355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Шестьсот лет после битвы » Текст книги (страница 26)
Шестьсот лет после битвы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:55

Текст книги "Шестьсот лет после битвы"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)

И что мы все время друг другу врем? И врем, и врем, и врем! Вы мне врете, я вам. Когда же мы врать-то устанем?.. Ну вот, что вы мне врете? Про станцию зачем-то наврали. Про деньги наврали. Нет у вас денег, не надо. На кой мне ваши деньги поганые! Не за деньги живу. Я гулять люблю, веселиться, чтоб выпить было с кем. чтоб девка была. А вы что устроили? Радиацию, рентгены наслали. Да нет никакой радиации! Брешете все! Нет никаких рентгенов. Все вы врете!

Он пнул ногой перину, подняв к потолку белые перья. Вся хата в летающих хлопьях. Вышел наружу. Стоял на дворе и мочился прямо у крыльца, тупо глядя на зараставшую тропку.

И внезапно сверху, с неба, прямо на тропу упала птица. Серая, с желтым зобиком, с темными метинами на крыльях. С мягким стуком, грудью о землю, распушила крылья, раскрыла клюв, жадно хватая воздух, и застыла, закрыла желтой пленкой глаза, словно ее сразила в небе дробинка.

Чеснок нагнулся. Вид умершей, убитой без выстрела птицы поразил его, отрезвил на мгновение. Он оглянулся – белая хата, зеленый недвижный сад, мелом начертанные на заборе иероглифы – записи, сделанные дозиметристами.

– Суки проклятые! Не верю…

Он вернулся в хату. Не стал больше пить. Снял с божницы икону, замотал в старушечий платок, сунул под мышку, надеясь продать ее в городе.

Вышел на улицу и стал выбираться из села. Хмель его то проходил, то возвращался. И в пьяной голове возникла внезапная, показавшаяся увлекательной мысль. Пробраться в Припять, в пустующий город, и там, в оставленных домах и квартирах, еще раз попытать свое счастье.

…Он добрался до Припяти вечером, с машины на машину, пользуясь своей белой робой, прикрывая лицо респиратором. Один из многих, кого авария разбросала по району.

Город с моста казался розовым, окна отражали закат, и чудилось – там праздник, многолюдье, гулянье.

Но не было многолюдья, гулянья. Беззвучно пульсировали на углах светофоры. Висели линялые, двухмесячной давности кинорекламы, выцветшие розовые флаги. И ни души, ни звука, ни голоса. Казалось, сквозь город промчался вихрь и унес обитателей, оставив призмы домов, чистые, без соринки асфальты, мигающие на углах светофоры.

Хмель его улетучился. Голова была ясной. Мысль, что он, Чеснок, единственный на весь город живой человек, эта мысль волновала. Город был его. Принадлежал ему. Послушно открывал перед ним свои улицы и дворы, звал в дома.

Он вошел в подъезд двенадцатиэтажной башни, слыша, как летит эхо вверх по пустынным лестницам. Нажал кнопку, и лифт быстро и послушно пришел. Но Чеснок не вошел в лифт, а медленно, держа под мышкой укутанную в тряпицу икону, стал подыматься, толкая по пути двери. Все были заперты, и он, не торопясь, не чувствуя опасности, поднимался, обдумывая, как ему открыть дверь. Жалел, что не прихватил в стариковском сарае топор и зубило.

Он толкнул обитую дерматином дверь с глазком и медной чеканной биркой, и она вдруг открылась. Это на мгновение его испугало. Он замер на пороге, видя в прихожей блеск зеркала, ковер на полу, мерцавшие в комнатах предметы. Осторожно вошел. Изнутри дверь была оснащена сложными запорами, и он подумал: видно, жильцы – богачи. Торопились и забыли запереть квартиру.

Он осторожно прикрыл дверь, услышал щелчок замка. Теперь он был в полной безопасности. Никто, даже случайный патруль, не сможет его обнаружить.

Он оглядывал гостиную – диван с висящим ковром, книжный шкаф с книгами, прозрачная горка с хрупким блеском хрустальных рюмок и вазочек. В спальной стояли две сдвинутые просторные кровати, приоткрытый шкаф с торчащим рукавом пиджака. В детской на столе лежала стопка учебников, висела фотография легкового автомобиля. Во всем был виден достаток. Отсюда уезжали спокойно, надеясь скоро вернуться.

«Вот только, умники, дверь запереть забыли! Замки завели, а запереть не успели. – Он почти осуждал хозяев. – Вот так и живем. Замки заводим, а запирать не успеваем».

Чесноку не хотелось торопиться, не хотелось чувствовать себя грабителем, вором. Хотелось сберечь царивший в доме порядок, пожить в этом уютном доме на правах хозяина.

Он пошел в ванную и, скинув свою запыленную робу, принял душ. Долго, с наслаждением плескался в прохладной воде, умащивал себя душистыми шампунями, растирался губкой. Свежий, чистый, благоухающий, нарядился в хозяйский мохнатый халат. Теперь, пока еще было светло, следовало заняться поиском.

Вначале он заглянул в гардероб, перебрал развешанные пиджаки и платья. Приподнимал стопки рубах и блузок, заглядывал на дно ящика. Натолкнулся на женскую ночную рубаху. Распустил ее, прозрачную, с просторным вырезом. Приблизил лицо – от рубахи исходили чуть слышные запахи духов, взволновавшие его. Он представил, как прозрачная ткань наполняется женским сильным и теплым телом. Усмехнулся, положил рубаху на кровать.

В книжном шкафу вынимал томики, по нескольку штук сразу, шарил за ними. Ничего не находил, ставил на место, бережно и аккуратно, стараясь не нарушить порядок.

Золото он нашел в комоде, в маленькой шкатулке, даже не запертой на ключ. Два золотых кольца, сережки с зелеными камушками, запонки, мужская булавка для галстука, женские, с узорным браслетом часы, тонкая с медальоном цепочка.

Он даже и не слишком обрадовался. Он был уверен, что найдет, и именно то, что нашел, – все эти цепочки и серьги. Знал, что они существуют. Шел за ними по лесу, спасался от вертолета, убегал от солдат, терпел усталость и жажду. Оно, это золото, принадлежало ему по праву.

Он ссыпал добычу в горсть, ощутив литую холодную тяжесть металла. Роба с карманами, куда надлежало спрятать добычу, валялась в ванной, и он выложил все золото на стол, разложил красиво, окружив цепочкой серьги, булавку, запонки.

В ванной сбросил халат, облачился в робу, вернулся в комнату. Можно было уходить, но что-то его удерживало.

Золотые изделия красиво, в последнем вечернем свете лежали на столе. Сверкали в буфете хрустальные рюмки. На книжной полке светились корешки. И хотелось еще немного побыть среди этого уюта, достатка, который был ему вовек недоступен. Ему, бездомному, скитавшемуся по углам и общагам, среди захламленного, убогого быта. Еще немного посидеть здесь. Почувствовать себя не бичом, не ворюгой, а гостем, другом дома, желанным в этой семье человеком.

Сел лицом к окну, за которым смеркалось. Золото не блестело, а казалось тусклым. Стал вспоминать свою жизнь, не для себя, а для кого-то глядящего на него из окна. Внимательно, строго, вопрошающе.

Мать родила его. нежеланного, себе на муку. Еще в чреве травила хиной, мучила его в своей утробе. Никогда он не видел отца, а видел мать с другими мужчинами, которые тискали ее, поили вином, и она, пьяная, пахнущая духами и табаком, выпроваживала его из комнаты то к соседке, то в коммунальную кухню, то прямо на улицу. Часами не пускала домой. Мужчины, посещавшие мать, не обращали на него внимания, а мать поминутно на него раздражалась, била и щипала, называла «бедой» и «сопливым». Он и впрямь был вечно немыт, одет кое-как, на попечении посторонних людей, жалевших его, осуждавших непутевую мать. С детства, с этих материнских попоек он научился ненавидеть, презирать женщин. А в уличное сквернословие, в поношение матери вкладывал свой собственный, личный смысл.

В школе его звали «крыса». Колотили, дразнили, но не зло, а скорей на потеху. Он быстро понял, что быть посмешищем не опасно, а выгодно. Шутов не бьют, даже любят, и он, подольщаясь к сильному, к вождю, умно, тонко узнавал его пристрастия, становился шутом гороховым. Унижался, гримасничал, оттеняя своим ничтожеством силу и величие покровителя. Тот туркал его, но относился к нему как к собственности, защищал от других, посторонних.

Кое-как доучившись, мыкаясь лето до армии, он устроился грузчиком в винный магазин. Научился пить, добывать среди ночи бутылку бормотухи. Пользуясь слабостью алкоголиков, брал с них втридорога. У него появились деньги. В магазинном вонючем подвале, пахнущем рыбой, луком и несвежим мясом, он впервые узнал женщину.

Армию он отслужил в стройбате. Строили в северном гарнизоне «пятиэтажки». Там он научился мешать раствор, ставить леса, ходить с носилками по шатким доскам, класть кирпичную стенку. Первый год его тиранил здоровенного роста сержант, мускулистый и рослый, невзлюбивший хлюпкого прыщавого Чеснока. Гонял его по всякому поводу. Но зато через год, отделавшись от сержанта, став «стариком», Чеснок замучил почти до смерти, почти до петли худенького солдата-южанина, не умевшего говорить по-русски, погибавшего среди лютых морозов вдали от своих виноградников. Он вызывал в Чесноке постоянное желание причинять ему боль. Отстал лишь после того, как другие два, из соседнего взвода, черноволосые, жаркие, яростные, разбудили его ночью, приставили к горлу нож и сказали, что зарежут, если не перестанет мучить их земляка.

После армии, получив специальность строителя, он пустился в скитания. Был в Сургуте на строительстве ГРЭС. На Сахалине, завербовавшись на рыбу. В геологической партии долбил в Саянах шурфы. Были драки, пьянки, поломанные ребра, безденежье и гульба. Жизнь казалась спутанным комом, носимым между трех океанов.

Так он жил. Куда-то все время спешил, меняя попутчиков, собутыльников. Пока не оказался вдруг здесь, под Чернобылем. Сидел в темной комнате чужого дома перед золотыми украшениями, которые собирался украсть.

Пора было уходить. Аккуратно ссыпал в карман робы драгоценности. Почувствовал, как золото тяжело потянуло ткань. Не забыл икону, закутанную в старушечью тряпку. Сунул доску под мышку и отправился в прихожую.

Приближаясь к двери, вспомнил, как тихо щелкнул запор, когда он входил в квартиру. В прихожей было темно, и он зажег свет, предварительно затворив дверь в комнату, чтобы не светились окна. Замков было несколько. Обычные английские, и один ни на что не похожий – с медным засовом, поворотными винтами и кнопками.

Он дернул дверь, она была плотно замкнута. Стал крутить замки, осторожно, после каждого поворота пробуя дверь, и когда она не открывалась, возвращал его в прежнее положение. Перепробовал все замки, но дверь не открылась.

– Сучья ловушка! – ухмылялся он, разглядывая замки, и особенно медный, ни на что не похожий, выточенный каким-то умельцем. – Завели замки, как в банке, а добра-то два колечка говенных. Рационализаторы!

Он решил взломать дверь. Стал искать, чем бы ее поддеть. Обшарил ванную, кухню, шкафчик в туалете, надеясь найти инструмент. Ничего не нашел.

– Ну мужики пошли! Инструмента дома не держат. Ну хозяева. Гады!

На кухне, в ящике он разыскал большой кухонный нож. Вернулся с ним в прихожую и стал щупать щель между дверью и косяком. Ему показалось, что он нащупал выступ. Нажал на нож, сильнее, изо всех сил. Нож согнулся и лопнул. В руках остался обломок с белым изломом стали. И он отшвырнул его в угол. Набросился на косяк, пытаясь его отодрать, но косяк из крепкого дерева был плотно вмурован в стену.

– Как в тюрьме, в одиночке!.. Правильно, гражданин начальник… Виноват, гражданин начальник! Исправлюсь, гражданин начальник.

Выключил электричество в передней, вернулся в комнату. Сел в кресло напротив окна, обдумывая свое положение.

После электрического света в прихожей глаза его привыкали к темной комнате. Квадрат окна был светлее. И там, за окном, в темных пространствах, над лесами, полями розовело зарево.

«Пожар?» – подумал он и тут же понял и охнул:

– Станция!

Вглядывался в далекое розоватое свечение, колыхавшееся над невидимым взорванным реактором. Оно, свечение, и было реактором, и было аварией, от которой он сегодня сбежал. Забыл о ней, но она настигла его, отыскала и теперь светила в него своим розовым смертоносным оком. Долетала до него, касалась его зрачков, его рта и дыхания. Наполняла комнату убивавшей его радиацией.

Ему стало жутко. Он заметался, стараясь укрыться за сплошной стеной, уклониться от окна. Но комната – шкафы, люстра, книги, ковры – все было пронизано бесшумным полетом лучей, пробивавших его тело, умертвляющих его.

Он кинулся к двери. Бился о нее, рвал, колотил, стараясь выдрать с корнем. Ломал ногти, грыз, чертыхался, кровянил кожу о проклятые замки, о медный с рычагом, с поворотным колесом. Слышал, как сотрясается дверь, как стучат о нее его кости и мускулы.

Он изнемог. Был мокрый от пота. И здесь, в прихожей, лучи настигали его. Зарево дышало в спину, жгло лопатки. Он понимал, что в ловушке. Его заманили сюда. Завлекли и захлопнули. Он не ведал об этом, а его манили, сбивали с пути. Травили солдатами, гналн вертолетом, вели лесной тропкой, пока не заманили сюда. Подложили золотые колечки и, пока он плескался под душем, вспоминал, его заперли здесь, замкнули. И включили реактор. Этот страшный, в розовом свете реактор работает для него, облучает его. Над ним, Чесноком, поставили жесточайший опыт. Он, Чеснок, помещен в эту камеру. И когда закончится опыт и он, бездыханный, будет лежать на полу, придут санитары, подымут его на носилки, накроют брезентом и унесут. Увезут в какой-нибудь центр или клинику, положат на стол, станут извлекать из него пробитое излучением сердце, обожженные легкие, станут изучать и рассматривать.

Зрелище своей собственной рассеченной груди, из которой извлекали пузырящиеся красные легкие, показалось ему столь ужасным, что он снова кинулся к двери, ударяясь о нее всем телом, стараясь вышибить доски.

Устал, сполз вдоль стены на пол. Лежал, тяжело дышал, чувствуя, как болит его избитое, в ушибах и ссадинах тело. Медленно вернулся в комнату.

Он сидел в темноте лицом к окну, загипнотизированный заревом. Оно то усиливалось, расползалось по горизонту, то почти исчезало. Атомный кратер дышал. Дыхание прилетало сюда, опаляло Чеснока, и он, беспомощный, приговоренный, казнимый за все прегрешения, сидел, прикованный к креслу. Казалось, там, вдали, шевелилось кольчатое огромное тело. Качало узколобыми головами на длинных шеях. И они тянулись к нему, облизывали его ядовитыми языками.

– За что? – вырвалось у него. – За что меня?

Он вдруг вспомнил об иконе, оставленной в прихожей. Кинулся к ней. Размотал тряпку. Извлек квадратную доску с двумя золотыми кругами, в которых темнели два лика – Богоматери и младенца. Принес икону в комнату. Поставил на кресло. И упав перед ней на колени, не зная ни единой молитвы, веря, надеясь, в ней, в золотой, отыскивая последнее спасение, последнее к себе милосердие, стал молить:

– Отпусти ты меня и помилуй! Ну открой мне дверь, ты ведь добрая. Ну что тебе стоит! Не буду я больше грешить. Пить брошу, курить брошу. Чужого никогда не возьму. Слова ругательного не скажу. Пойду работать! Куда скажешь, туда и пойду… Нужники чистить, как в армии. В больницу санитаром, за старухами, стариками ходить. Отпусти ты меня, пожалей!

Он выгреб из кармана драгоценности, высыпал на стол. Снова обратился к иконе:

– Ты ведь бога родила! Ты – мать! Ты все можешь. Я тебе свечку поставлю. Пожалей! Что я такого сделал? Меня все били всегда, все надсмехались. Никому не был нужен. Матери родной не был нужен. Ты. моя мать!

Он стоял перед ней на коленях, плакал, испытывал к ней умиление. Ждал от нее прошения. Далекое зарево долетало до иконы, отсвечивало в золотых кругах, и казалось, лицо Богородицы живое. Она обнимала и защищала младенца. Его, а не Чеснока.

Он снова пошел к двери в надежде, что она открыта. Ткнулся. Дверь была заперта наглухо. И такая тоска, и отчаяние, и ненависть ко всему, из чего состоял этот мир, – к иконам, реакторам, машинам, людям, животным, ко всему мирозданию, – такая ненависть его посетила, что он вбежал в комнату, в ярости пнул кресло с полетевшей, грохнувшей на пол иконой.

– Пропадите вы пропадом! Взорвитесь вы все без следа!

Вбежал в спальню, упал на кровать. Лицо его коснулось женской ночной рубахи. Ароматы духов, женского тела, легкая ткань возбудили его Чертыхаясь, ненавидя, зная, что умирает, что смерть его настигла в этой кровати, тискал, мял, целовал, рвал зубами рубаху, пока мучительная, сладкая предсмертная вспышка не заставила его задохнуться. Дергаясь, суча ногами в липком горячем поту, замер, забылся в глухоте, в черноте, в бессилии.

Проснулся в утренних сумерках. Вяло встал в мятой робе, оставив в постели глубокую, сморщенную яму. Вышел в гостиную. Опрокинутое кресло. Лежащая на полу икона. Рассыпанные по столу золотые сережки и кольца. В окне утренняя черно-желтая, длинная заря, не освещавшая землю, а лишь отделявшая земную тьму от тьмы неба.

Не чувствуя ничего, без единой мысли, вышел в прихожую. Постоял перед дверью. Толкнул ее. Она отворилась. Он не удивился. Обессиленный, обескровленный, едва волоча ноги, вышел на площадку. Спустился. Улица была пустынной. От черно-желтой зари веял ветер. Вдали нарастал рокот и гул. По улице, накалив стеклянно-белые выпученные фары, приближался бронетранспортер.

Глава девятнадцатая

Станция ночью, как ледокол, шевелит тяжкие глыбы, освещает длинные полыньи. Треск, гул, чавканье металла и льда. Бег людей. Вспышки огня и газа. Махина, качая бортами, раздвигая торосы, расталкивая дымную тьму, движется, оставляя рваный след. Небо над станцией – высокие туманные спектры, летучие полярные радуги.

Обрезок железной трубы, не сваренный с водоводом, лежал на снегу. В трубе, в стальной оболочке, защищаясь от ветра, заткнув торец кругляком из фанеры, сидели рабочие. Сварщик и два автогенщика. Они пребывали в бездействии, ибо слесаря не было. Некому было подтягивать к трубе железные резные ломти, приторачивать их, пока ведутся сварные работы. Слесаря перебросили на соседний участок. Но здесь, в трубе, не грустили по этому поводу. Автогенщик включил агрегат, шипящую желто-синюю струйку, не сильно, чтоб грела. Удобно привалились на груду тряпья, разговаривали. Сварщик Вагапов отложил трезубец держателя, пакет электродов. Смотрел на ровный язык шипящего газа, слушал разговоры товарищей. Но думал о своем, погружаясь в ровный шелест огня, в потоки нагретых, гулявших по трубе сквозняков. Прислушивался к гудению ветра за фанерной заслонкой. Железная труба, в которой они тесно сидели, слабо дрожала, и казалось, начинает подниматься, взлетать, несется куда-то в огромных ночных потоках, отталкиваясь шумящим огнем.

Зрачки его не могли оторваться от пламени. Он словно оцепенел, не мог, не хотел шевельнуться. Чувствовал необъятный морозный мир, отделенный оболочкой металла, а в себе самом, в самой глубине, среди дыханий и биений сердца – малую горячую сверхплотную точку. Эта точка, разраставшаяся, испускавшая из себя свет и тепло, была его жизнью, той, непрожитой, неявленной, которую ему еще предстояло прожить. Из нее же, из ее огненной сердцевины, уже возникло и осуществилось его давнее и недавнее прошлое. Мать, деревня, школа над синей речкой, старший любимый брат. Эти детские образы сменились другими – армией, офицерами, соседями по казарменным койкам, взорванным чадящим реактором, страхом и смертельной борьбой. Но и это кончилось, и теперь была стройка, железная труба, лица и голоса товарищей, чувство крохотной жаркой точки под самым сердцем.

Он вглядывался в свое будущее. Оно выплескивалось наружу с каждым ударом сердца. А то, что оставалось, таило в себе множество зрелищ, событий, среди которых ему предстояло прожить. Понять и постигнуть нечто сокрытое, но самое важное, не дающее покоя, тревожащее. Зачем ему, Сергею Ваганову, было суждено появиться на свет, испытать нежность, любовь, страх смерти, готовность обнять и спасти весь белый свет, чтобы потом неизбежно исчезнуть?

Он знал – существует ответ. Таится в огненной точке, но было невозможно добыть его тут же, сейчас. А надо было набраться терпения, долго ждать, прожить всю остальную жизнь, чтобы когда-нибудь ему открылся ответ.

Он вглядывался в себя. В малую жаркую искру, из которой поминутно рождался.

Он знал: еще немного, и он покинет стройку, покинет Броды. Уедет отсюда. Не выезжавший из деревни дальше районного городка, он, едва попав в армию, сразу очутился в Чернобыле. В самом пекле, в зоне аварии. Насмотрелся на беду, наработался, нахватался ядовитых лучей, належался в госпитале, накричался в ночных кошмарах. По зову брата приехал в Броды посмотреть, как строят реактор, из которого там, в Чернобыле, вырвалась смерть. Реактор, на который он, Сергей, бежал в ужасе, в последнем отчаянии, в безумном удалом молодечестве. Бежал на осколок урана, валявшийся у серой стены.

Он уедет из Бродов, как только запустят блок. Уедет поглядеть на другие края и земли, на моря и горы, на города и народы, чтобы понять, кто они все, живущие на земле в одночасье? Какая она, земля, ее города и села? Как жить ему, Сергею, кричащему от страха в ночи?

Он думал о предстоящих странствиях, о предстоящих неведомых встречах. И крохотная алая точка горела в груди.

Несколько дней их рота химзащиты работала на дезактивации сел. Ходили по дворам обезлюдевших хат. Выгребали из пустых сараюшек сухой навоз и солому. Таскали на носилках радиоактивный хлам, валили в грузовики. Возили мусор к отдаленному лесу, ссыпали в могильник, в длинный, вырытый экскаватором ров. Отсасывали из зараженных колодцев воду, выгребали донный ил. Перекапывали грунт вдоль стен, перевертывали дерн вверх корнями. Мыли, скоблили, драили крыши и стены. Солдаты вяло чертыхались сквозь марлевые повязки, бранили безвестных хозяев, за которых вынуждены были разгребать вековые завалы. Изредка веселились, натыкаясь в сарае на куриные гнезда с целой горой белых, невыбранных, никому не нужных яиц. Или наблюдали за аистом, одиноко носившимся над селом, слушали его унылые крики.

Однажды утром их выстроили на плацу, на лесной поляне, где стояли их палаточные городки. Командир объявил, что они направляются на станцию, на очистку третьего блока. «Самого грязного», как сказал командир, находящегося рядом с разрушенным четвертым реактором.

Взрыв «четвертого» взметнул на воздух глыбы бетона, ошметки стальных конструкций, осколки урана, ломти графита. Расшвырял по окрестности губительное чадное месиво. Тяжелые глыбы упали на кровлю станции, проломили, провалились в реакторные и машинные залы. И им, солдатам, предстояло работать в реакторном зале третьего блока, самого злого и грязного среди трех уцелевших.

«Злого и грязного» – так и сказал командир, худой, усталый, с темным лбом, смуглыми скулами, с белым незагорелым пятном вокруг носа и рта, где он носил респиратор.

И вот они стояли в просторном, без окон, помещении, освещенном люминесцентными лампами. За бетонной стеной находился реакторный зал. Дверь в него была плотно закрыта. У двери топтался ротный, в бахилах, в накидке с островерхим балахоном. Поводил глазами по стенам, потолку, словно желал убедиться в их непроницаемости. Сергей видел его выпуклые белки, ярко, воспаленно блестевшие над рыльцем респиратора. Солдаты растянулись длинной цепочкой. Голова ее твердо, недвижно упиралась в закрытую дверь, а хвост шевелился, загибаясь по всему помещению.

Дверь отворилась. Сквозь нее из реакторного зала в столбе мгновенно упавшего света выскочил солдат, быстрый, запыхавшийся. Стал тут же, у дверей, сбрасывать балахон, перчатки, прозрачный щиток с лица, прорезиненные сморщенные бахилы. Словно одежда на нем горела и он сдергивал жгучие комья.

– Сделал? – спросил его ротный, помогая стянуть бахилу.

– Еще маленько осталось! – едва выговаривал солдат. – У шкафчика смел в одну кучу!.. А правее, где ступенька, только начал!

– Молодец, хорошо уложился! – Ротный взглянул на часы, тут же о нем забывая. – Следующий, приготовьсь!

Передний в цепочке, уже зачехленный, в респираторе, в прозрачном щитке, подошел напряженный, готовый к броску. Ротный приоткрыл щель солнечного пыльного света, что-то ему показывал там, в реакторном зале, где в проломы кровли падали снопы солнца. Солдат кивал своим застекленным лицом. А тот, что вернулся из зала, мокрый, почернелый от пота, радовался, что страхи позади. Распрямлял свои плечи, подмигивал товарищам, а те молча провожали его, уходящего, совершившего свою трехминутную, отпущенную на день работу…

Сергей Вагапов стоял в хвосте, ожидал очереди еще далеко от дверей. Старался представить, чго происходит там, за бетонной стеной.

В круглой крыше проломы и дыры. Косые лучи солнца. На бетонном полу стальной контейнер для мусора. Древками к двери лежат метла и лопата. Команда командира: «Вперед». Солдат вбегает в зал, мечется, слепнет от света. Хватает метлу. Пробегает к дальней стене. Считая секунды, метет, смахивает пыль с бетонных ступенек, с железных уступов и ящиков Наметает темную кучу ныли. Замполит стоит в отдалении, с хронометром, на малом островке безопасности, где фон излучения ниже. Окриком, жестом руководит работой. Указывает, где мести. Не пускает в участки зала, где сила излучения огромна, быстро набирается смертельная доза. Когда истекает время, крик замполита: «Назад!» Солдат несется обратно. Кидает метлу на пол, древком к дверям, чтоб другим было сподручней, выскакивает прочь из зала.

И так, один за другим, всей цепочкой, они пробегут через зал но куполу вмурованного в толщу реактора, рядом с кратером четвертого, взорванного, орудуя метлой и лопатой, заслоняясь от смертоносных лучей прозрачным щитком из пластмассы.

Сергей Вагапов все это знал по рассказам. Пробежавшие через зал уходили со станции мокрые от пота, с одинаковым облегчением и счастьем, путаясь и сбиваясь в словах, как в угаре. Возвращались в расположение роты, в баню, в лес, в сосняки.

Работая по очистке сел, отмывая заборы и стены хат, копая дерн и вытаскивая из сараев навоз, Сергей не тяготился работой. Эта работа не казалась ему нечистой. Он видел в ней смысл и добро. Ему чудилось, что, работая в украинском селе, он спасает свой собственный дом, сберегает свою деревню. Ему нравилось заходить в дровяной сарай или в пустой захламленный хлев с запахом скотины, с изгаженным куриным насестом, с изгородкой, где еще недавно жил поросенок. Эти запахи, заваленные сухим навозом углы напоминали ему дом, пристроенный сарай, где держали овец, и хрюкала, возилась свинья, и, натягивая цепь, кидался навстречу мохнатый пес. Работая в обезлюдевших селах, он понимал сердцем случившуюся здесь беду. Работал охотно, побуждаемый не приказом, не волей командиров, а состраданием, видом беззащитных крестьянских дворов.

Когда привезли их утром на станцию и он оказался среди множества ревущих, мигающих, брызгающих раствором, качающих воду машин, среди гусеничных на танковой основе бульдозеров, облицованных свинцом «бэтээров», когда мимо, выворачивая гусеницы, угрюмый, слепой, с буграми и на шлепками стали пролязгал транспортер, вращая на башне маленький телевизионный зрачок, когда наклонилась над ним полосатая, красно-белая труба, обступили корпуса и пролеты станции, он вдруг почувствовал, что лишился воли, лишился понимания, отдал себя во власть могучих бездушных сил, повелевавших не только им и его командирами, но и всеми, кто явился сюда. Безучастное, покорное смирение овладело им, когда их вели бесконечными коридорами, подымали по лестницам и опускали в пролеты и он оказался в толще, замурованный бетоном и сталью, отделенный от света и воздуха. И все, что случилось здесь, было делом рук кого-то одного, огромного, безгласного, сотворившего зло, собравшего их живых, слабосильных, толкнувшего во тьму переходов.

Еще один солдат выскочил из дверей, словно толкнули его в спину косые лучи. Казалось, он выпал из неба, обугленный и горящий. Стал сволакивать с себя прорезиненный чехол и бахилы.

– Молодец, уложился! – поощрял его ротный. – На метле верхом! А следующий лопатой черпнет! Рази кучку в контейнер!.. Следующий, приготовьсь!

Солдат в капюшоне и маске шагнул к дверям, сгибаясь, напрягая мускулы, готовясь к прыжку… А тот, что явился из зала, мокрый, усталый, улыбался, крутил головой, торопился уйти.

– Не страшно! Только не запнись на бегу!

Вся длинная, завивавшаяся цепочка как бы делилась на три части. Солдаты, стоявшие в хвосте, чья очередь ожидалась не скоро, двигались, шумно топтались, громко переговаривались и смеялись. Старались себя взбодрить. На их лицах, еще без щитков, капюшонов, было выражение молодечества, нарочитой бесшабашности. Они приветствовали выбегавшего из зала солдата, хлопали его по мокрым плечам, как болельщики бегуна, и казалось, сами с нетерпением ждали своей минуты, когда смогут метнуться в зал, испытать свою ловкость и удаль.

Другие, стоявшие в середине цепочки, приближавшиеся к дверям, уже умолкали. Молча, сосредоточенно смотрели на дверь, ждали, когда из зала в снопе лучей вырвется солдат, станет сбивать с себя невидимый ком огня. Их лица обращались к дверям, их слух ловил неясные слова замполита и сбивчивые ответы солдата. Они мысленно примеряли на себя балахон и бахилы, старались представить близкий невидимый зал, лежащие метлу и лопату.

Третьи – у входа, уже зачехленные в спецодежду, плотно, недвижно стояли, одинаковые, в островерхих капюшонах, в мерцавших масках, толстоногие, в широких бахилах, в резиновых, похожих на перепонки перчатках. Казалось, они были в единой связке, в едином усилии, в едином напряженном стремлении. В их – позах были страх и желание его одолеть. Пружинная готовность к скачку через черту и преграду страха, в близкий невидимый зал, где в пронизанном солнцем пространстве, в пустоте и безлюдье им надлежит молниеносно и ловко проделать опасный труд.

– Следующий, приготовьсь!

Сергей Вагапов находился в хвосте цепочки, тающей, сжигающей свою головную часть. Перед ним стоял сержант Данилов, высокий, ладный, марлевый респиратор ловко сидел на широких румяных скулах. Губы, невидимые под марлей, смеялись, говорили, дышали. За Вагановым пристроился маленький, щуплый солдат из Узбекистана Рахим, сутулый, в обвислой рубахе, горбоносый, с продолговатым лицом, на котором никак не мог удержаться, сваливался респиратор. Рахим то и дело цеплял его на свой не помещавшийся в марлю нос, мерцал черно-лиловыми влажными глазами.

– Меня взяли в военкомат. Очень тяжело уходил! – вздыхал сквозь марлю Рахим. – Отца не жалко было бросать. Мама не жалко. Два брата не жалко. Старший сестра не жалко. Младший сестра Зульфия – очень жалко! Я плакал, она плакала, никак не могли уходить! Она больная. Руки болят, никак не держат. Вот так вниз висят, ничего не могут. На хлопок ходила, много хлопка брала, руки студила, совсем руки висят, как без рук! Даже махать не могла!

– Станцию почистим, всю дрянь уберем, и вернешься к своей Зульфии! – подбадривал его Данилов. – На грязи ее повези, есть такие грязи лечебные, нервы лечат. Здесь не бойся, страшного нет ничего. Я спортом занимаюсь. Мотоциклы на льду, слыхал? Как заложишь вираж коленом в лед, ну, думаешь, сейчас башкой вверх тормашками и другие по тебе шипами, колесами! А ничего, жмешь, даешь! Одного обходишь, другого!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю