Текст книги "Плеяды – созвездие надежды"
Автор книги: Абиш Кекилбаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
До Абулхаира дошла весть, что с берегов Тобола в степь движется посольство и что оно не похоже на прежние посольства: едет неспеша, останавливается на ночлег чуть ли не в каждом ауле. Желая убедиться в достоверности слухов, Абулхаир послал навстречу русскому каравану своего младшего брата Мамай-султана. Сам же отправился к каракалпакам. Повод для поездки был – надо было успокоить этих разбойников, не оставлявших русских в покое.
Абулхаиру очень хотелось показать русским, что он стремится к миру с белым царем. И что он – не чета Кайып-хану, который уже целый год не отпускает домой русского посла Федора Жилина.
В мае 1718 года русский посол добрался до аула Абулхаира на берегу Арыси. Вечером хан пригласил посла в свою юрту и долго вел с ним беседу.
Абулхаир ждал упреков за то, что в этом году наведывался с недобрыми намерениями к русской границе. Но посол не обмолвился об этом ни словом. Абулхаир знал, что завтра посольство доберется до Кайыпа и потому был очень осторожен в высказываниях. Зачем давать чужим устам возможность носить слова от одной орды к другой? Он обронил, будто невзначай, что на будущую осень собирается в поход на джунгар. О Кайыпе отзывался как о своем старшем брате. О том, что он не прочь принять русское подданство, Абулхаир умолчал, не желая показывать, что перебегает дорогу Кайып-хану...
Посольство прибыло к Кайыпу. Он стал заверять русских:
– Мы не хотели подвергать опасности жизнь вашего посла Федора Жилина. Кругом свирепствуют джунгары. Вот снова сожгли наши аулы вдоль Бугена, Арыси и Шаяна. Зачем попусту рисковать жизнью? Зачем подставлять под пули голову?
Посол сделал вид, что поверил Кайыпу. В чем поведал русский посол по возвращении домой? Какое-то особое чутье подсказывало Абулхаиру, что он произвел на урусов впечатление человека более надежного, чем Кайып...
***
После мая 1718 года мечты и надежды Абулхаира, казалось, начали становиться реальностью. Но сколько поражений и разочарований предстояло испытать Абулхаиру!
***
Абулхаир поднял голову. Он и не заметил, как приблизился к заветному месту.
Кочевье плавно стекало в ложбину. Сейчас тут закипит жизнь. На тучном, словно круп жирной кобылицы, зеленом пригорке выроют очаги, рядом поставят юрты, соорудят коновязи. Со всех сторон сюда потянутся цепочкой люди. Тихая равнина заполнится голосами.
«Чем закончится вся эта суета, весь этот шум? Что ждет меня? Слава, которая до небес возвысит мое имя? Или позор, который не даст мне поднять перед людьми голову?.. Что будет вариться в тех котлах? Пища для веселого, раздольного пира в честь исполнения моих планов? Или пища для поминок? Поминок по мне, подставившему свою голову на съедение, потому что взялся за дело непосильное, новое, к которому не готов мой народ? Кто знает? Ждать осталось недолго».
– Владыка-хан, вдали показалась пыль! – услышал Абулхаир крик.
Недалеко от перевала и правда была видна пыль. Натянув повод коня, Абулхаир ждал. Ждал. Ждал. Потом стали отчетливо видны три всадника. Это были гонцы. Они принесли весть:
– Русское посольство уже вышло из Уфы.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ПОСОЛЬСТВО
...Петр Великий в (1)722-ом году, будучи в Персидском походе и в Астрахани, через многих изволил уведомитъся об оной орде, хотя-де оная Киргиз-Кайсацкая степной и легкомысленный народ, токмо-де всем азиатским странам и землям оная-де ключ и врата: и той ради причины оная-де орда потребна под российской протекцией быть, чтоб только через их во всех азиатских странах комоникацею иметь и к российской стороне полезные и способные меры взять.
Разные бумаги ген. майора А. Тевкелева об Оренбургском крае и Киргиз-Кайсацких ордах. 1762 год.Временник Императорского московского общества и древностей Российских. М., 1852, кн. 13, отдел III, стр. 45.
...Позади еще один перевал. Впереди еще одна гладкая как доска, голая равнина. Вдали – опять блеклая голубизна горизонта.
Двенадцать верблюдов и двести лошадей, навьюченных до отказа, телеги, повозки, всадники движутся и движутся, будто их кто-то заколдовал и ведет за собой в глубину такыров и песков. Сколько дней, сколько ночей они монотонно и упорно идут, оставляя на бесконечном своем пути глубокие и долгие следы!
Болит тело, ноют все косточки от тряски, слезятся глаза от неотрывного вглядывания вперед – до рези в глазах, до головокружения, до отчаяния! – в тщетной надежде увидеть хоть что-то непривычное.
Все напрасно! Гляди не гляди, напрягай глаза, рви нервы, сколько можешь, – перед тобой все та же картина. Небо – бесконечно синее пространство. Земля – бескрайнее серое пространство...
Миновало пять недель, как караван с посольством вышел из Уфы. И ни разу не появилось ни тучки, ни облачка, не упало ни дождинки. Нависший над путниками белесый небосвод пялился на землю, словно бесстыжая потаскуха. Да и назвали-то небом это тусклое безграничное полотно те, кто в жизни своей, наверное, не видывал настоящего неба! Что с них возьмешь? Кочевники – они и есть кочевники! Напялят на головы лисьи шапки-тымаки и скачут целое лето, вздымая клубы пыли. В этой серой, как шкура издохшего ишака, степи невозможно различить, где небо, а где земля. А может быть, бог умышленно создал это беспределье столь суровым, навевающим тоску, изматывающим душу, ранящим глаза, чтобы чужестранцев мучить томительной скукой, нагонять на них гнетущую тревогу, выводить из равновесия. Чтобы заставить их, чужаков обличьем, одеждой, повадками, речью, горько пожалеть, что отважились пуститься в дорогу, и раскаяться в своих намерениях, планах и желаниях.
«Господи! Хоть бы что-то разломало, сокрушило это жуткое однообразие! – стенал про себя уфимский казак Сидор Цапаев, один из многих, кто сопровождал русское посольство к Абулхаир-хану. – Даже птицы щебечут тут на один лад. И греющиеся на солнце возле своих нор суслики пищат однообразно и тоскливо... Холмы, сколько мы их оставили позади, сколько их еще впереди! Дни наши тоже похожи один на другой. Сегодня – как вчера. И завтра – как сегодня!.. Одно и то же, о господи!»
Так мучился не один только Сидор Цапаев. Всем, кто вместе с русским посольством забирался все дальше в глубь степи, казалось, что караван движется вроде бы – и движется быстро – и вместе с тем будто не продвигается ни на шаг...
Впереди скакали десять дозорных, на флангах находилось также по десять всадников, в центре были сосредоточены люди, а также повозки с разным добром, навьюченные верблюды и лошади. Караван держался как сжатый кулак, никто не отставал. Кони ступали резво и уверенно. Гривы их развевались на ветру, словно боевые стяги... Потряхивая загривками, степенно вышагивали верблюды. И колеса телег вертелись, крутились, не останавливаясь ни на миг. Но ощущение было такое, будто караван не оставил позади ни версты.
«Сколько же можно топтаться на одном месте? Будто нечистая сила привязала нас к одному месту! И место это – унылая, пустая, неоглядная степь! – тоскливо вздыхал
Сидор. – Такой она была вчера и сегодня! И такой будет всегда! Как и двадцать пять дней назад, как и бездну лет назад и бездну лет вперед. Когда никого из тех, кто сейчас в пути, уже не будет, когда превратимся мы в прах!»
Когда кто-нибудь из уфимских казаков не выдерживал и спрашивал степняков, когда же наконец они доберутся до места, те отвечали им:
– Э-э-э, осталось совсем немного. До Иргиза отсюда совсем близко. Будем живы – через недельку доберемся. Эх, там уж нас ждет пир невиданный, большой-большой той! Великий той! Владыка хан ждет нас с нетерпением, уж он устроит нам угощение, какого ни вы, ни мы отродясь не видывали! Отведаете красного куырдака и рыжего кумыса, так забудете о всякой усталости! Станете опять свежими, бодрыми! Как резвые жеребята!..
«Вот болтуны, вот бахвалы! Сулят нам чуть не райские кущи! И на мягкие ковры тебя уложат, и укроют одеялами, и жареным, и вареным мясом до отвала накормят! -глотал слюнки Сидор.– Уже, почитай, шестую неделю слушаем их сказки, а кроме монотонной рыси, от которой аж все косточки болят,– ничегошеньки! Та же противная теплая вода из жестяного котелка. Те же черные сухари, хранящиеся в холщовых сумках. «Через недельку»! Аж кипишь от злости, а на ком ее выместить, не знаешь! Обматерить оставленную дома жену – за ней, бедняжкой, нет никакой вины, кроме того, что она выстирала тебе же одежонку и твои же портянки... Обругать коня – так он, друг сердечный, старается вовсю, обливаясь потом, вон весь в мыле!.. Задеть злым словом царицу-матушку, так это уж совсем грех перед богом! – рассуждал Сидор и этими своими сердитыми размышлениями отвлекался от усталости и тоски. – Да-а-а, интересные события, странные вещи творятся на свете. Гутарят люди, что и царицыной постели, куда может поместиться целый извод, место есть лишь для немца, который безжалостно коверкает русские слова. Не для русского человека, привычного к водке да соленому огурцу... Уж не эти ли самые немцы, не они ли, проклятые, погнали сюда посла и нас, подневольных, к какому-то неведомому хану этого бродячего народа. Неизвестно еще, существует ли народ этот? Разве могут обитать в голой степи, в этом аду, люди? Тем более – целый народ!.. И что потерял здесь Бирон? Недаром ведь на Руси толкуют нынче: если на русской сторонушке случился выкидыш у брюхатой коровы, или, например, забрюхатела яловая свинья – стало быть, на то была воля этого пройдохи. И еще добавляют: все, что ни происходит в любом из уголков огромной нашей империи, происходит с ведома и по капризу этого немецкого пса... Эту муку для нас, наивных русских простаков, тоже удумал Бирон. С умыслом – чтобы по одному сжить со свету, погубить доверчивых русских солдат. Несутся они по его приказам, куда ни пошлют, гибнут от кривых сабель кровожадных басурман! – мысли жгли Сидора пуще солнца. – Ходила молва, что недавно сотни русских людей, следовавших в Хиву под предводительством какого-то черноусого, чернобородого нехристя, полегли от злодеев в этой проклятой стороне. Полегли сердечные, лежат в чужой земле, без креста в изголовье! Кто знает, может, и нам уготована та же участь? Эти степняки в лисьих треухах, да и хитрые башкиры тоже, могут в любой момент отрезать нам головушки, оставить бездыханных валяться под кустами! Не верю я им, нет у меня к ним доверия, уж больно добры они и улыбчивы: прямо ангелочки после молитвы!
А посол, вельможа с золотыми погонами, что трясется в карете, и он, слыхать, не из русских. То ли калмык, то ли ногаец, то ли татарин или кайсак. Одним словом, проныра, у которого шестьдесят шесть праотцов и семьдесят семь праматерей и русского духа-то никогда не нюхали... Будто оскудела Россия, не осталось будто в ней русских людей, способных и дела вершить, и головой думать! Кругом одни немцы да туземцы! Будто мы без них пропадем. И-и-и, да что толковать! Разве мало у нас всяких нахлебников, которые, знай себе, сосут нашу кровушку и опустошают нашу казну! Теперь вот эти дикие степняки на нашу голову! Пожелали, видите ли, чтобы мы взяли их под свое крыло да кормили-поили! Что нужно здесь нам, русским людям, в этой пустыне? Разве взяться собирать шкурки дохлых ящериц? Ничего более пригодного я что-то здесь не приметил!
Сколько уже дней едем и едем, не щадя себя и лошадей! Карета тоже катится, ни на миг не останавливаясь! Лисьи треухи говорят без передышки, им все нипочем в этой их бездонной дыре! И как только языки у них не заболят? Вон тот плут опять поднял свою камчу и куда-то тычет ею, показывает что-то петербургскому вельможе,
должно быть, успокаивает: осталось, мол, чуть-чуть, перевалим ту гору и выедем к полноводной реке!.. Может, кто другой и не знает, какие у них горы и реки, но мы-то их видели! С тех пор как из Уфы выехали, переваливали через столько «гор»! Переплыли не одну «реку»!.. Удивительный, чудной народ! «Видите, впереди синеет гора? – спрашивают.– Она называется так-то!..» Глядишь издали, вроде и правда – гора. Надеешься, что у ее подножья журчат родники, растут густые травы и кустарники. А приблизишься, «гора» эта – всего лишь пологая сопка: прижалась к земле, как наш брат-солдатушка прижимается к своей ненаглядной бабе после долгого похода! Такие вот у них «горы»!
Реки... Что говорить – лужи это, лужи!.. Которые остаются после привала одного эскадрона. У степняков этих любая лужа, через которую не может перепрыгнуть козленок, – уже озеро! Любой холм чуть повыше кустика -гора. Одному богу ведомо, сколько всего числом этих дикарей, которые именуют себя народом? Кто он такой есть, их «владыка-хан»? Уж больно они им гордятся, все время только и слышно: «Наш владыка-хан, наш владыка-хан!» Небось тоже какой-нибудь разбойник!..
Наши, в царском дворце, тоже хороши! Вместо голов у них – капустные кочаны, ей-богу! Мало им французов, англичан, немцев, шведов... Гонят послов на край света, ведут переговоры с этими треухами! Делать им, ясно, нечего от скуки!
Этот басурман-посол небось кичится тем, что его снарядила сюда сама царица-матушка. Считает, небось, что от его шагов земля содрогается... И эти, такие же, как он, басурмане, вертятся вокруг него, увиваются, в глаза заглядывают, словно встретили одного из апостолов Христа. Ей-богу, забавляются, будто дети. Или юродивыми прикидываются. За что я-то страдаю? И чего это бог так расщедрился ко мне, оказал «милость» стать участником этой торжественной поездки, тьфу, чтоб ее вовсе не было! Предки мои никогда не знавали почета, и кто ведает, из какой русской глуши они вышли. Чего только не вытерпели они, куда только не заносила их судьба!..
Э-э-э, что я себе зря душу растравляю, придумываю сам себе головную боль! До всего-то мой нос дотянуться хочет! – досадливо поморщился Сидор. – Стану богом – исправлю мир! Стану царем – заведу свои порядки в империи! Отосплюсь-ка я лучше, пока мы не добрались до белой орды «великого хана». Наобещали, разбойники, нам, разрисовали тут райские кущи». – Сидор Цапаев прыгнул на телегу, растянулся, прислонился головой к мешку с солью и задремал.
Едва он сомкнул веки – как оказался у себя во дворе, на окраине Уфы. Около избы – Устинья. Расцвела как маков цвет. Щеки пылают румянцем, глаза горят. Место пониже спины, обычно-то неприметное, налилось, округлилось. Сидор глазам не поверил, усомнился – его ли это Устинья? Уж не заглянула ли навестить ее пышная Марфа, жена хорунжего Безрукова?
«Сидор Ефимович, никак вы? Чтой-то быстро воротились! Я и не ждала, и не чаяла...» – нараспев будто завлекая, произнесла женщина. Голос был его жены.
Очень хотелось Сидору обнять сиявшую какой-то новой красотой жену, однако его, как огнем, обожгло недобрым подозрением. Сидор еще крепче сжал в руке плетку, начал грозно надвигаться на жену...
Да разве люди в наше время могут не помешать человеку? Ни за что не дадут ему вытрясти душу из его же благоверной, данной ему богом половины!
Кто-то стал дергать Сидора за плечо. Жены как и не бывало – точно сквозь землю провалилась. Где же она, куда подевалась с ее подозрительной и влекущей, прямо-таки греховной красотой?.. Потеряв надежду еще разок взглянуть на Устинью, Сидор приоткрыл глаза. Над ним навис рыжий казак.
– Сидор Ефимович! Сидор Ефимович! – теребил он товарища.
– Да чтоб тебе провалиться! И тебе, и отцу твоему произведшему на свет белый тебя, рыжего черта!..
– Зачем вы бранитесь понапрасну! Поглядите-ка лучше вон туда! Туда, левее! Там что-то показалось! Что бы это могло быть?
– Пусть себе. Мне-то какое дело? Может, это могила твоего деда, известного бродяги? Ведь он распрощался с жизнью возле костра кочевников...
– Не надо возводить хулу на покойника, Сидор Ефимович! Разве ж не грешно так зло шутить?
Не только Сидор, весь караван уставился в одну точку, устремился к ней. Люди приблизились к небольшой насыпи, которую кому-то пришло в голову соорудить здесь.
Все обрадовались этой насыпи, она ласкала глаза путников, уставших от однообразия. Сложив крылья, на ней восседал степной беркут. Восседал величаво, невозмутимо, словно не было и не могло быть во всей этой огромной степи ни единого существа, способного причинить ему зло. Беркут даже глазом не повел, когда люди подоспели к насыпи.
– Ишь какой надменный, чертяка!
– Будто мимо него не караван шествует, а какие-то незримые духи!
– Господи, да зачем мы ему? Табак ему наш не нужен... Он совсем нас не боится! Ни капельки!
– Давайте проверим! Давайте слегка припугнем его! Несколько человек сорвали ружья с плеч. В песок полетели пули. Не понимая, что происходит, беркут лениво повернул шею в сторону всадников, пару раз медленно взмахнул крыльями и опять замер.
– Гляньте-ка на красавца, каков, а?
– Давайте еще постреляем! Может, испугается! А ну, братцы, пали!
Рядом с птицей стали взметываться вверх столбики пыли. Беркут посидел, посидел, потом взмахнул крыльями и, резко оттолкнувшись, взмыл в небо. Он парил высоко-высоко, а потом вдруг камнем полетел вниз, застыл над караваном. Люди были поражены: совсем не боится их птица, ни их, ни темных дул ружейных. Нависает над ними и снова устремляется вверх. Падает вниз и опять застывает над головами.
Испугавшись этой темной загадочной птицы, один солдат не выдержал, поднял ружье и прицелился. Однако выстрелить не успел. К нему подскакал пожилой казах – один из тех, кто неотлучно пребывал возле вельможной кареты, – и наотмашь вытянул его камчой. Солдат упал, выронил ружье, и оно, ударившись о землю, выстрелило.
Солдат вскочил, выхватил саблю, бросился к обидчику. Но хорунжий Безруков преградил ему дорогу.
Казаки не понимали, о чем так гневно говорит широкоплечий смуглый казах, но они видели его яростное лицо и тотчас же схватились за ружья. Лишь рыжий, который недавно тряс Сидора за плечо, оставался безучастным к этой внезапно вспыхнувшей ссоре. Он вынул из-за пазухи тетрадь и начал что-то в нее записывать, время от времени поглядывая на беркута.
Наблюдая за своими товарищами, раскрывшими от изумления рты, и за казахом, который никак не мог успокоиться и дрожал от гнева, Сидор Цапаев покачал головой и усмехнулся горько и недоуменно.
***
Был конец августа, и он давал о себе знать. По утрам было прохладно, в полдень сгущалась жара. Запахи степных трав начинали вытесняться душной вонью прогретой солнцем кошмы, тряпья, дегтя на колесах повозок, сыромяти, лошадиного и человеческого пота, табака.
Посол почти задыхался от этого чужого и неотвязного запаха. Случай с беркутом лишил его сна и покоя. Слава богу, хоть умолкли, притихли словоохотливые казахи, истерзавшие его уши своими разговорами с того самого дня, когда русское посольство покинуло Уфу. Тевкелев совсем истомился от необходимости все время говорить по-татарски и по-казахски.
Казахи сердито хмурились, уставились на высокую гряду вдалеке. Суиндык-батыр и вовсе потемнел лицом после того, как огрел камчой русского казака. Рядом с батыром скакал ясноглазый, с птичьим носом Мухамбетжан-ходжа. Он с беспокойством переводил взгляд со своего мрачного спутника на глубоко задумавшегося русского посла.
Перед мысленным взором Тевкелева стоял Суиндык, его вспыхнувшее яростью лицо в тот момент, когда он увидел, как солдат вскинул ружье. Суиндык резко оборвал разговор с послом и, пришпорив коня, кинулся к солдату.
«Да, печально все это, не случайно и опасно очень! – думал Тевкелев. Сейчас, когда казахи молчали и он получил наконец возможность спокойно поразмыслить, он почувствовал себя легче и непринужденнее. – Этот крошечный, рассыпанный но безбрежной степи народ привык, судя по всему, считать, что обязан оберегать от чужаков дичь, зверье, любую тварь... Все и всех обитающих здесь. Не способны, не могут защитить себя, спасти свои лихие головы от врагов, зарящихся на их землю, вынуждены к российской защите обращаться, и вот выкидывают эдакие штуки! Странные люди, непонятный народ. Обиделись на глупую выходку перетрусившего солдата. Верно говорится: не подходи сзади к коню, нрав которого не знаешь... Пишут прошение: примите, мол, в подданство, будем друзьями и союзниками, шлют к нам с края земли послов, а сами из-за пустяка выходят из себя! Горячие, необузданные головы...
Чему, впрочем, я изумляюсь? Не только два народа – двух смертных свести трудно, заставить жить в мире и согласии... Однако что же за сила заставляет эти два народа тянуться друг к другу? Облик, язык, вера и корни – все разнится. Что же тогда?»
***
Тевкелев немало повидал, немало уразумел, находясь на царской службе. Поэтому-то и охватила его дрожь, когда на службе, в Коллегии иностранных дел его известили: «Вас вызывает вице-канцлер Остерман». Первой мыслью Тевкелева было: с кем бы посоветоваться, к кому обратиться за разгадкой этого грянувшего как гром среди ясного неба вызова. Однако, прикинув, что в Коллегии никто из влиятельных людей не благоволил к нему особенно, Тевкелев решил воздержаться от расспросов.
На улице мимо него прошел высокий человек с пышными светлыми усами. Бережно, словно младенца, он нес в руках кипу свитков. Тевкелев тотчас же вспомнил о Кириллове – оберсекретаре правительствующего Сената.
Кириллов был выходцем из бедных крестьян и положения своего достиг трудолюбием, прилежанием и знаниями. Был он человеком осторожным, не всякому раскрывал объятия: жизнь научила.
«Примчусь я к нему взбудораженный, ну и что? Хорошо, если даст совет, – колебался Тевкелев, – а если – нет, ничего мне не ответит, промолчит? Человек он надежный, умеет держать язык за зубами, не станет расписывать другим то, что ему доверишь. Нет, не станет. Ивану Кирилловичу довериться можно!»
Их связывали взаимное уважение, интерес и понимание. Кириллов и Тевкелев никогда не выставляли напоказ свои чувства, но оба ими дорожили. Был и обычай: когда Тевкелев возвращался из дальних странствий, прежде всего он навещал Кириллова, ему первому рассказывал о том, что увидел и услышал в чужих краях.
Дом Кириллова был завален бумагами и книгами. Куда ни взглянешь – всюду свитки, бумаги, книги и географические карты. Больше всего в доме было, пожалуй, карт.
Однажды Иван Кириллович развернул перед Тевкелевым одну из них и сказал:
– Алексей Иванович, вся надежда на вас! Вашим словам и познаниям верить можно. Помогите мне разобраться, где находится река Сагыз – к востоку от Яика или к западу? – Он прервался, загадочно улыбнулся и продолжал: – Приключился тут у меня курьезный случай. Пожаловал ко мне один приятель, просидели мы с ним целый вечер, выпил он отменно. На мой вопрос о Сагызе ответил так: «Сагыз течет на востоке от Яика!..» На другое утро спозаранку кто-то давай колотить в мою дверь. Открываю – а это мой вчерашний приятель. И прямо с порога – каяться: «Иван Кириллович, вчера я, кажется, погрешил против истины. Пришел домой и все думаю: где же она, эта самая, гори она ярким пламенем, река? Вроде бы все-таки – на западе от Яика. Ведь почему я напутал-то? Беда или вина моя проистекает от тамошних казаков. Они, яицкие казаки, когда я был там у них, так мне обрадовались! А все почему? Потому что я христианская душа! Да и то сказать: так им опостылело лопотание басурманов в ушастых шапках, что они досыта наговорились с нами по-русски. А какая беседа без водки?.. Ведрами носили нам черную икру, горами клали ее перед каждым, а уж водки было, водки!.. Столько всего было, что я пожалел: почему бог так неразумно создал нас? Дал бы нам шесть желудков да шесть ртов, тогда бы мы могли управиться со всем этим изобилием!.. Очухался я от жуткого холода. Открываю я глаза – а вокруг вода, да еще с быстрым течением. А я – посредине реки, в одежде прямо, как был. Начал я тонуть, глубока и стремительна была та река! Уж не знаю, в брюхе какого сома очутился бы я и орал там благим матом, только когда нахлебался я воды, эти ироды, которые гоготали на берегу, вытащили меня на берег. Чего только не ляпнешь со стыда! Вот я и ляпнул: «Ох, и студеная вода в этом Яике! Аж ногу судорогой свело!..» Бормочу чепуху всякую, а сам выжимаю мокрую одежду, прикрываю срамное место верблюжьей попоной. А ироды те еще больше потешаются: «Что ты мелешь, Прохор! О каком Яике толкуешь? Это же Сагыз!»
Оказывается, я три дня на арбе дрых, словно на перинах в доме у тещи. Да еще у такой тещи, которая от радости, что я взял в жены ее засидевшуюся в девках дочь, не знала, как угодить мне. Словом, спал, лежал, что бревно, в тряской арбе. Спутники мои потеряли надежду, что я сам приду в себя, взяли меня за рученьки и ноженьки и бултых в полноводную реку... До сей поры не могу припомнить, когда– все это со мной приключилось – на пути к Хиве или на пути из Хивы...» Вот так-то, Алексей Иванович! – хохотнул Кириллов. – Вы, уверен, не перепутаете, где Яик, а где Сагыз! – от души рассмеялся он...
«Эх, нет сейчас у меня никаких новостей для Ивана Кирилловича,– пожалел Тевкелев. – После кончины царя Петра никуда я не выезжал, лишь однажды дня три сопровождал джунгарских послов. Вот досада, не догадался вызнать у них что-нибудь из географии. Ну ладно, будь что будет!» – решился он и отправился в Сенат.
Палата, в которой располагался Сенат, была полупустой. И тому была причина. В салонах Парижа и Лондона видавшие виды дипломаты развлекали дам рассказами и анекдотами из русской жизни: «Нет в мире человека, который не был бы осведомлен, что в России есть царица, есть Бирон и есть Сенат. Всем известно, зачем царице Анне Иоанновне империя потребна, зачем потребен Бирон, но ни одна душа не ведает, зачем ей Сенат!» В просторном помещении Сената почти никто не появлялся. На месте всегда исправно был лишь оберсекретарь Кириллов...
Тевкелев застал его задумчиво стоявшим перед развернутыми обшарпанными рулонами бумаги. В одной руке – линейка, в другой – перо. Кириллов не обернулся, пока Тевкелев не подошел к нему почти вплотную.
«Господи, а если бы сюда пожаловала сама царица-матушка, вот был бы конфуз! Как он только достиг своего обер-секретарства?» – промелькнуло в уме Тевкелева.
– Ну, путешественник, и куда же ныне готовитесь вы направить ваши стопы? – приветствовал его Кириллов.
– Что же вы имеете в виду?.. Я еще...– вырвалось у взволнованного Тевкелева.
– Да что это вы эдак всполошились?
– Не всполошился, Иван Кириллович, – обрадовался. Я к вам с известием...
– Тогда докладывайте!
– Меня вызывает Остерман! Теряюсь в догадках, ломаю голову – зачем я ему понадобился?
– Чего же ломать голову, тревожиться! Остерман, слава богу, не Ушаков. В наше время лишь бы начальник тайной канцелярии не вызывал!
Тевкелев огляделся в испуге но сторонам:
– Боже упаси, Иван Кириллович!
– Вот и я толкую о том же... Ну, а коли вызывают, надобно идти. У нас ведь в России как? Дважды вызывать да приглашать не принято. Если не принять, что дают в первый раз, потом можно горько раскаяться...
Тевкелев, пораженный, поднялся со стула. Всегда немногословный на службе, Кириллов сегодня был не просто разговорчив, но откровенен. «Уж не проверяет ли он меня? Сейчас бушует пламя яростное и беспощадное – пламя доносов и оговоров. Достаточно кому-нибудь произнести роковой девиз: «Слово и дело!», как обвиняемый оказывается в застенке или в ссылке. Скольких Ушаков сослал, скольких казнил – среди них вельможи не чета ему, Тевкелеву! Так доверие оказывает мне Кириллов или чинит проверку? Нет, нет, не может быть худого от такого человека, как Иван Кириллович!»
Кириллов же будто забыл о своем госте. Окунул перо в чернила, склонился над бумагами.
Во власти страха, неуверенности и внутреннего напряжения Тевкелев добрался до дома Остермана.
Вице-канцлер был мишенью для шуток и сплетен как в Петербурге, так и в Париже, Лондоне и других европейских столицах. От любой бумаги, исходящей из царского дворца, утверждали острословы, пахнет пирогами, испеченными супругой Остермана. Вице-канцлер выходил из дому лишь по вызову царицы, все дела он вел дома.
Дверь Тевкелеву открыл сутулый бледный юноша. Увидев посетителя, юноша растянул рот до ушей. Сердце Тевкелева екнуло. Жизненная мудрость гласит: не только слуги, даже псы людей, облеченных властью, ничего не делают зря – и лают, и виляют хвостами в зависимости от того, нахмурился или улыбнулся их хозяин. Отчего же у этого бледного юноши с волосами как бесцветная пакля, рот растянут до ушей? Улыбка это или оскал?..
Стуча по каменным ступенькам башмаками, юноша очень долго вел за собой Тевкелева. Когда они оказались перед высокой дубовой дверью, юноша оставил посетителя в одиночестве.
Тевкелев перешагнул через порог, и тотчас же кто-то незримый заиграл на свирели – мелодия была веселая и нежная. Он в растерянности остановился, оглянулся на легкий шум: из глубины зала на него надвигалось громоздкое кресло на колесах.
В кресле сидел человек будто без возраста и пола, бесцветный и неприметный. Какой-то странный, необычный на вид. Худым его не назовешь – он еле вмещался в каталку. Полным тоже не назовешь – лицо костлявое, изможденное. О росте и телосложении судить трудно: руки длинные, а вот шея и голова покоятся на низкой спинке кресла. Глаза в густой сети морщин, но блестят молодо, как и белые зубы.
– Проходите, господин Кутлык Мамет Мамашев! – прозвучал бодрый, энергичный голос.
Собственные имя и фамилия резанули ухо, показались Тевкелеву незнакомыми, чужими какими-то. В столице никто не называл его мусульманским именем, а величали на русский манер Алексеем Ивановичем Тевкелевым. Он не ожидал, что его первородное имя, которое он и сам-то почти забыл, известно вице-канцлеру.
– Я слышал от людей, что вы знаете наизусть коран, ведь вы мусульманин?
– Нет, я христианин, прихожанин православной церкви.
– Да, да, конечно, у нас нет никакого сомнения в том, что вы истинный православный. – Остерман выдержал красноречивую паузу. – Вы, должно быть, недурно знаете и Уфу. Вы ведь из тех мест?
– Да, мои предки – выходцы оттуда.
– Тогда, господин Кутлык Мамет Мамашев, почему бы вам не посетить земли ваших предков, не отдохнуть там, а? – хитро прищурился Остерман и долго не спускал глаз с собеседника.
Тевкелев едва унял нервную дрожь: «Что ответить, как реагировать на слова вице-канцлера? Что это значит – отдохнуть на земле предков? Отдохнуть в пору, когда пред ставители знатных родов, считавшиеся еще недавно золотыми столпами империи, сделавшие Россию великой Россией, гниют заживо в темных подземельях монастырей у Белого моря? Когда ссылка в далекие края почитается благом – все лучше, чем смерть от руки палача... Стало быть, бог не забыл его, приблудного толмача, сжалился над ним! Значит, он вызван сюда не по доносу какого-нибудь недоброжелателя, не по оговору: «Слышал собственными ушами, как толмач Коллегии иностранных дел господин Алексей Тевкелев в давнем калмыцком и недавнем персидском походе или во время экспедиции Бековича-Черкасского изрыгал хулу на императора или империю или еще на кого-то или что-то!..»