355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бологов » Один день солнца (сборник) » Текст книги (страница 14)
Один день солнца (сборник)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:08

Текст книги "Один день солнца (сборник)"


Автор книги: Александр Бологов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

– Это им… и тебе… Поешьте.

– Где же взял-то такой? Господи, чистый…

– Вроде. Из деревни принесли…

Они говорили тихо, чтобы не разбудить детей, но у Мишки сна уже не было ни в одном глазу, – он их мигом продрал, едва за шторкой зашептались. И хлебный запах уловил. Но себя не выдавал, знал: это никогда не поздно. Он замер.

– И вот еще, тоже принесли по заказу, – Семен Федорович вытащил из-за пазухи бутылку, заткнутую пробкой из газеты. – Сегодня мы должны кое-что отметить.

Ольга слышала, что у бригадира погибла жена – при эвакуации, где-то по дороге на восток. С нею была и дочка. Она о них и подумала, когда хотела спросить, что же именно они должны отметить.

Запах хлеба одолел Мишку, он чихнул. В комнате замолкли, потом Ольга вполголоса произнесла:

– Мишк!..

– Что?

Отозвавшись, Мишка в ту же секунду зашлепал босыми ногами, вышел из закутка. В свете коптилки он увидел на столе хлеб и, глотая слюни, повернул лицо к матери. Потом снова впился глазами в уполовиненную ковригу и, не в силах оторваться от нее, застыл. Боковым зрением он видел сидящего близко от хлеба незнакомого человека, но сил рассмотреть его в упор не было, голова стала легкой и слабой. Мишка пошатнулся…

– Господи, боже мой!.. – Ольга поддержала его и повлекла к себе, но Мишка тут же оправился и репьем вцепился в край стола. Свободной рукой Ольга поправила свалившееся с плеча старое мужнино пальто, накинутое прямо поверх ночной рубашки, а Семен Федорович схватил хлебину и, отломив подавшийся кусок, протянул Мишке:

– На, малой, на…

Горбушка вышла увесистой. Мишка понял, что добавки ждать немыслимо и, значит, можно не торопиться, и осторожно лизнул шершавую корку.

– Иди, – сказала Ольга. – Сашку не потревожь.

Мишка покосился на сидящего напротив матери деда – Труфанов носил усы, – тот был грустен, смотрел без улыбки и как-то поверх Мишкиной макушки.

За нею, за этой выстриженной от вшей макушкой, Семен Федорович видел другие, милые сердцу лица: дочери Нади, годом-полутора постарше, жены Алевтины. Алевтина погибла в Богородицке, где задержался их направлявшийся в Башкирию поезд с детсадовской детворой.

Она сопровождала свою старшую группу, в которой находилась и Надюшка. Ветку на Узловую немцы разбомбили, и станция в Богородицке была забита эшелонами.

Обо всем, что там случилось, Труфанову написала другая воспитательница, Капустина, отправленная с садиком вместо заведующей. Не приведи судьба читать такие письма – словно мог бы, да не смог принять беду за близких и любимых, и словно вина тут – твоя, полная и неискупимая. А что же там пережито? Той же Лизой Капустиной, метавшейся в огненном аду у разбитых вагонов, надсадившейся от долгого, тщетного зова, а потом по платьичкам да по волосикам узнававшей среди убитых своих?

Оглушенный страшной вестью, Труфанов точно наяву увидел картину несчастья на далекой незнакомой станции и это представление всякий раз оживало в нем, как если бы озарялось вдруг вспышкой света.

Алевтина погибла, – Лиза Капустина, не выбирая слов, все, как было, написала об этом. Ей тоже, видно, не просто дались горькие строки. Но она ничего не сообщила о дочери, и Семен Федорович более года ничего не знал о ее судьбе. Город их оказался в полукольце, в прифронтовой зоне, и выехать на розыски эвакуированных – что он порывался сделать – Семен Федорович не смог. Многие письма его, посланные в разные инстанции и большей частью наугад, остались без ответа.

И вот, как это сплошь и рядом бывает, когда он уже стал терять последнюю надежду на отыскание следов дочери, она отозвалась. Вернее, не сама она – Надя и писать-то еще не умела, – но так уж Семен Федорович воспринял весточку из Аральска, где осели долго плутавшие по чужой стороне остатки Алевтининого детсада. Письмецо прислала женщина, взявшая Надю и с нею еще одну девчушку на временное воспитание, и шло оно к адресату долгими окольными путями – было к тому много всяких причин. Сам же Труфанов слал свои отчаянные запросы в Москву да в Бирск, первоначально определенный конечным пунктом вывозки детей.

– Надюшка нашлась, мать честная, – сказал неровным голосом Семен Федорович, порывисто берясь за бутылку, и видно было, как задрожали сразу его пальцы, нашаривающие удобный захват плотно скрученной бумажной затычки.

– Ой ли? – Ольга, точно не веря, отчего-то замотала головой и замолкла, ожидая еще слов – потверже, повесомей.

– Нашлась, мать честная…

Семен Федорович почувствовал, что известие о Надюшке искренне взволновало и обрадовало Ольгу.

Эту женщину он заметил давно, и она вызвала в нем теплые чувства. Вначале он выделил ее в бригаде за какое-то стихийное, чисто пчелиное трудолюбие и добросовестность. «Жизнь не обкатала, – подумал еще, – научится искать, где глубже». Но время шло, а Минакова не менялась, и Труфанов поглядел на нее повнимательней.

Вообще-то говоря, если бы пришлось отвечать на вопрос, отчего все-таки остановил внимание именно на этом человеке, Семен Федорович едва ли бы нашел, что сказать. В самом деле, как ощутить то мгновение, когда в глубине души незаметно колыхнется спокойная гладь, тронется и тут же растает неясный мотив? И непонятно, что это было. И было ли что? И вот новое дуновение, явственнее напев, но он вроде бы уже знаком, – значит, мелодия родилась ранее? Отчего и когда?

Труфанов, трудно переживший смерть жены, вконец отчаявшийся в долгих бесплодных розысках дочери, был далек от желания искать утех с женщинами. В цехе их было полно: и у станков, и в инструменталке, и на подсобке – везде работали женщины. В его собственной бригаде их было четырнадцать, и половина – молодых; и иные не прочь были отозваться на внимание и ласку. В глазах Минаковой бригадир этого не видел.

«Зайди в конторку», – говорил Труфанов кому-нибудь из своих работниц, и редко какая, направляясь за ним вслед, не подмигивала соседкам, не вздыхала притворно: «Эх, жаль, все видно да диванчик маловат…»

И Ольга не раз заходила в застекленный скворечник, на котором, в полстенки, висел красный плакат «Все для фронта, все для победы!», разговаривала с бригадиром у всех на виду. А однажды пришла и поняла, что вызвал ее Семен Федорович якобы по делу, а вроде бы и нет, просто так. И Семен Федорович понял, что она сразу почуяла это, и стал серьезно разъяснять ей что-то давно ясное по работе, а от этого еще более неловко стало и ей, и ему самому.

«Ладно, Семен Федорович, я пойду», – сказала, выждав момент, Ольга и, проходя мимо согнувшейся у станка Углановой Таси, покосилась: не заметила ли та чего.

С того дня, считай, и проявилось их взаимное расположение, явно взаимное, потому что и в Ольгиной душе шевельнулось что-то, уже наперед готовое к движению, только коснись, тронь его… И вот оно, касание, – сердце не проведешь…

Однако, будучи человеком строгой нравственности – перенятой от крестьянки матери и упроченной честной жизнью с Георгием – и сдержанной по натуре, Ольга, угадав в себе неведомый доселе интерес к бригадиру, тотчас воспротивилась этому и даже немного оробела. До той поры она и помыслить не могла о чьем-либо ухаживании или, допустим, о своем увлечении кем-нибудь. Это, считала, дело девичье. И всякие чудеса, которые – кто со злобой, кто со смаком – расписывают бабы в цеху, если и творятся на белом свете, к ней, Ольге, не имеют никакого касательства. Она и нескладный вызов в конторку заставила себя забыть. А когда неловкость от него несколько приутихла, чтобы вчистую разделаться с двусмысленным ощущением, даже подтрунила над собой: «Двое детей, господи… И туда же!»

Но именно эта мысль и обескуражила ее. Туда же? Значит, повело-таки, потянуло?.. Добро хоть детей вспомнила, забывши про мужа и про все… Ну де-евка!..

И странное дело, чем больше вроде бы распалялась Ольга и честила себя за легкомыслие, тем на поверку спокойнее становилась. Забота о куске хлеба поглощала почти все силы, и если что и уживалось рядом с этой заботой, оно казалось мелким, пустяковым, не заслуживающим особого внимания и тем более серьезного волнения. Так она в конце концов оценила интерес к себе Труфанова, и свою ответную бездумную симпатию.

В цехе все было пропитано металлической пылью, и к концу рабочего дня лицо у Ольги становилось серым. Пыль скапливалась возле рта и носа, оседала у век, и когда назавтра перед сменой Труфанов глядел на снова чистую, ровную, без единого пятнышка кожу Ольгиных щек, он и сам словно бы светлел душой.

Минаковой не было и тридцати. Семен Федорович узнал в кадрах даже день ее рождения, сам он был заметно постарше, особенно внешне. На соленые подначки и фривольные шуточки своих работниц он, сохраняя тон и настроение, отвечал так же игриво и вольно. С Ольгой двусмысленности, и тем пуще непристойности, не получались – ей ровно бы было просто не до них. И Труфанов видел в этом, как и в отсутствии во всех поступках Ольги всякого рода маленьких хитростей, которыми обыкновенно не гнушались другие, основное достоинство ее натуры.

Но о ее характере Семен Федорович вспоминал разве что на досуге. В цехе, в суете и хлопотах по наладке изношенных станков, разживе инструментом, утряске планов и дележке нарядов и целом ворохе других всечасных дел, встречая развозившую металл Ольгу, он коротко и очень живо, чтобы хоть как-то успеть утолить потребность, смотрел на нее и переживал нечто такое, что можно было выразить словами: «Ну, вот и поглядел, вот и хорошо», или «Вот и ты… и спасибо тебе за это». Ему хотелось своей рукой стереть у нее с верхней губы налет железной пыли, подвезти за нее тележку с заготовками, пригласить в конторку…

Ольга была моложе; если подумать, она даже могла годиться бригадиру в дочки, но в какие-то моменты он видел в ней совершенную ровню себе и, более того, ощущал ее необъяснимое внутреннее превосходство, особенно в минуты сомнений в возможной взаимности.

Настало время, когда Труфанов вдруг обнаружил, что без Ольги тоскует. Тут пришла весть о дочери, радость ударила через край, Семен Федорович, раздобыв с большим трудом хлеба и самогонки, заспешил поделиться радостью к Ольге.

Выношенная одежда то и дело соскальзывала с выпрастываемых рук, Ольга вздергивала плечом, запахивала легкие полы и, что могла, собирала на стол. Точно поспешая за хозяйкой, пламя коптилки дрожало, приплясывало, норовило слететь с фитиля. Тихий Семен Федорович глядел на домашнюю Ольгу.

В галошах на босу ногу, с наспех подобранными гребенкой волосами, в вытертом пальто не своего роста поверх короткой батистовой комбинации, она была, как говорится, и той, и не той. «Дай я хоть переоденусь чуть», – сказала было она, спохватись, когда Мишка вернулся в свой угол, но Труфанов остановил ее: «Да ничего… Сиди-сиди… Мы не будем долго рассиживать». Потом, разливая самогонку, добавил: «Мы еще попразднуем не так…»

Выпитое подействовало сразу – вроде и рука еще не успела опустить стопку. Огонь побежал по жилам, все внутри загорелось и размягчело. Ольга редко и мало пила, а тут и подумать не успела, как опорожнила стаканчик. А Семен Федорович смотрел и будто подсоблял глазами: давай, мол, давай, – и вот, нате-ка, до донышка…

Ольга пальцами ухватила из миски соленый волнух…

– Ой, крепко больно…

– За Надюшку, Оля. Живая, где-то сейчас бегает…

– Счас-то спит…

– Счас-то да, спит, конечно. И спокойней, чем тут, думаю. А?

– Дай-то бог. Конечно, спокойней, далеко ведь.

– Да уж… Даже железная дорога туда не доходит. На краю Казахстана – эвон. Там-то тихо.

– Тихо… Неужели есть где тихо? Есть такие места? – Ольга, как бы не соглашаясь, покачала головой. – Не знаю… – Она наклонилась над столом. – Ты послушай радио, Семен Федорович, послушай, что говорят. На Кавказе – это же самый юг? – на Кавказе тяжелые бои, в Мурманске, на другом конце земли, тоже. Теперь Ленинград, Сталинград… Везде они…

– Немцы?

– Да.

– Кишка тонка, в Мурманске нету их. Они через море хотели обхватить, да не тут-то было. А в Севастополе тоже наткнулись… А в Сталинграде что делается? Все их главные силы и штабы ликвидированы. Большие тысячи в плен сдались – все померзшие, голодные как собаки. Всех лошадей своих поели. А ты говоришь…

– Да я-то что, побыстрее бы все кончилось…

– Кончится, кончится, терпеть только надо.

– Да уж как терпим.

– Погоди, еще как заживем, удивляться будем…

Ольга хотела сказать, что ее Георгий первое время тоже где-то на юге воевал (она поняла это по намеку в одном из писем, что, дескать, холодов там больших не бывает), но тут же решила, что этого делать не стоит, потерпит Георгий, что лучше спросить бригадира о жене – не вышло ли в конце концов с нею какой ошибки. Но и это отмела и сказала то, что больше всего трогало сердце:

– Господи, дочка нашлась, дите родное… Радость-то какая, господи! У меня вон двое, ребята. Иногда просто зла не хватает, как уродничают, приопнуться некогда, а как подумаешь, что случится…

Ольга затрясла головой, потом повернулась в сторону скрытых занавеской детей – там заскрипела качалка, завозился младший. Но сын затих, и она продолжала:

– В них и жизнь вся. Если б не они… – Ольга на полуслове вдруг всхлипнула, прижала порожний рукав накидушки к глазам.

– Вот уж зря! – Труфанов шумно задышал. – Ну что ты, право? Сама говоришь одно, а… – Он поморщился, потом, точно вспомнив, быстро потянулся за бутылкой. – Вот, давай еще выпьем, давай за все хорошее и за твоих ребят, за нас с тобой…

Ольга обмахнула глаза, отозвалась:

– Правда что, что горевать зря? Живые пока. А вон как бывает: вон Вера-маленькая теперь одна осталась с тремя, у тебя дочка будет без матери…

Опять слова получались безрадостные, и Ольга неожиданно сделала крутой заворот:

– Вот и сходитесь с Верой-маленькой…

Труфанов уже наполнил стопки, Ольге налил чуть поменьше. Он легко уловил шутинку в ее последней фразе. Пододвигая к ней ее стаканчик, медленно произнес:

– А я к тебе пришел и выпить хочу за тебя…

Первый густой хмель ровно разошелся по всему телу, в глазах прояснело. Ольга сидела, сложив руки на коленях, и вслушивалась в голос Семена Федоровича. «Ах же ты какой… Поймал укол в словах о Вере-маленькой… А я же просто так, сорвалось». Она сидела чуть склонясь, в высвечиваемой коптилкой вырезе рубашки белели груди. Освобожденные от лифчика, они мягко упирали в ткань, выдавливаясь упругими срединными бугорками. Семен Федорович силился не глядеть на их плавный разъем в глубине, удерживал взгляд выше – на подбородке, на губах Ольги.

Зажмурив глаза, она выпила вторую рюмку, поперхнулась, торопливо стала ловить в миске скользкий гриб. Труфанов придвинул к ней хлеб. Отковыривая маленькие кусочки, удерживая крошки, Ольга ела сладкий мякиш… Крупная прядь выбилась из подбора, заслонила часть лица, и Семен Федорович даже подался в сторону, чтобы прийтись напротив.

Огонь разгорался, все обретало другие краски. Ольга видела, как волнуется ее бригадир и как упорно он глядит на нее и словно мучается от этого. Она заметила даже, как он борется с желанием поласкать глазами ее грудь, и только подобралась, сжалась вся, но сдержала руки, не запахнула разошедшихся бортов одежки. А кровь ударила в щеки, и погасить их жар было, кажется, невозможно.

Ольга уронила голову на вытянутую по столу руку.

– Ты меня напаиваешь…

И ее голосе не было укора, тревога была, а укора Семен Федорович не услышал. Он потянулся вперед и погладил ее волосы и прошептал что-то, а потом встал и подошел ближе, вплотную, прижался телом к опущенному плечу.

– Оля… Оля… Милая ты моя…

Ольга встала, голова у нее закружилась, глаза были закрыты. Накидка соскользнула с плеча, она потянулась за нею рукой, но руку перехватил Семен Федорович и стиснул слегка в запястье и повлек Ольгу к себе. Она не сопротивлялась, стояла прямо и безвольно и все чаще и труднее дышала. Неожиданно почуяв запах гари, она удивленно приоткрыла глаза: в комнате было темно, коптилка не горела – лишь чадил еще, умирая, огонек фитиля.

– Что же это мы делаем, Семен Федорович? – шептала Ольга в полном мраке, поддаваясь его движению и не отстраняя ищущих рук. – Что же это мы делаем?..

Труфанов обнял ее, стал часто-часто целовать распавшиеся волосы, лоб, щеки. Потом опустился на колени и приник к ней головой.

– Оля, милая ты моя…

…Эти слова он не один раз повторял ей и во дворе, когда некоторое время спустя она вышла его проводить и они, забыв про мороз, сели на скамейку – как на скамью подсудимых. Семен Федорович обхватил ее по плечам рукой и притискивал, притискивал к себе, порываясь сказать что-то большое, очень доброе и не находя правильных слов.

Теребя Ольгу, он пытался отвлечь ее от свершившегося. И, не имея сил сказать: «Иди, ну что же ты…», говорил: «Тебе же холодно, тебе же холодно…»– и крепко сжимал ее ослабевшие плечи и грел свободной рукой переплетенные на коленях пальцы. Ольга не жалась к нему, не отклонялась – сидела деревянно, молча. Освободив одну из рук, потрогала подбородок и вдруг сказала:

– Ты мне усами своими…

Слова были неожиданны. Труфанов, выпустил Ольгину руку, машинально провел ладонью по верхней губе.

– Хочешь, сбрею?

– Господи, мне-то что? – Ольга, словно очнувшись, порывисто встала. Труфанов неловко отпустил ее, помог поправить сползшее пальто.

Она сделала несколько шагов к калитке, свежевыпавший снег мягко похрупывал под ногами.

– Я тебя прошу, ради бога, не приходи сюда еще.

– Оля!..

– Не надо ничего, не приходи, я тебя прошу. И забудь, что это было, совсем про все забудь.

Труфанов едва различал в темноте ее лицо. Она вытянула звякнувшую задвижку.

– Иди, я и вправду вся замерзла…

Вернувшись в дом, Ольга подошла к детям, долго прислушивалась к дыханию старшего сына, потом, успокоенная, подоткнула ему под пятки одеяло и легла. Постель еще хранила тайное тепло…

А через два дня родной порог переступил возвращавшийся из госпиталя Георгий…

14

«Каким же путем в цех-то протекло? Не сам же он – царство небесное, все-таки хороший был человек, – не сам же он открылся кому? Нет, видно, правду говорят, что от людей не спрячешься».

С побывки Георгия – как сон, неожиданной и короткой, как вздох, – Ольга ощутила в душе своей неясные, но глубокие перемены. Перестрадав сполна свой, как ей казалось, безрассудный шаг, понеся от Георгия в самые тяжелые дни своей жизни и этим в какой-то мере искупив вину, она внезапно именно в этом своем поступке увидела истинный грех, не менее тяжелый, чем ее слепая неверность. Она ощутила это, как ощущают зарождение боли, когда ее еще нельзя определить и обозначить, но она уже обнаружилась в неясной тревоге и тяжести, уже угнетает душу и требует своего опознания.

Чувство вины, на первых порах глухое, глубоко упрятанное, с известием о гибели мужа стиснуло Ольгино сердце безжалостной силой и не отпускало уже никогда. Георгий мог бы, может быть, и простить, без него долг принять было некому, – значит, возвращать его надо было всю жизнь.

Пытаясь как можно далее уйти от событий памятного вечера, отвести от себя всякие возможные подозрения, Ольга, как могла, сторонилась бригадира, уклонялась от разговоров с ним и наедине, и особенно на людях, однако достигла этим совершенно иного результата. Дошлые товарки долго не рассуждали по поводу ее вдруг пробудившейся замкнутости: отчуждаешься, – значит, дело нечисто. Имея же перед глазами неискушенного в маскировке Труфанова, домыслить, где собака зарыта, было делом совсем уже нехитрым.

К весне кто-то первым взглядом приметил изобличающее округление живота. «Святой дух, – провещала разбитная Вера Верижникова, напарница Ольги, – где-то туточка…»

Догадки догадками. До поры до времени какого-либо веского подтверждения им не было, во всяком случае до того часа, как бригадир по собственному почину перевел Ольгу на работу полегче и повыгодней. Тут для досужих глаз все как бы и прояснилось, не хватало разве что какой-то самой малости, вроде как зримого образа.

И когда после долгого пребывания в госпитале Ольга возвратилась домой и принесла с собой дочку, а навестившие ее сослуживцы ничего не нашли в мелком личике новорожденной ни от плавности Ольгиных щек, ни от стиснутого лба рябого Георгия, ниточка исхода выпрялась сама собой – «инородная».

«На чужой роток не накинешь платок», – думала Ольга и до некоторых пор жила спокойно, пока однажды Труфанову не удалось застать ее одну в кладовке и с глазу на глаз не сказать, что, дескать, пусть она ничего не думает, он ни при каких обстоятельствах не откажется от ребенка. Сам он конечно же не сомневался в своем отцовстве.

У Ольги язык отнялся. Придя в себя, она горячо и путано стала объяснять, что это чушь, что Зинка – дочь Георгия, который из-за ранения был отпущен в отпуск, но по дороге утерял документы и, опасаясь патрулей, побыл в доме тайком.

– У него, наверно, украли отпускное, понимаешь? – выдумывала она на ходу. – А какое сейчас время? Сразу б зацапали…

– Да он же, говоришь, раненый?..

– Ну да, раненый, – тут Ольга говорила правду, и слова получились легкие и крепкие, – но подлеченный, он же из госпиталя добирался в часть, то есть уже после дома…

Труфанов ошарашенно моргал, а Ольга, не давая ему ничего сказать, разворачивала и разворачивала скрываемое до поры полотно. К тому, что было на самом деле, она для верности надбавила столько убеждающих подробностей, что Семен Федорович, обескураженный поначалу ее горькими и жаркими словами, постепенно успокоился и решил, что Ольга определенно обманывает его.

Ни в чем не уверила Ольга Семена Федоровича, не успокоила, однако пыл и отчаянность, с которыми она объясняла ему положение вещей и eщe раз просила забыть их случайную встречу, он воспринял остро. Он согласился с тем, что Георгий мог побывать у своих тайно («Спроси у ребят», – в конце концов предложила Ольга), но странное совпадение сроков, раннее рождение девочки, наконец, непохожесть ее ни на Ольгу, ни на Георгия говорило не в пользу главного Ольгиного утверждения, и он усмотрел в этом преднамеренный, обусловленный самим характером Ольги шаг. Он подумал, что она просто-напросто решила снять с него какую бы то ни было ответственность, освободить его совесть от непотребного груза, напоминавшего о себе и днем, и ночью, в тишине квартиры и шуме цеха, и особенно при виде ее самой, Ольги.

Решительность или, скорее, горячность, с которой отмела Ольга его робкую попытку принять участие в своей судьбе, сразу установила необъяснимые пределы, преодолеть которые, как потом оказалось, было совсем не легко.

Во второй раз, например, она вообще ничего не стала отвечать на его вопросы, только покачала невесело головой, вздохнула и пошла себе. «Ну, хорошо, Оля! Ну, хорошо…» В этих словах вдогонку он просто половиком лег ей под ноги, на все согласился, лишь бы не отходила так далеко, не лишала бы последней, надежды. А на что на все, собственно, согласился? Не на то ли, что оставит ее в покое, о чем она упрашивала его еще при первом объяснении? Пусть так…

Как бы то ни было, мало-помалу все пошло на убыль: и обида Семена Федоровича на отповедь Ольги, и его влечение к ней, и даже – чего бы он на первых порах и предположить не мог – озабоченность судьбою ее трудно растущей дочери…

Так бы все, может быть, и потонуло бы окончательно, и заросло бы тиной на дне души, заглохло бы и забылось, если бы однажды Ольга не привела на завод незаметно как поднявшуюся дочь.

Худенькая, оробелая, Зинка, как маленькая, цепко держалась за ее руку и тревожно озиралась по сторонам. Мало кто не задержал на ней долгого, удивленного взгляда, – притягивала миловидность тонкого лица.

Вот тут и колыхнулась в памяти у ветеранов давно забытая история. Бабы без особого труда отыскали в Ольгиной красавице дочке что-то от портрета Семена Федоровича, перешедшего к тому времени в другой цех.

Ручеек молвы дотек и до Зинкиных ушей, но она, видно по возрасту, даже удивиться не сумела необычному делу. Позже, повзрослев, пообвыкнув в компании рабочего люда, она нет-нет да и возвращалась в мыслях к пугающим бабьим откровенностям и все более поддавалась их разъедающей душу власти.

У матери она ничего об этом не спрашивала, чувствуя, что вопросы такого рода неприятны и даже нечестны. Но червь сомнения точил все сильнее, сопротивляться Зинка ничему не умела и, наконец не выдержав, она сбегала в цех, где работал Труфанов, посмотреть и успокоиться.

Она увидела его и действительно успокоилась. Он показался ей до смешного старым – просто дед, да и только. Волосы – седые, усы, скрывающие верхнюю губу, – тоже седые, сутулая спина. Зинка дважды незаметно прошлась мимо него, услышала его голос – блеклый, тоже старый. Вот тут-то – как говорится, задышав посвободнее, – она и отважилась задать матери тягостный вопрос.

Ольга – в тот вечер, как на случай, она была в добрейшем настроении – долго смеялась, то и дело вытирая слезящийся глаз и качая головой, укоризненно глядя на смутившуюся дочь.

– Как тебе в башку-то такое пришло? – сказала она наконец, вдруг посерьезнев и в общем-то представляя себе, откуда дует ветер. – И непонятно даже, как могло прийти… Гм… Кто у нее отец?.. Вот уж спросит… Вот!..

Она подошла к комоду и вытащила из бокового ящика бабы Мотину шкатулку, где хранила документы, метрики детей, облигации, некоторые письма, фотокарточки.

– Вот он на службе, в Средней Азии служил, еще молодой… – Ольга слово «отец» даже не употребила, это разумелось само собой, и голос ее, несущий правду и родственную сопричастность, был тепел и ровен – как если бы звучал уже давно и никогда не прерывался.

И если бы Зинка была поопытней или, может быть, почерствее, попроще душой, этот голос сказал бы ей все до конца, не оставил бы в ее сердце и следа сомнений. Она пристально всматривалась в сухое напряженное лицо веснушчатого человека, видела в нем далекое отражение Саньки и Мишки – своих единокровных братьев… Ей хотелось взять зеркало и поставить его рядом с карточкой – а вдруг оно поможет уяснить и ее сходство с… отцом?

Но за зеркалом она не потянулась, а спросила:

– Он был рыжим?

– Почему? Не-ет, не рыжим… Откуда ты взяла? – Ольга приблизила фото к глазам. – A-а, вот это? – она потерла пальцем лицо Георгия. – Это оспяное, болел, еще холостым. Рябинки так и остались.

Ольга почувствовала, что Зинка «не узнала» отца и что сама она ни в чем ее не убедила. А в чем, собственно говоря, она должна ее убедить? В том, что отец есть отец, а дочь есть дочь? Что за чушь! «В какое время выходила! Побиралась, недоедала, недосыпала… Господи, твоя воля, что же это за наказание такое!..»

Обида волной подкатила к горлу. В сердцах Ольга швырнула на стол жиденькую стопку фотографий и сердито поджала губы. Зинка не обратила на это никакого внимания. Она тоже, словно убирая какой-то налет, несколько раз провела рукой по портретику и, как показалось Ольге, нервно, едва заметно мотнула головой, как бы отгоняя недоверие.

И Ольга вдруг отчего-то засуетилась, злость ее мигом улетучилась, и она опять схватилась за карточки. Быстро выбрав одну, она положила ее перед дочерью.

– Вот он перед войной… Жмурится на солнце… Так не умел сниматься – ужас. Везде выходил: то вылупит глаза, то прищурит. – Ольга порылась в россыпи. – Да и карточек-то, господи, всего ничего. Это теперь фотографии на каждом углу и все любят сниматься, а раньше… – Она прервала мысль и протянула дочери групповой снимок – А он был симпатичный, погляди вот…

Это было не совсем верно, и при жизни о Георгии так едва ли бы все-таки кто сказал, но это было первым, что пришло в голову в качестве сближающего обстоятельства, и Ольга тут же воспользовалась им.

Зинка молча рассматривала незнакомых стриженых людей в старых, неведомых ей гимнастерках с петлицами.

– А вообще ты вот на кого похожа, – Ольга положила руку на вытертый по кромке ларец, – на бабу Мотю, то есть твою, значит, прабабку. На фото – она после себя все отказала Полине Андреевне, бабушке вашей, у нее и эти карточки – она просто… как артистка… Я как-нибудь схожу принесу, увидишь. И ты в нее, право слово…

Ольга не забыла, как в цехе, когда она впервые привела Зинку, кто-то сравнил ее с артисткой. И здесь интуиция шла на выручку: должно быть общее соотнесение. Глядя на дочь, она подробно обрисовала бабу Мотю, и получалось, что обе они схожи внешностью, как две капли воды, – «поставь рядом, было бы не отличить…»

И, однако же, через некоторое время Зинка снова пришла в цех Семена Федоровича. Постояла для отвода глаз у какого-то графика рядом с протовопожарным щитом и разыскала его тревожными глазами. И Семен Федорович заметил ее и, прервав на полуслове разговор с наладчиком станка, долго всматривался в нее – она видела краем глаза, боясь шевельнуться, – и внезапно торопливо направился в ее сторону. Он что-то говорил, обращаясь к ней издалека, но у Зинки точно уши заложило. Она стряхнула оцепенение и припустила вон из цеха, и Труфанов безотчетно засеменил следом за нею и за воротами остановился, видя, как она быстро, не оглядываясь, удаляется от него… А потом вернулся в цех, заперся в своей будке и долго не выходил оттуда.

15

Умер Семен Федорович неожиданно, от разрыва сердца. О его похоронах сообщили в городской газете, и эту газету Зинка, к тому времени уже вышедшая замуж и обзаведшаяся первым ребенком, сохранила. Вверху небольшой статьи был напечатан портрет – из-за него, по сути дела, Зинка и сберегла газету.

Ольга нашла причину не пойти вместе с сослуживцами в похоронном шествии, но тайно от них пришла на кладбище, из-за кустов и крестов соседнего ряда смотрела, как копошились на могиле молодые заводские ребята, как говорил кто-то из завкома тихую речь и прятала глаза в черный платок вторая жена Семена Федоровича. Тут же скорбела, стеная, и Надя – дочь Труфанова, уже взрослая, самостоятельная женщина.

Из далекого, давно поросшего травою забвения прошлого выплыл горевальный голос причитания, слышанный еще в деревне, босоногой девчонкой:

 
Поспешился-поторопился
Ты во матушку сыру-землю.
Все мы знаем, все мы ведаем,
Что из матушки сырой земли
Нет ни выходу, ни выезду,
Нету летнею тропиночки,
Нету зимней полозиночки…
Из солдатов выслужаются,
Из неволи выкупаются,
А из матушки сырой земли
Нет ни выходу, ни выезду…
 

Голос этот выгнал Ольгу из пустой хаты на поветь. Там она зарылась в пыльное колючее сено и, боясь ворохнуться, беззвучно плакала, пока не растаяли за околицей страшные, холодящие душу звуки…

16

Посидев в одиночестве дома и проглядев в гаснущее окошко допоздна, облегчив недолгими слезами душу, уже затемно добралась Ольга до своих – горе не горе, надо было купать грудного внука. Зятя в комнате не было, вода не грелась. Зинка, скинув пальто на кровать, меняла сыну ползунки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю