Текст книги "Шестьсот лет после битвы"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
Он чувствовал свое место среди людей, сотворивших реактор. Чувствовал его красоту, совершенство. И одновременно – мысль об урановой мощи, о незримых ядовитых потоках, о возможном взрыве и пламени, о слепящем облаке газа, в котором растает сталь, электроника и его, Вагапова, жизнь. Эта мысль угнетала его. Мысль, что он, малый, слабый, строит машину, способную опалить и разрушить весь окрестный, засыпанный снегом мир, где деревни, проселки, стога, где близкий соседний город, в котором жена Елена, его нерожденный сын. Эта мысль казалась ужасной, до конца не додуманной. Он думал о брате Сергее, пережившем Чернобыль. Искал его среди вспышек и лязга. Находил далеко в другом конце зала, где работали сварщики, и брат, закрывшись маской, вонзал в трубопровод звезду электрода. Он чувствовал к брату нежность и боль, как к тому ленинградцу Еремину. Непонимание – как жить в этом мире, где строят реакторы, пишут умные книги, взрывают в горах мосты, грузят в вертолет раненых, и Лена, жена, ее большой дышащий живот – как жить в этом мире?
Снова работал. Снова смотрел в металлическое туманное зеркало.
Горный, накаленный солнцем кишлак. Запыленная корма «бэтээра». Павлинье перо, собранное из расколотой глины. Сочная зелень реки. Полковник с командиром роты склонились над картой, прижатой к броне. Шоферы-афганцы за соседним дувалом окончили трапезу, складывали платки и накидки. И длинный, свистящий, нависающий звук, падающий из-за ближней горы. И там, куда он упал, на берег реки, в горячую гальку и щебень, – чмокающий, хрустящий удар, дымный упругий взрыв, короткий бледный огонь и курчавое облако.
Вторая мина вслед за первой, просвистев по дуге, ударила ближе, в хлебное поле, пухло и мягко. Рванула огнем белизну пшеницы, потянула над ней черный косматый дым.
Третья мина прочертила, углубила неисчезнувшую свистящую из-за горы траекторию и шлепнулась за дувал в скопление афганцев. И звук был, как падение камня в чмокающую мокрую глину, и короткий треснувший взрыв. Вагапов рухнул на землю, пропустил над собой вихрь осколков, ожидая четвертого удара, сюда, в стену, где лежали мотострелки. Но четвертого не было. А вместо него из-за дувала раздался истошный многоголосый вопль. Вагапов выглянул: там, где только что лежали платки, остатки изюма и хлеба и сидели кружком шоферы, – там лежали четыре тела. Два из них плашмя, а два шевелились и дергались. Другие афганцы с криком разбегались в разные стороны, продолжая взрывную волну, спотыкались, падали, ползли на четвереньках, снова бежали вслепую, натыкаясь на глинобитные стены. Сквозь пролом в дувале выбежал шофер, держась за лицо руками, и сквозь скрюченные пальцы чернел орущий с выбитыми зубами рот. торчали кровавые ошметки щек, вращались огромные, белые от ужаса и боли глаза.
Вопли и стоны разлетелись в стороны, по кишлаку, звучали отовсюду. Один из водителей продолжал бежать по хлебному полю к реке, удаляясь, тонко и жалобно вскрикивая.
– Рассредоточьтесь!.. Рассредоточьтесь!.. Живо! – Ротный разгонял мотострелков, махал над ними руками. Солдаты послушно, споро, быстро покинули тень. Рассыпались кто куда, подальше от груженых машин, от брезента, под которым таились снаряды. – Санинструктор!.. Сабиров!.. Ну, возьми ты его! – кивнул он на афганца, уткнувшегося в стену окровавленной черной головой.
Сабиров был уже рядом. Что-то делал с водителем. Отдирал от его лица скрюченные пальцы. Доставал бинт, бинтовал. Вагапов издали, распластавшись на солнцепеке, видел, как чернеет макушка афганца, белеет бинт, светится на стене разноцветный павлин.
Полковник и ротный, прижавшись к транспортеру, выглядывали на высокий, освещенный солнцем конус горы. Оттуда просвистели, упали взрывы. Оттуда, из-за лысой вершины, навесом прилетели мины. Где-то там, невидимый, стоял миномет.
– Наверное, за кромкой, товарищ полковник!.. Или чуть дальше, на соседней горе! – Ротный запрокидывал худое лицо в катышках пыли, скопившейся у глаз и у рта. – Пристреляли ущелье, вот и попадание!
– Да они всех нас перебьют! – Полковник, вжав голову в плечи, смотрел на вершину. – Закидают! В снаряды жахнут, такое начнется!.. Такой хлопок будет, что одни угольки останутся!
– Надо или назад отходить, или прорываться, товарищ полковник, – советовал ротный, косясь на близкие зачехленные грузовики, на рассыпанных, притаившихся у дувалов солдат. На Вагапова, присевшего рядом на солнцепеке, не решавшегося войти в прямоугольную тень транспортера. – Надо прорываться!
– Приказываю! – Полковник оправился от минутной растерянности, уже оценил обстановку, снова был боевой командир, действовал твердо и точно, – Рассредоточьте колонну!.. Направьте взвод на ликвидацию минометной позиции!.. Сбить позицию и перекрыть прохождение сверху!
– Я думаю, они уже сменили позицию, товарищ полковник, – возразил неуверенно ротный. – Очень быстро меняют позицию. Место за горой неизвестное, взвод станет плутать. Стоит ли его посылать?
– Выполняйте, – повторил полковник, не строго, но резко и бодро, стремясь передать утомленному растерянному ротному свою командирскую твердость. Ибо он понимал обстановку. Был знающий боевой командир, только что дважды обстрелянный в этих жарких горах. – Выполняйте!
– Есть выполнять!
Ротный шагнул к лейтенанту, издали, от стены наблюдавшему их разговору. Тот поднялся навстречу, упругий, гибкий, понимая все с полуслова. Заглянул мельком в карту, поддерживая на боку автомат. Все его жилы и мускулы напряглись от силы и ловкости. Он щурился на ближнюю гору, промерял дугу траектории, от места падения мин обратно к лысой вершине. И за нее, к незримой площадке, где стоял миномет и люди в долгополых одеждах разматывали из пыльных материй глазированные хвостатые мины.
– Взвод! Ко мне!
Выбрал десяток солдат. Построил в цепь, оглядел. Повел скорым шуршащим шагом вдоль знойного склона, огибая гору, в распадок. И Вагапов, оглядываясь, мимо близкого, дышащего, серого под панамой лица Еремина, видел: колонна распадается, грузовики осторожно выруливают, въезжают во дворы, на белое хлебное поле, покидают дорогу. По кишлаку ведут перевязанных с забинтованными головами. И мерно, глухо, ослабленная гранитным уступом, ухает танковая пушка.
Они шли плотной гибкой цепочкой – вещмешки, подсумки, фляги с водой, автоматы. Огибали гору, ожидая увидеть обратный пологий склон, спускавшихся, покидавших позицию минометчиков. И сразу, отрезая отступление, бить из многих стволов, истребляя душманский расчет. Но пологого склона не было. Сразу за белесой горой открывалась другая, выраставшая из нее, бледно-розовая, охваченная тусклым розовым жаром. Изменив маршрут, они огибали ее, трассируя склон, хрустящий, запекшийся, без единой былинки, словно шли по остывающей лаве. Задыхались, потные, горячие, торопливые. Готовились к бою, к падению на колючую землю и сверху, настигая противника длинными очередями, – истреблять засаду. Но розовая гора кончилась, и за ней вознеслась зеленая. Но зелень была не от трав, а от горных проступавших пород – неживая минеральная зелень.
– Не могу больше… – задыхался Еремин. – Не могу…
Он отставал, пропуская вперед других, и солдаты, жарко, громко дыша, обгоняли его, вращая молча белками. Вагапов отставал вместе с ним, медленно сдвигаясь к хвосту, отдаляясь от головы, поблескивал черным коротким автоматом. Взмахивал им, словно подгребал к себе остальных солдат.
– Не могу больше!.. Пить!.. – тянулся к фляге Еремин, взглядывая умоляюще на Вагапова.
– Нет, погоди, не пей! – запрещал ему Вагапов. – Совсем упадешь!.. Не пей, говорю…
– Я и так упаду! – задыхался Еремин. Его лицо под панамой было белым. Рот, не закрываясь, дышал. Губы, глотавшие сухой, жаркий воздух, казались костяными.
– Ты о воде-то не думай, – учил Вагапов, пропуская мимо себя торопящихся в гору солдат. – Ты о другом!.. О матери думай… О девушке, если есть… О беседке своей, которую камушками цветными выкладываешь… А о воде не думай! Выпьешь глоток – запалишься… Перетерпи, перемучься!
Они были теперь в самом хвосте цепи. Расстояние между последним солдатом и ими увеличивалось. Вагапов, замыкая движение, смотрел, как вяло, слабо упираются в гору ботинки Еремина, как гора не пускает его, хватает за ноги, втягивает в себя. Еремин борется с притяжением горы, топчется почти на одном месте. Вот-вот останется, и гора увлечет его в свою глубину, сомкнет над ним свой горячий свод.
– Ты склон трассируешь, вниз не сползай!.. Набрал высоту– и держи! Ногам охота вниз идти, а ты не пускай!.. Не теряй высоту! – учил Вагапов. Сам задыхался, вбирал ртом горячий воздух, не охлаждавший легких. Выбрасывал из ноздрей две шумные раскаленные струи.
Он жалел Еремина, этого щуплого новобранца, впервые попавшего в горы, в разреженный воздух хребта. Помогал ему, вдохновлял, хотел поделиться силами. И пусть было ему самому тяжело и его самого тянула гора в гранитную сердцевину. Пусть шли они в бой отягченные гранатами, набитыми до отказа рожками, готовыми к стрельбе автоматами, в нем, Баталове, оставалось место для сострадания и заботы, для неясной из нежности и боли мечты: после службы они станут дружить с Ереминым, не разлучатся, не потеряют друг друга из вида, а Еремин приедет к нему в деревню, познакомится с матерью, братом, и он, Вагапов, покажет ему все родные места – речку с деревянным мостом, ключик в овраге, остатки старинной барской усадьбы, где аллеи огромных лип и берез, белокаменный щербатый фундамент, заросший лопухами и одуванчиками, на которых пасутся деревенские козы. А он, Вагапов, приедет к Еремину в Ленинград, поживет в его городской квартире, среди дорогих красивых вещей, познакомится с его родными, обходительными, приветливыми. Они станут гулять с Ереминым по городу, по музеям и паркам, и Еремин в одном из парков покажет свою беседку, белую, с колоннами, с разноцветным из наборных камушков полом. Так думал он, замыкая цепь, ставя подошвы на горячую гору, видя, как трепыхается вещмешок на худых плечах Еремина, как сгибается тот под тяжестью автомата, фляги, боекомплекта.
– Ты думай о беседке своей, тебе легче станет!
Они одолели гору, и за ней был легкий спуск в седловину, за которой снова начинался подъем.
Лейтенант собрал солдат, подождал отставших Еремина и Вагапова. Жаркий, блестящий, потный, с яростными, бегающими по вершинам глазами, с черными мокрыми подмышками.
– Ну что вы там скисли? – накинулся он на обоих. – Еремин, что ты тянешься, как сопля?.. Идут же в армию доходяги!.. Ты стометровку бегал? На перекладине подтягивался? Посмотри, на кого ты похож! Людей держишь!.. А ты, Вагапов, подгоняй его хорошенько!
Он был раздражен. Проделав бросок по горам, не нашел противника. Можно было повернуть обратно, возвращаться в кишлак. Или продолжить поиск, спуститься в ложбину.
– Внимание всем! – принял решение. – Идем вперед! Пойдем перекатом!.. Ты, ты и ты! – Он ткнул пальцем в троих, в том числе в Еремина и Вагапова. – Останьтесь здесь, прикроете!.. Следите за нашим продвижением, пока мы не займем высоту, вон ту!.. Тогда вы идите, а мы прикроем! Понятно?.. Ложись! – приказал он прикрывающей группе. – Остальные за мной! – И ловко, осыпая камушки, кинулся вниз, утягивая цепочку солдат. А трое остались, прижимаясь животами к вершине, расставив оружие во все стороны, разведя его по пустым окрестным вершинам.
– Ну вот, отдыхай! – подбадривал Вагапов Еремина, который лежал без сил, вялый, словно лишенный мускулов. Не видя, слепо, не слушая Вагапова, нащупал флягу. Отвинтил. Прижал к губам. Жадно, долго пил, глотал, двигал худым, острым горлом, роняя мелкие капли, наслаждаясь, оживая, исходя мгновенным мелким бисером.
– Зря! – осуждая, сказал Вагапов.
– Вот теперь хорошо! – виновато улыбнулся Еремин.
Они лежали, наблюдая, как остальные солдаты, уменьшаясь, спустились в низину. Сливались своей пропыленной формой с бесцветным, без теней, без оттенков, камнем. И только вспыхивали иногда металлические детали оружия. Цепь пересекла седловину, замедляя движение. Потянулась в гору, скапливалась на противоположной вершине – чуть заметные подвижные бусины на кромке шершавой горы.
– Можно идти!.. Вперед! – Вагапов, сержант, старший из всех троих, приказал и поднялся. Неся автоматы, они устремились вниз, зная, что с соседней вершины за ними следят, защищают, прикрывают их продвижение.
Третий из них, маленький киргиз, ловко, извилисто петляя по склону, обогнал их на спуске. Увеличил разрыв у подножия и уже карабкался на противоположную гору, юркий, легкий, как ящерица, в то время как Вагапов то и дело натыкался на спину Еремина, начинавшего одолевать подъем.
Вода, выпитая Ереминым, выступила серыми пятнами на одежде. Лицо ярко блестело, словно таяло. Становилось все меньше и меньше, и на этом лице страдали, сжимались, плакали глаза, и рот, оскалясь, часто, мелко дышал.
– Не могу!.. Минутку! – умолял он.
– Давай-давай! Напрягайся! – подталкивал его сзади Вагапов. – А ну, давай сюда! – И он сдернул с плеч Еремина вещмешок, в котором звякнули консервы сухого пайка. – Давай, давай!
Мешок был тяжелый. Он почувствовал прибавление тяжести в этом разреженном горном воздухе. Услышал, как сильнее забилось сердце, как натянулись усталые мышцы. Но одновременно увидел, какое облегчение испытал Еремин, как распрямилась его спина, стал виден из-под панамы мокрый белесый затылок.
Медленно, с остановками они достигли вершины. И первое, что увидели, – было злое глазастое лицо лейтенанта. Язвительный, резкий, он притоптывал ботинком с желтым хлорвиниловым шнурком. Накинулся на Еремина:
– Почему плетешься? Все тебя ждем! Один вахлак всех держит!.. На себе тебя тащить или как?.. Черт побери!
Так велико было его раздражение и презрение к Еремину, так не терпелось ему кинуться дальше в преследование, в следующую низину, не столь безжизненную, как предыдущая, – она слегка зеленела, и на ней светлели и петляли протоптанные стадами тропинки, – что взводный сделал движение ногой. не ударил, а выразил свое негодование. Но ботинок ткнул носком камень, на котором стоял Еремин. Камень выскочил, и Еремин, не имея сил удержаться, упал плоско, длинно, даже не вытянув руки, не защищаясь в падении. Стукнулся головой о землю и замер, потеряв сознание. Панама его отлетела, и он лежал со стриженой макушкой, закрыв глаза, растворив слабо губы.
– За что, товарищ лейтенант? – шагнул на взводного Вагапов, чувствуя, как взбухло горло и глаза начинает заливать красный безудержный гнев. Боролся с ним, не пускал, страшился его в себе. Ненавидел лейтенанта с его выпученными яростными глазами, сильным, тренированным телом. – За что ударили?
Руки его машинально повели оружие. Другие солдаты молча надвинулись на лейтенанта, стали теснить. Тот отступал. В глазах пробежали неуверенность и тревога. Еремин очнулся, открыл глаза. Стал подниматься, отталкиваясь ладонями. Солдаты в несколько рук поставили его на ноги.
– Отставить разговоры! – оборвал лейтенант, своей волей, упорством, командирским натиском побеждая в шатком, возникшем на миг противоборстве. – Еремин, бодрись!.. Ты, ты и ты! Остаетесь в прикрытии!.. Остальные за мной! – И. повернувшись спиной к солдатам, зная, что приказ его будет выполнен, легко и упруго скользнул по склону. Выбрал на нем тропу и уже удалялся вниз легким скоком.
Вагапов колебался мгновение. Оглянулся на Еремина, которому надевали панаму, и шагнул за взводным. Перед ним мелькала спина лейтенанта с ремнями «лифчика», засученные по локоть руки и легкий, сжатый в кулак автомат.
Он провел шлифмашинкой, срезая видение, свертывая его в маленький огненный вихрь. Кругом рокотала станция. Мерно, колокольно ухал металл. Визжали, скрипели сверла. Трещала сварка. Шипели языки автогена. Урчали моторы поворотного крана. И среди множества режущих, долбящих и плавящих звуков, неразличимые в огне и железе, звучали голоса людей.
Михаил пустил шлифмашинку. Приблизил к стенке реактора. Сияющая стальная поверхность была той прозрачной преградой, что отделяла сегодняшний день от другого, давнишнего. Шагни вперед, сквозь прозрачный блеск – и ты снова там, в тех горах.
Лейтенант удалялся, сбегал с горы по бледной извилистой тропке. Спина с вещмешком, закатанные рукава, маленький в руке автомат, сильные, гибкие ноги, мелькавшие на тропе. Он сбегал, удалялся, не оглядываясь, подставляя спину солдатским глазам. Вовлекал их в движение. Одолевал их протест. Подчинял своей командирской воле. Продолжал изнурительную жаркую гонку в каменных желобах и откосах.
Солдаты топтались, поглядывали на сержанта, словно выбирали между ним и сбегавшим вниз лейтенантом. А он, Вагапов, знал, что сейчас шагнет, побежит по тропе, ссыпая с нее мелкие камушки. Мучился невозможностью поступить иначе, а только бежать, задыхаясь, повинуясь команде, в невидимой связке, проглотив все обиды, свои и чужие. Ибо все они – лейтенант, пихнувший ногой Еремина, и бледный белогубый Еремин, приходящий в себя от ушиба, и чернявый, с желтоватыми белками Сабиров, и другие солдаты, мокрые, запаленные, обессиленные гонкой в горах, – все они были стянуты одной невидимой связкой, и их тянуло, влекло на тропу, протоптанную горными овцами.
Вагапов смотрел на удалявшегося лейтенанта длинным, долгим тоскливым взглядом, не любя командира, не желая ему добра. И тот на расстоянии длинного взгляда будто почувствовал эту неприязнь. Дернулся, подпрыгнул. Под ним возник, поднимая его, круглый короткий взрыв и сбоку, поодаль, второй. Лейтенант мгновение находился в воздухе верхом на взрыве: круглый бледный шар света, расставленные темные ноги. И упал, шмякнулся, покатился клубком, и рядом, отдаляясь от него, тянулись по склону два облачка гари. Растягивались, рассасывались вместе с затихавшим двойным ударом. А лейтенант катался беззвучно, перевертывался со спины на грудь, отжимался на голых, закатанных по локоть руках.
– Подрыв!.. Подорвался! – крикнул Сабиров и кинулся, устремился с горы, замирая вдруг на тропе, удерживаясь на ней, напрягаясь, словно в постромках. – Мины!.. Минное поле!
И все они, наклонившись, будто на старте, замерли, не решались бежать. Удерживались невидимой, давившей из-под горы силой.
– Стоять! – Он, Вагапов, сержант, смотревший секунду назад на бегущего лейтенанта, подорвавший его своим взглядом, ужаснулся содеянному – два зрачка, два луча, выбившие из горы два коротких огненных взрыва. – Стоять! – Он, сержант, был теперь командиром. Хриплым окриком останавливал их на тропе.
Горячая, глубокая, наполненная духотой ложбина. Размытые жаром вершины. Извилистая легкая тропка. Шевелящийся на земле лейтенант. И все это вместе – туманный далекий жар, висящие недвижные кручи, склон горы и тропа, – все это минное поле. Все заминировано. В камень, в пыль, в мельчайший прах вмурованы мины, и каждый шаг может превратиться в короткий красный удар, в комок зловонного дыма.
Вагапов застыл у начала тропы, у невидимой линии, за которую убежал лейтенант. Был опрокинут ударом, полз, извивался. Карабкался назад, на тропу. Отползал от своей лежавшей отдельно ноги. Волочил другую, непомерно длинную. И эта черта, эта линия не пускала. Удерживала их всех на горе. Они смотрели, как корчится внизу лейтенант.
– Всем стоять! – сипло, хрипло повторил Вагапов. – Еремин! Аккуратно! За мной!.. Да оставь ты свой «акаэс»! – И сам, изгибаясь плечами, скинул вещмешок, отложил автомат и подсумок, чтобы быть невесомей и легче. Забыв отстегнуть две зеленые ручные гранаты, первым ступил на тропу.
Он шагал медленным, пружинистым, парящим шагом, вглядываясь в грунт, в мелкий сыпучий порошок, истолченный раздвоенными копытами овец, чувяками горных пастухов. Готов был отдернуть стопу, отпрыгнуть, откатиться клубком от тугого, мгновенного взрыва. Видел затылком Еремина, громко дышавшего, ступавшего, как по канату, боящегося оступиться. Видел впереди лейтенанта, слышал его ругань и оханье, звуки его плевков. И так напряглись его зрачки и глазницы, так усилилось и расширилось зрение, будто весь он покрылся глазами. На подошвах, в груди, животе – повсюду были глаза. Вся его жизнь, все дыхание превратилось в единое зрение. И вдруг, поднимая ногу, задерживая ее на весу, он увидел разом все мины, лежащие вокруг на горе.
Две «итальянки» в круглых пластмассовых корпусах, припорошенные гравием, – гравий с одной осыпался, и торчали ребристые грани. Три самоделки, мелко углубленные в склон, с контактными дощечками, с медными, разведенными врозь лепестками. Фугас, упрятанный в орудийную гильзу, невидимый, замаскированный плоским камнем, над которым осторожные ловкие руки рассеяли пепельную мягкую пыль. Две растяжки – тончайшие серебристые струнки, паутинно натянутые, соединявшие воедино заряды.
Он увидел их разом в своем ясновидении, словно зрение проникло под землю, и мины обнаружились в прозрачной горе. Мертвенно, ртутно просияли среди выжженных склонов. Это длилось мгновение. Прозрачность горы исчезла. Мины погасли.
И глаза, потеряв ориентиры, шарили и плутали. Пугались любого бугорка и морщинки. Весь склон казался набитым взрывчаткой.
– Не приближаться!.. Держи дистанцию!.. Шаг в шаг! – не оборачиваясь, он хрипел на Еремина. Подходил к лейтенанту, выбирая путь своим страхом, своим звериным чутьем, своим ясновидением.
Лейтенант лежал на груди, упав щекой на тропу, зацепившись за камень, словно за борт лодки. Подтягивался, стремился перевалиться через борт, выдрать себя из бездны, которая тянула его обратно. Этой бездной был склон, в котором темнели наполненные тенью две лунки от взрывов и лежала оторванная нога. В ботинке ярко желтел хлорвиниловый шнурок. Вторая нога, непомерно длинная, тянулась на лоскуте черной, обугленной тряпки. А сам лейтенант, оставив от лунок мокрую черную полосу, начинавшую сохнуть на солнце, содрогался, колотился щекой о гору, высвистывая сквозь слюни:
– Пристрелите меня!.. Пристрелите!.. Не могу!.. Пристрелите!..
Звук этого хлюпающего, свистящего голоса. Рука, шарящая у пояса кобуру. Бугрящийся, как горб, вещмешок. Две лунки от взрыва и лежащий на камнях автомат. Рядом отдельная, нелепая, ужасная нога с желтым шнурком. И другая – на обугленном лоскуте с красно-белой зыбкой начинкой. Булькающее, толчками, извержение крови, будто прорвался бурдюк. И лейтенант уменьшается, опадает на глазах, становится плоским. Все это увидел Вагапов, пробуждаясь для стремительного, молниеносного действия.
– Стой, командир, не дам! – перехватил он руку взводного, нащупавшего наконец кобуру. – Не дам, говорю! – Он выдрал из кобуры пистолет, сунул себе на грудь. – Еремин, быстро, накидку!..
Тот уже был рядом. Слепо, послушно отдергивал ремешки на вещмешке. Извлекал со спины лейтенанта плащ-палатку. Разворачивал. Стелил ее тут же, на тропе. Глаза его были выпучены. Он ужасался крови. Вот-вот рухнет в обморок. Но руки действовали цепко и точно.
– Застрелите меня! – умолял лейтенант.
– Давай его повернем! – командовал Вагапов. В четыре руки они затолкали, перевернули с живота на спину, закатили на брезент лейтенанта. Тот лег на мешок, обнажив худой незагорелый кадык, рваные, из гари, из костей и ошметок обрубки, из которых сильнее забила кровь. – Давай сюда ногу, тащи!
Еремин, как по воде, высоко подымая колени, прошел к ноге. Поднял ее и нес, отстранив от себя. Нога, недавно ударившая его, желтела шнурком, светлела стертой, обитой о камни подошвой.
– Сюда ее, на брезент!.. Берись за концы!.. Не за эти! Черт, автомат не забрал! – Вагапов в два длинных скачка, туда и обратно, подобрал автомат, кинул его на брезент. И оба они подняли тяжелого, продавившего ткань лейтенанта. Понесли его в гору, где, недвижные, стояли солдаты. Смотрели, как они приближаются.
Вагапов чувствовал тяжесть живого расчлененного тела, сотрясаемого судорогами. Чувствовал его нестерпимую боль. Слышал скрежет зубов, нарастающий горловой клекот, готовый перейти в непрерывный крик. Перебивал этот крик, грубо, хрипло матерился, не давая кричать лейтенанту, не давая ему погибнуть от боли.
– Молчи, командир, молчи!.. А я тебе говорю, молчи!.. А ну молчи, говорю!
Он клял эти горы, и минное поле, и ребристые итальянские мины, и Италию, где никогда не бывал. Он клял лейтенанта за то, что тот подорвался, и одновременно спасал его, не давал умереть. Отгонял сквернословием смерть, отшвыривал от своего командира.
Они достигли вершины и опустили живой окровавленный куль, из которого сочилось и капало и неслись бессвязные бормотания и стоны. Солдаты отбросили полы накидки. Сабиров, санинструктор, на корточках, отдаляя лицо от красных, как фонари, обрубков, накладывал на раны жгуты, стискивал, стягивал, брызгая красной жижей. Солдаты с силой тянули узлы. Вкалывали в голую руку шприц с дурманным наркотиком. А взводный крутил головой, водил безумно глазами, сквозь слюни и кровь выговаривал:
– Ой, мамочка, не могу!.. Ой, мамочка моя, не могу!..
Вагапов панамой стирал пот с лица. Смотрел, как бинтует Сабиров, и красное пятно мгновенно прожигает бинты, и они горят, болят, пламенеют.
– Ой, не могу больше, мамочка!
Лейтенант затихал, забывался. То ли жизнь его покидала. То ли действовал парамидол. Вагапов, сжимая панаму, знал, что теперь он, сержант, – командир. На него неотрывно смотрят солдаты, ждут его приказа и слова.
– Уходим!.. Конец!.. Отвоевались!.. Вы, четверо, берите взводного, и бегом! – сказал он, вытаскивая из-за пазухи пистолет, кладя его к лейтенанту. – И двое еще – ты и ты – несите его и меняйтесь!.. Бегом, что есть мочи, иначе не донесете!.. А мы чуток приотстанем, прикроем вас!.. Вперед!
Четверо подхватили брезент и бегом, сначала путаясь, не попадая в ногу, встряхивая тяжкий тюк, побежали. Двое налегке кинулись следом. А он, сержант, махнул троим оставшимся, этим взмахом подгребая их поближе к себе, указывая кивком на ближнюю кромку.
– Еремин, сотри кровь с лица! Вот тут, на скуле и на шее!
Оглядываясь, видел, как быстро удаляются с ношей солдаты. Задержался глазами на мокром липком пятне, где только что лежал лейтенант. Оросил афганскую гору своей горячей неистовой кровью. И кровь теперь быстро испарялась на солнце. И в нем, в Вагапове, бог знает откуда видение: у их деревенского дома, у сарая, старый, без донца чугунок и сквозь него сочно и зелено проросла молодая крапива. Видение зеленого, милого, свежего на окровавленной жаркой горе.
– За мной! – Он пошел по склону, по круче, туда, где не было троп, не было мин.
Достиг каменного гребня, за которым снижалась ложбина, колючий, долгий откос. И увидел внизу людей. Верениця стрелков с мерцавшей винтояочной сталью одолевала подъем. Ступали медленно, плавно, белея, голубея одеждами. И Вагапов задохнулся от бесцветного солнца, от соседства удаленного на выстрел врага.
– Ложись! – беззвучно приказал он солдатам, падая больно на камни. – Плотнее, заметят! – придавил он к земле Еремина.
Выглянул. Внизу приближалась, колебалась вереница стрелков, тускло вспыхивало оружие. Под повязками виднелись смуглые капельки лиц.
Люди поднимались на гору неторопливо и слаженно, повторяли очертания тропки. Уверенно выбирали маршрут. Вагапов считал. Насчитал семерых. Его мысли бегали вслед за зрачками от душманских стрелков до автоматного дула и дальше, к соседней горе, за которую унесли лейтенанта, и дальше, к далеким пепельно-белым откосам, где, невидимое, проходило ущелье, и текла река, и валялась подорванная машина, и танки, приседая на траки, стреляли прямой наводкой. Его мысли пробегали по окрестным горам, разлетались и сталкивались.
Можно молча, одним свистящим дыханием, движением губ и бровей, приказать отход. Быстро, ловко, хоронясь за гребнем, отбежать в распадок. Переждать движение стрелков. Те, достигнув вершины, спустятся вниз, в седловину, и так же ходко, спокойно исчезнут в туманном жаре. А они вчетвером догонят своих, прикрывая их, защищая с высот, вынося израненного лейтенанта.
И бог с ними, с этими худыми, в балахонах, в повязках горцами. Пусть идут куда знают – в своих горах, по своим тропинкам, в свои кишлаки, в которые пришла война, разорила жилища, смяла рожь, раздробила на осколки пестрого нарисованного павлина.
Эта мысль пробежала и канула. Позабылась, сменившись другой.
Нет, они останутся здесь, на вершине, на удобной закрытой позиции, и вступят с душманами в бой. Не пропустят к ущельям, где попала в засаду колонна и саперы, страшась стрельбы, залегли у обочины. Эти стрелки торопятся на помощь своим, и бой уже начат, они все в бою, и сейчас они станут стрелять по душманам, отвлекая их на себя, облегчая участь колонны.
И он смотрел, как близится цепочка людей, повторяя изгибы тропы. То скрываются все за передним. То вытягиваются косой вереницей. Семеро в чалмах, шароварах, с воронеными вспышками стали.
– Слушать меня! – зашептал он солдатам. – Передние двое – мои!.. Двое других – твои!.. Еще одна пара – твоя!.. Твой, Еремин, последний!.. Длинными! Добивать на земле! Стрелять за мной! Когда подставят бока!
Душманы шли теперь прямо на них. Задние скрылись за первым. И этот передний, в светлых шароварах, в синеватом балахоне, в белой чалме, подымался, выставляя колени, сильно, крепко ставил на камни подошву. Были видны черные усы, темноватый, поросший щетиной подбородок, перекрестье патронташа на груди, медные мелкие блестки, то ли от торчащих в патронташе пуль, то ли от ременных заклепок и бляшек. Винтовка его была на плече, и кулак недвижно сжимал ремень.
Вагапов целил в него, держал на мушке, дожидаясь, когда тропинка вильнет и они, повторяя изгиб, изменят направление, станут возникать один из другого, вытягиваться в вереницу. А пока передний колыхался над стволом автомата своей чалмой, черноусым лицом, ставил ногу на автоматную мушку.
Вагапов скосил глаза – двое солдат лежали рядом. Маленький киргиз старался поудобнее ухватить цевье, покрепче угнездить автомат. Второй, долговязый, худой белорус, сбил на затылок панаму, ерзал ботинками по мелкому щебню, пытаясь найти опору. Его большая грязная кисть лежала на вороненой щеке «акаэса», указательный палец щупал крючок. Еремин поодаль, топорщась мешком, держал перед собой оружие, слишком далеко от лица, и лицо его, наполовину освещенное солнцем, было несчастным. Вагапов успел почувствовать это несчастье, этот страх перед выстрелом, перед первым, в живую близкую цель, в живого, ни о чем не подозревавшего человека. И этот страх, вид несчастного, страдающего лица вдруг вызвал в Вагапове ярость, презрение к Еремину и то ли тоску, то ли предчувствие беды.
«Дохляк! Боится оружия! Салага!»