис-Абебы, в лагеря голодающих, в Лалибеллу, где томились тысячи гибнущих от мора людей. Нес на борту мешки с пшеничной мукой.

В стрекоте, блеске винтов стремительно мелькала земля. Черная пашня была разорвана, расколота, как огромная глиняная миска. Казалось, сквозь трещины вырывается бледный огонь преисподней. Вспыхивали ослепительно белые скелеты павших лошадей и волов. На утлые крестьянские хижины, сухие и легкие, была направлена недвижная линза солнца. Вот-вот задымятся и вспыхнут тростниковые круглые крыши. Погребальные шествия, длинные вереницы людей в белых балахонах тянулись по проселкам в разные стороны. Сопровождали одинаковых, укутанных, похожих на личинки покойников.

Вертолет приближался к каньону. Кончилась земля, и огромный бездонный провал, наполненный синим туманом, поднял вертолет на громадных гранитных ладонях, отпустил в пустоту.

Парение в невесомости с медленным вращением, словно открылась другая, умирающая планета. Опаленные в лиловом пламени скалы. Сухие глубокие русла с остатками рек, где в поисках последней воды толпятся копытные. Не замечая их, вьется семейство барсов. Табунятся белокрылые, изнывающие от жажды птицы. Гибнущая, при последнем издыхании жизнь.

Он, вертолетчик, пролетал над огромным ожогом, опалившим Африку. Распались, рассеялись тончайшие покровы небес, и огонь солнца хлынул на землю. Образ кары господней открылся ему сквозь блистер кабины. И позже, через многие годы, все будет являться во сне: растресканная, горячая, как тигель, земля, и на ней отшлифованные белые ребра, рогатый воловий череп, блестящие на солнце мослы.

Дронов слушал философствования сына. Чувствовал его полемический пыл, направленный против него, отца. Не возражал, не перечил. Дорожил возможностью шагать с сыном рядом. Уступал ему место на дороге, место в синем весеннем воздухе, в чем-то еще, безымянном, куда их обоих ввели, сочетали любовью и нежностью и медленно теперь разлучали. Тот давнишний чудесный день, когда ночевали в избе, гуляли по лугам и дубравам.

За деревней малая речка, травяные берега, шаткий с перильцами мостик. Они с сыном лежат на мостках, свесив головы, и два отражения, два их близких лица на солнечно-темной воде. В глубине, сквозь их лица, в переливах подводных теней – колыхание донного света, мелькание рыбешек, полет золотистых песчинок. И так сладко лежать лицом к прохладной воде, чувствуя грудью слабое, струнное дрожание дерева, близкое дыхание сына. Вдруг бабочка упала на воду. Забилась красными крыльцами, замутила, зарябила их отражения. Пыталась взлететь, не могла, колотилась бесшумно. Сын свесился гибким телом, протянул руку к бабочке, вычерпал ее из реки. Держал на весу ладонь с опадавшей яркой капелью, с красной намокшей бабочкой. Бережно, осторожно положил ее на мостки, живую, мокрую. Смотрел, как она высыхает. А в нем, в отце, – желание запомнить эту речушку, высокое белое облако, их близкие отраженные лица, красную бабочку.

– Они все ждут экологическую катастрофу, а я убежден, она уже началась. Пробили дыру в природе, и она сама, бедняжка, не в силах ее залатать. Дыра все больше и больше. Пробоина в борту увеличивается. Там, в Африке, я наблюдал тепловой удар, поразивший весь континент. Здесь, на севере, быть может, скоро тронутся, поползут ледники. Ну и что тогда наша вражда, НАТО, Варшавский Договор? Конфронтация двух систем, если на обе эти системы поползут ледники? Мы однажды говорили об этом с западным немцем, с летчиком из люфтваффе, там, в Лалибелле. Он на военном транспорте тоже возил пшеницу…

Вертолет завис над седым пепелищем, над рыжей угрюмой горой с каменным иссеченным храмом. Пыльный туманный пустырь чернел, шевелился. Черное муравьиное скопище слипалось в ком, копошилось, вздымало в небо солнечный душный прах. Тысячи голодных кинули домашний очаг, иссохшие колодцы и нивы, стекались к храму. И он, вертолетчик, снижая машину, различал их длинные, голые, в рубищах, в овечьих шкурах тела. Чувствовал их голодные жизни, жадные, к нему обращенные взоры. Их голодное страдание засасывало его вертолет. Здесь, у подножия храма, разразилась мировая беда, и он сажал вертолет в самый центр мировой катастрофы.

Шел из-под винтов по колючей земле. Сзади сгружали пшеницу. А он, миновав шлагбаум, двигался по территории лагеря.

Плотно, густо сидели, стояли люди. Худые, длинные, тощие. Обтянутые ребра, ключицы. Выпуклые костяные колени. Пыльный войлок волос. Пыльные, висящие на бедрах овчины. Кожа, тонкая, в струпьях, в экземе, натянутая на скелет. Казалось, люди на солнцепеке медленно высыхают, превращаются в мумии и туман над толпой – это влага, покидающая их выставленные на сожжение тела.

Он шел по лагерю, пробираясь в толпе. Густой едкий смрад окружал его, пропитывал одежду, дыхание. Женщины в отрепьях, с пустыми, длинными, как сморщенные чулки, грудями. Дети, обессиленные, опрокинутые на спину, с немигающими, остановившимися глазами. Мужчины, понурые, опершиеся на посохи, смирившиеся с близкой, неминуемой смертью.

Он шел в толпе, чувствуя, как из пыльных шкур, свалявшихся волос на него тучами перескакивают мелкие жалящие насекомые. Впиваются в него, колют, тянут жадно его горячую обильную кровь, голодные, не находящие прокормления на тощих, лишенных соков телах.

Их всех убивало солнце, сгоняло с земли, превращало в стеклянные струящиеся над горой миражи. Тут же бугрились могилы – длинные холмики, обложенные обломками сланца. Умершего без ямы клали на землю, накрывали горячими камнями, и труп испарялся. Над могилами дрожал прозрачный колеблемый воздух.

Он шел среди гибнущих, обреченных, стыдясь своего сильного, сытого тела, молодых, крепких мускулов, чистой, свежей одежды. Пшеница, которую привез его вертолет, была манной небесной. Но ее было мало для этих страдающих толп.

Он сидел под навесом рядом с летчиком из люфтваффе. Его транспорт, доставивший груз пшеницы, стоял у другой оконечности лагеря. Пили воду из пластмассовых прозрачных бутылок. Близко, на пекле усаживались торопливо в кружок дети, старухи и старцы. Служитель расхаживал между ними, делил пшеницу. Высыпал на глиняное блюдо белую горку. Люди хватали муку, совали в рот, пудрили белым лица и волосы. Служитель палкой бил по голове подростка, хватающего без спроса муку, а тот, не заслоняясь от ударов, все совал, все толкал себе в рот белые щепотки пшеницы.

– Этот летчик, его звали Понтер, – он военный, из НАТО. Его бросили на голод, на засуху. Быть может, мы когда-нибудь будем друг в друга стрелять в каком-нибудь воздушном бою над Европой. Но здесь, в Лалибелле, мы были с ним заодно. Были просто люди, которые спасают людей. Я, кажется, писал тебе об этом, отец…

Дронов вспоминал то письмо, невнимательно, бегло прочитанное во время аврала на станции, во время какой-то комиссии, приехавшей инспектировать стройку. Память его тянулась к другому. К тому незабвенному дню, где сын Алеша, хрупкий, тоненький мальчик, входил в прозрачную воду, в солнечный речной омуток, боясь глубины, еще не умея плавать. И он, отец, ободрял его, осторожно брызгал на голые острые плечи, манил, поддерживал на воде сильной отцовской рукой.

Они плыли в реке, ухватившись за бревно. Мокрые волосы сына блестели, как стекло. Пятки колотили, взбивая серебряные буруны. Он чувствовал скользкие касания гибкого сыновьего тела, колыхание бревна, запах реки, близкого луга, свою связь с Алешей через эти прикосновения, воду, высокую белую тучу с недвижной парящей птицей. Переплыли реку, уперлись бревном в топкий берег. На осоку, перед самым лицом Алеши, не пугаясь его, села синяя слюдяная стрекозка.

– Ты станешь мне возражать, я знаю. Слишком много сил ты отдал энергетике, технике. Ты сам, своими руками строил эту цивилизацию. Ты к ней привязан. Конечно, в ней много мощи, красоты. Но в ней так мало человеческого! Она словно не для человека, а для чего-то другого. Ее мерилом служит что угодно, но только не человек! Не его боль, не его тревога, не его любовь. Новая идея, о которой мы с тобой говорили, – если ей суждено родиться, должна быть идея человеческая. Человек должен встать в центр всего! Не кумир, не вождь, не герой, а самый обычный, смертный, с краткой, данной ему в проживание жизнью! Либо цивилизация – за человека, и тогда она нужна и желанна, либо – против него, и тогда зачем же она? Ты меня понимаешь, отец?..

Вертолет, грузивший пшеницу, принял на борт голодающих. Готовился их нести прочь от сгоревших земель, в южную, не тронутую засухой зону. Там оставалась в реках вода, шли дожди, зеленели леса. Туда, на новые земли, от голодной смерти их уносил вертолет.

Второй пилот, стоя у трапа, подсаживал длинноногих чернокожих людей, шатких, нетвердо ступавших. Пыльные, драные шкуры, голые худые тела, тусклые пустые глаза. То был библейский, наказанный богом народ, гонимый с насиженных мест, понукаемый огненным, из неба протянутым посохом. Несколько женщин с младенцами вошли в вертолет, опустились на клепаный пол, положили детей. И один ребенок, хрупкий, иссохший, лежал на красном тряпье, как ворох тоненьких веток, догоравших в костре.

Он вел машину на бреющем. Падал в голубые каньоны. Взмывал вдоль гранитных круч. Торопился, чувствуя, как сзади на красном тряпье умирает ребенок. Эта смерть казалась ему воплощением вселенских несчастий, его собственной смертью, смертью его нерожденных детей. Он сжимал штурвал, следил за приборами, слушал рокот винта. Молил, чтоб ребенок не умер, чтоб смерть его пощадила, чтобы топливо, металл, электричество, скоростная машина вырвали ребенка у смерти.

Прилетели в Аддис-Абебу, сели на бетонную полосу. Винты затихли. Открылась дверь. Оглушенные люди тянулись на свет. Ребенок был мертв. Недвижно, плоско лежал в тряпье. Мать на него не глядела. Теребила красную тряпочку.

Дронов слушал сына. Пытался угадать, какие картины и зрелища толпились в его душе. Что значит сыновний протест, неявный, скрываемый, направленный против него. Чем провинился перед Алешей. Вспоминал тот день, казавшийся бесконечным, бездонным, длящимся в продолжении жизни.

Они взбирались с сыном на гору, травяную, скользкую. Хватались за легкие блестящие стебли, за колеблемые ветром цветы. Сын срывался и падал. Нежно, сильно он подхватывал его, увлекал к вершине. И когда одолели склон, поднялись на покатый, нагретый солнцем зеленый купол горы, дунуло ветром и открылись пространства и дали: озера, реки, леса, деревни в разноцветных полях, белые шатры колоколен – вся любимая родная земля. И казалось, оба они, сын и отец, подхвачены теплым ветром, летят обнявшись, и косцы в лугах опустили мокрые косы, смотрят, как они пролетают.

– Кстати, у тебя сохранились мои афганские письма? Хотел бы их перечитать, если можно…

Он зашагал быстрее, обгоняя отца, оставляя его одного на белой дороге. Словно стремился оказаться один. Не желал брать с собою туда, где ему, отцу, не место. Где место ему, сыну.

Вертолетная пара шла над горами, над вечерними озаренными кручами. Складки и склоны были в тени, в слепой синеватой тьме, окаймленной горячим светом. В этой тени, невидимые, прятались караваны с оружием. Погонщики, услышав шум вертолетов, загнали верблюдов в тень, уложили животных, и летчики из кабин напрасно напрягали глаза. Слепые синеватые пятна укрывали караван. Невидимые стволы пулеметов следили за кружением машин.

В передней машине командир эскадрильи, держа высоту, не рискуя снижаться, закладывал круг за кругом. Облетал ущелья, опасаясь огня пулеметчиков. Надеялся по вспышке, по тусклому отсвету стали засечь караван. И тогда – заход на атаку. С грохотом, ревом снижаться, посылая к земле красные чадные взрывы, работая двумя вертолетами, долбя и дырявя скалы.

Он, Алексей, ведомый, с превышением высоты повторял маневр комэска. Пролетал над озаренной вершиной, над красной горой, чей солнечный склон был в обвалах и осыпях, в пересохших ветвистых ручьях. Внизу, у подножия, как слабый отпечаток подошвы, прилепился кишлак, серые лепные строения. Тут же крохотное зеленое поле, малое кудрявое дерево, будто на эти камни из чьих-то высоких ладоней упала капля жизни.

Вел машину, переговариваясь по рации с командиром. Ждал, когда командир отдаст приказ поворачивать, возвращаться домой. Думал о комэске с любовью. Дорожил его дружбой, возможностью вместе летать. Учился у командира атакам, разведке, полетам в туманных ущельях. Вечерами в душной, с распахнутыми окнами комнатенке слушал командирские песни, игру на гитаре. Рассматривал фотографии его жены и детей. Милая круглолицая женщина, два серьезных, обнимавших ее малыша.

Он пролетал над вершиной, видя, как складки горы укутывают, прячут кишлак и бездонная черно-синяя тьма поглощает мир. Вертолет командира над этой тьмой блестел винтами, поворачивался озаренным пятнистым бортом. Были видны звезда, бортовой номер; подвеска с ракетами, легкая, оседающая гарь мотора.

Он ждал, что сейчас услышит приказ возвращаться. Набрав высоту, они мерно потянутся над цепью вечерних гор. Опустятся на аэродроме, окруженном вершинами, на которых последнее солнце зажигает высокие, медленно гаснущие самоцветы. Покинут остывающие, с обвислыми лопастями вертолеты. Смоют пыль и пот, стоя под железным баком, под тепловатой арычной водой. После ужина, когда спадет жара и быстро. наступит южная ночь с туманными звездами, пиликаньем невидимой рации, с шелестами колючей земли, с одиноким выстрелом, – они сойдутся с командиром в его комнатушке, послушают кассетник, почитают друг другу письма, а потом незаметно, слово за слово, втянутся в свой непрерывный, из вечера в вечер, спор – об этой проклятой афганской войне, об оставленном, трудно живущем отечестве, о мировых катастрофах, об их военной, связанной с катастрофами долей.

Так думал он, пролетая над горой, видя, как медленно выпутывается из складок кишлак и вертолет командира светлеет на фоне непрозрачной, окутавшей гору тьмы.

Он увидел, как в тени слабо чиркнула вспышка. Маленький красный уголь зажегся, закружился, мгновенной жалящей точкой вознесся сквозь тьму, ударил в вертолет командира. Прозрачный на солнце, беззвучный шар света окружил вертолет. Лопнул – и машина, колыхнувшись, потеряв управление, стала скользить и проваливаться, выпуская два черных дымных хвоста. Две черные лыжни, по которым съезжала, скользила машина, погружалась в черную тень. И оттуда, из тени, потянулись красные трассы, огненные спицы. Забили пулеметы душманов.

Вертолет командира падал, охваченный чадной гарью, роняя жидкий огонь, и он, ведомый, понимал, что случилась беда, та самая, возможная в любую минуту, ожидаемая, отпускавшая их каждый раз невредимыми, она наконец случилась. Вертолет командира сбит, командир погибает. С криком «Коля, держись!» он направил машину в пике.

Он догнал вертолет, горевший, как стог. Машина горела, сыпала летучие ворохи, черная, длиннохвостая, в рыжем растрепанном пламени. Они падали в тень, в глубокую пропасть. Следя за падающей близкой машиной, он успевал различать высокую, оставшуюся наверху, с мазками солнца вершину, каменистый склон с вереницей верблюдов, наездников в белых повязках, бьющие в него неточные пулеметные трассы. Направлял машину в ущелье по огненной, оставляемой командиром спирали. Кричал в эфир сквозь стекла кабины, в тучу огня и дыма: «Коля, Коля, держись!»

И в ответ в шлемофоне сквозь хрипы и клекоты раздалось: «Прощайте, мужики!»

Вертолет командира упал, грохнул взрывом Разлетелся на лоскутья огня. В каждом клочке огня чернел обломок. Алексей посадил свою машину рядом, на гравий, у зеленой, бегущей по ущелью реки. Борттехник выставил в дверь пулемет, крутил на турели, садил ввысь по склону. А он и второй пилот подтаскивали убитых товарищей.

Улетали, оставляя в ущелье догоравший вертолет, неся в блистере, в хвосте, в лопастях пробоины. На полу, на обшивке, лежали три трупа. Комбинезон командира продолжал чадить и дымиться.

– Ты сохранил мои афганские письма? Мне хотелось бы их посмотреть…

Дронов кивал, обещал достать письма. Шел рядом с сыном, чуть касаясь его плечом, чувствуя его крепкие мускулы. Хотел продлить, удержать эти случайные прикосновения. Вспоминал тот единственный день, когда были они неразлучны.

Сидели на высокой горе среди легкого посвиста трав. Огромный валун, бог весть как попавший на гору, розовел в стороне. На камне молча наблюдала за ними сизая птица. Они постелили на теплую землю чистый платок, выложили нехитрую снедь. Их трапеза на горе. Ломали краюху хлеба, передавали друг другу. Сыпали крупную соль. Шелушили сваренные яйца. Резали на ломти красные сочные помидоры. Отвинчивали фляжку с молоком. И отец, отпивая молоко, передавал фляжку сыну. Видел, как у него с губ, из-под горлышка фляжки стекает белая млечная струйка.

Сын осторожно, чтоб не спугнуть птицу, стряхнул с платка крошки, скорлупу, крупицы соли – для нее, сидящей на камне. И теперь, через много лет, шагая по белой дороге, слушая сына, Дронов думал: неужели это он, Алеша, стряхивал крошки с платка? И можно одолеть это время, вернуться к той высокой горе, на ту травяную вершину и увидеть розовый камень, сизую молчаливую птицу, белую скорлупу на траве?

– Я не знаю, отец, что нас спасет. Броня или ладанка? Если разум нас не спасет, может, чудо спасет? И нужно, пока не поздно, внести и повесить лампаду в наш бункер железный. В твою угрюмую станцию, в мой боевой вертолет. Если не научились правильно думать, может, научиться молитве? Ты знаешь, я однажды молился. Может, и жив потому…

Его «вертушка» шла над Салангом, над тусклой бетонкой, над блестящей пенной рекой. Внизу горела колонна. Изогнутая, как позвоночник, составленная из наливников, встала, забив ущелье. Две головные машины чадили, и в жирной копоти колыхалось рыжее пламя. Третий наливник начинал чуть заметно дымиться, все сильней и сильней. Повалил густой дым, и в нем заметался маленький едкий огонь.

С двух соседних вершин, из окопчиков, из-за груды камней впивались в дорогу прозрачные тонкие иглы. Били из засад пулеметы. Сверху сквозь блистеры были видны округлые белесые горы, словно их посыпали солью. Петляла дорога, по которой подкатывала другая, еще далекая колонна. Просматривались позиции пулеметчиков, горящие наливники.

Там водители вываливались из кабин. Падали за колеса, отстреливались из автоматов. Колотилась на открытой платформе зенитная установка, нащупывая слепо пулеметы. Два «бэтээра» шли вдоль обочины, крутили башнями, брызгали бледным пламенем. Передний наливник вдруг взорвался, превратился в слоистую сферу огня, и этот воздушный огненный шар стал подыматься. Расширялся, разрывался, превращался в рыжие космы. И сквозь них виднелись дорога, река, растерзанный, охваченный огнем наливник.

В шлемофоне была слышна какофония схватки. Зовы о помощи, позывные и коды колонны. Вторая «вертушка», отвернув на подлете, громила в близких горах выходящие из засады банды, вереницы стрелков, несущих на плечах базуки, гранатометы, винтовки. И он, командир экипажа, один, без прикрытия, принимал решение на бой. Снижал вертолет. Направлял на гнездовья душманов.

Машина шла с рычанием винтов, вгрызаясь в сухие откосы. Нацелила клювы снарядов, черные пулеметные рыльца на соседнюю гору с белой подковкой окопа, где лежали стрелки. Готовилась рвануть и ударить, соскрести окоп, расплавить вершину, оставить обугленные тела и ошметки. Но с другой, казалось, безлюдной вершины поднялись к вертолету трассы, охватили мерцаньем и вспышками.

Пуля прошла сквозь остекленье над головой у второго пилота, пробуравив дыру, наполнив кабину белым колючим сором. Пробила приборный щиток и, осыпав осколками, ушла сквозь кабину в небо. Вторая пуля, оставив в стекле лучистую щель, пролетела над плечом у борттехника в глубь вертолета и застряла в обшивке, разлохматив шпангоут.

Он увидел перекошенное лицо второго пилота, лучистую дыру над его головой и густые, частые, окружавшие машину пунктиры. Очереди тяжелых пулеметов, разрывные пули и стальные сердечники, отыскивающие в небе его ужаснувшееся сердце.

Положил машину в вираж. Круто отвернул. Сменил высоту. Уходил торопливо прочь от огня, от боя, спасаясь от гибели. Летели над волнистыми, солнечными горами, безлюдными, нестреляющими, в розовом туманном свечении. Второй пилот был бледен, слабо сжимал штурвал. Борттехник покинул кабину, исследовал повреждения в хвосте. А он, командир, переживший испуг, вел машину, слушая клокочущий в шлемофоне эфир в проклятьях, в моленьях о помощи.

Там, на трассе, продолжался бой. Солдаты, пробитые пулями, замирали у спущенных скатов, у тяжелых осевших «КамАЗов». Лопались цистерны с горючим. Водопады огня жгли скалы, стекали в реку, превращая ее в жидкий текущий огонь. И, слыша этот невидимый бой, видя его своим страшащимся сердцем, он разворачивал вертолет. Готовясь к атаке, молил о спасении не красную кнопку пуска, не барабаны, набитые «нурсами», не рокочущий двигатель, а незримую, из тени и света силу, реющую в бесцветном небе.

Низко, на бреющем, огибая в виражах вершины, впился в ущелье. Ворвался на поле боя. Пошел на окоп, выцеливая стрелков, на белые повязки, на тусклую сталь пулеметов. Уклоняясь от трасс, опустошил левую кассету снарядов. Впрыснул в гору черные курчавые смерчи. Видел сплошные взрывы, плавящий плоский огонь. Пролетел сквозь дым. Обезлюдевший окоп дымился рваным гранитом. Одинокий в чалме человек бежал с горы, как горящий масляный факел.

Еще один разворот. Косая отшатнувшаяся гора. Две длинные неровные очереди, шарящие в небе, настигающие его вертолет. Промахнулись, сошлись в перекрестье, разлетелись в бесцветном небе. И туда, где возникли трассы, в амбразуры укрытий, послал снаряды из правой кассеты. Черный косматый букет, красные грязные соцветья. И там, где лопнули, распустились цветы, – искореженные базуки, обугленные патронные ящики, переломанные, разбитые о камни тела.

Он кружил над вершинами, над горящей колонной. Колотил пулеметом, вырезая, выкалывая укрытые в скалах засады. Вторая «вертушка», подоспев, работала в паре. Колонна внизу оживала, огибала горящие наливники, двигалась вниз по ущелью. Он вел вертолет над колонной, прикрывая ее блеском винтов. В скважину блистера, в пулевую пробоину дул в щеку твердый сквозняк.

– Я не верю в ангелов, не верю в божественный промысел! Но что-то ведь есть, отец!..

Они стояли, сын и отец, посреди пшеничного поля. Одинокий дуб чернел, голубел вершиной. Собиралась гроза. Тяжелая туча оседала, клубилась, глотала солнце. Перекатывала в чреве глухие раскаты. Дергала ртутной глазницей. Первые капли ударили по плечам, посыпались, взволновали колосья.

Они бежали к дубу. Вместе с ними спешили укрыться под листьями муравьи и бабочки, полевые мыши и птицы. Летели с поля, влетали в вершину дуба, усаживались и стихали, прижимались к веткам.

Они стояли под дубом, шумящим громадной листвой. Ливень, темный, клокочущий, проливался из неба. Цепляя за крону огромными трескучими крючьями. Старался сдернуть, сорвать. Били молнии. Падали в пшеничное поле. Дергались яркие синие жилы. Катались в колосьях слепящие голубые шары. Сын боялся, дрожал. Он, отец, прижимал его, заслоняя от тяжелых, пробивающих крону капель. Чувствовал спиной, затылком их удары. Знал – этот ливень, небесный гром и огонь не убьют их. Ниспослан во имя них. Связан с жизнью, с преображением мира. И могучее древо, хлюпающее, отяжелевшее, наполнено живой влагой неба. Кропит их, отца и сына, своей жизнетворной силой.

Буря кончилась. Туча, оскудев, оставив в дереве ливень, отлетела за поле. Колосья опали, дымились. С веток непрерывно лились ручьи. И на первое солнце, на первый блеск полетели из дуба птицы. Брызнули в разные стороны. Наполнили небо сверкающими быстрыми стаями.

– Человек должен быть понят, отец! Глубоко понят! Мы понимаем машину. Понимаем вертолет. Понимаем реактор. Не понимаем одного – человека! И ему, непонятому, загадочному, отдаем в управление машину. Отдаем боевой вертолет. Отдаем клавиатуру реактора. Как же так? А если в нем под человеческим его обликом дремлет злое животное? Или трусливая тварь? Или тупое древовидное диво? И он ненавидит, боится, стремится истребить и разрушить? Как можно ему доверить кнопку управления реактором или гашетку пулемета, или поставить во главу министерства, или города, или страны? Он разорит, взорвет, уничтожит! Не бомбы взорвут – человек! Его, человека, нужно высветить, нужно понять и открыть! Самое большое, предстоящее в мире открытие – это открытие человека! Ты согласен со мной, отец?..

Его первый полет в Чернобыль. Он прибыл в Киев на военный аэродром с группой летчиков. Их поджидал вертолет, и первое, что он заметил, усевшись на пассажирское место, – двойные листы свинца, выстилавшие пол кабины и сиденья пилотов. Слой радиационной защиты.

Вертолет пролетел над Киевом, над зелеными кущами, над зеркальной гладью Днепра. Из дубрав пробивались золотые жаркие маковки, подымались храмы – белая Лавра, Святая София. Золотые лучи куполов возносились к вертолету. Он чувствовал, как пролетает сквозь их сияние. Древний город облучал их прозрачным золотом, напутствовал, освещал.

Вертолет проходил над белыми селами, хлебными нивами нитками шоссейных дорог. Он с высоты ощущал, что внизу, на земле, неладно. Дороги были пусты, луга зеленели без стад; нивы без тракторов, села с безлюдными дворами и улицами. Там, на солнечной, нарядной земле, была беда.

Борттехник уступил ему место. Сквозь застекленные клетки кабины он видел туманную даль, проплывавшие леса, водоемы. И из этой солнечной дымки выдвигались, возникали бруски, цилиндры, полосатые трубы, ребра конструкций. Атомная станция грозно дышала туманом, и казалось, вертолет был захвачен ее дыханием, втягивался в тусклое марево.

Он увидел, как стрелка радиометра на приборной доске дрогнула, оторвалась от нулевой отметки, заскользила. Понял, что тусклое пепельное солнце, рыжий массив погибшего леса, водная гладь с неподвижной солнечной рябью, многоугольная махина станции с красно-белой полосатой трубой – все пронизано невидимой радиацией. Тончайшие смертоносные лучи уже пронзили вертолет, проникли сквозь клепаный пол, обшивку, одежду людей, вонзились в их плоть, убивают, истребляют кровяные тельца, и это убийство бесшумно, неслышно. Лишь колеблется стрелка на циферблате, отмечая уровень смерти. Ему, прошедшему Афганистан, видавшему гибель, направлявшему вертолет на разящие пулеметные очереди, одолевавшему страх и смятение, ему стало вдруг страшно. Оцепенело, бессловесно смотрел на разрушенный блок. Провалившийся, рухнувший кратер, как дупло прогнившего зуба. И из черной дыры, окруженной ядовитым туманом, летели в вертолет бессчетные истребляющие лучи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю