355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » А. Ветлугин » Записки мерзавца (сборник) » Текст книги (страница 18)
Записки мерзавца (сборник)
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:27

Текст книги "Записки мерзавца (сборник)"


Автор книги: А. Ветлугин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 39 страниц)

   Так, некогда, на перепутьи культур, на базарах Востока особенно гордо звучала латинская речь! Civis romanus sum... {Я – гражданин Рима (лат.).}

II

   Все уже давно кончилось. Четыре ллойда увезли обратно жадных варягов, Судейкин и Сорин в Париже, тут же и три правительства. Делить нам больше нечего, патентов на проницательность нигде не выдают...

   Утром просыпаюсь, сажусь на коврик, обкладываюсь газетами и читаю, читаю, читаю.

   Que le monde est grand à la lumière des lampes,

   Aux yeux du souvenir que le monde est petit...

   {Как мир велик при свете дня.

   Как мелок мир в лучах воспоминанья... (фр.).}

   Все фамилии знакомы, все дороги изъезжены, жили во всех отелях, сидели во всех кофейнях. Английских адмиралов, американских комиссаров, французских послов, итальянских консулов, международных контрразведчиков – кто ж их не запомнил из числа тех, по крайней мере, кто побывал в стране миражей?

* * *

   Вот и вчера – раскрыл "Матэн". Гляжу: письмо с Кавказа. Ага, то, что надо. Кто пишет: Одетт Кен... Так! Год 1920, весна, лето, город Тифлис, а если по нашей особой живой хронологии: Деникин уже уехал в Лондон, Кривошеий еще не приезжал в Севастополь.

   Длинная, нескладная, руки, как плети, плечи прокалывают легкий батист, синие-пресиние круги под глазами, если б не единственный, только француженке присущий подъем ноги – бился б о заклад, что встретил англичанку, путешествующую по директивам Thomas Cook and C°...

   В войну прожила немало времени в Алжире, о нравах, литературе, верованиях малоисследованных племен написала книгу, по-женски добросовестную, по-мужески тягучую, долбящую, самовлюбленную. На закате закавказских республик, – повстречавшись в средиземном море с кораблем Деникина, – приехала в Тифлис и преисправно сувала нос всюду, куда только звали. А звали часто, настойчиво, архилюбезно. Ибо в стране, где вино пьется с утра и с колыбели, свежий человек немедленно превращается в мираж, репортеры становятся Рошфорами, помощники присяжных поверенных – Гамбеттами. На Головинском проспекте Одетт Кен за одну неделю выросла до размеров г-жи де Сталь. Г-жа де Сталь открыла новую Германию, г-жа Одетт Кен откроет никому не ведомую Грузию.

   С ней носилось правительство, ей устраивались этнографические поездки в забытые уезды, где каждый камень говорит о стародавней Иверской земле, о жизни мученического подвига: здесь слег авангард христианства.

   Частные люди, со всей широтой и легкостью, какие возможны только на Кавказе, дарили ей редкие мингрельские книги, доставали рукописи на пергаменте, приносили ковры, вытканные в тоске Дарьярского ущелья неведомыми рабынями прошлых столетий и изумительные щиты с латинскими надписями, занесенными сюда быть может крестоносцами... И случилось все то, что должно было случиться.

   С экспансивностью романской женщины, поэтессы, старой девы Одетт Кен за какие-нибудь две недели стала яростной грузинской патриоткой. Ужасались ее бывшие кавалеры, британские офицеры, футболисты, охотники и лаун-теннисисты. Один, старый майор – убивший еще до июля 1914 года свыше 500 лисиц – сказал, что с тех пор, как основалась Ligue of Condamnations, его вообще ничто не удивляет. Все пошло к радикалам и к чертовой матери. Принц Уэлльский из пяти выстрелов промазывает три, а у вице-короля Индии такой слабый back-hand, что он не в состоянии принять чуть-чуть низкого мяча...

   Тем временем Одетт Кен присутствовала на бесконечных банкетах в ее честь. В гостинице "Ориант", где дряхлый метрдотель помнил первые годы Воронцовского правления с дебелой красавицей – покойной графиней, грузинские писатели и политические деятели соревновались в цветах восточного красноречия. Одетт Кен оказывалась тем самым Аполлоном, который время от времени спускается на землю и посещает далекие страны; ее книга о Грузии сыграет исключительную роль в истории познания Востока; со времени книги Клоделя о Китае ничего подобного не появлялось и т. д. и т. д.

   Прекрасная страна, прекрасное вино, прекрасные миражи!

   Наступал 1921 г. Большевики были у самой Куры. По Тифлису металась Одетт Кен; потрясая плечами, ключицами, руками, она кричала, что Романский мир не допустит уничтожения оазиса, сокровищницы героического христианства, родины Руставелли. Языком, отточенным всеми исканиями Готье и его школы, она предсказывала новый крестовый поход.

   Миссии укладывали чемоданы, колесо вертелось: за неделю до конца приехал "Кривой Джимми", и у Дорбази заиграли "Сильву". Потом пришел Левандовский и разграбил родину Руставелли; захватил и ковры, и иконы, и книги; ковры продал, иконы разбил, книги сжег.

   Грузия пила чашу до дна; Горийский уезд увидел картины, пред которыми побледнели ужасы прошлогоднего землетрясения. Нужен был четырехлетний опыт "очистки городов" от контрреволюционных элементов", нужно было, чтобы "золотое сердце" успело создать свою школу... и весь этот запас садизма по рецепту, мести по канону упал на головы наивных веселых обитателей страны миражей...

   Верный друг грузинского народа – Одетт Кен – осталась в Батуме, она не захотела "покинуть вторую родину в дни скорби". В "Матэн" она послала обстоятельное письмо, где все объяснила.

   "Сахар подешевел", "население в восторге", "вот, наконец, люди", "Грузия вздохнула полной грудью", "нет смысла ехать во Францию, самая счастливая страна в мире теперь здесь – в лоне свободы", "как только поправят мосты, я вернусь в Тифлис..."

   ...Люди трех правительств, проживающие в Париже, потрясены поступком Одетт Кен, как отцеубийством, как отравлением единственного ребенка...

   Я утешал, как мог, но самому себе, на газетном коврике, сказал: "Закончена еще одна глава познания Запада Востоком и Востока Западом". Как хорошо и ясно, что Одетт Кен написала свое письмо. Мужчины в аналогичных случаях не пишут в "Матэн". Верные старые друзья, преданные мужчины, подписывают ордера на отправку парохода с беженцами, "реэвакуируемыми на честное слово республики советов..."

III

   Можно убить человека, но миражи возникают снова и снова. Лишь бы была пустыня. За утро на коврике сразу два миража: один вроде цветущего оазиса, с зеркальным озером, со свежестью клейкой листвы, другой пугающий, угрюмый, образ смерти, засухи, погибели.

   Во главе хуверовских организаций в России полковник Вильям Гаскель. Старый закавказский знакомый. За всю Антанту старался спасать придуманную, но не обутую и не накормленную Армению. American Relief commitee не предполагал в те дни, что придется ему помогать "красной лошади", против которой столь неудачно сыграли друзья англичане...

   Снабжение хлебом гибнущих замерзающих армянских сирот, младенцев, стариков, борьба с цингой, холерой, сыпняком, неуклонно приходившими на смену курдов: кого не дорезали курды, скашивала их коса.

   Гаскель явился в Тифлис, занял особняк, посадил на "форды" с надписью A. A. R. бойких заокеанских джентльментов, и началась работа: был брошен вызов всему тому, что на Кавказе почиталось непреодолимым.

   С точностью часового механизма два-три раза в месяц в Батумский порт вваливались пятнадцатитысячетонные великаны; в облаке мучной пыли скрывался городок, исполинские лебедки через всю бухту жонглировали грузовиками, походными лазаретами, длиннейшими ящиками с консервами, обувью, одеждой...

   Неразговорчивые хаки со значком американского "Красного креста", с сигарой в зубах, бдительно следили за ходом грузки, мало доверяя чумазым мушам; самолично препровождали хвост подвод на железную дорогу; изредка короткий удар стэка – и лихой туземный джигит сконфуженно бросал неудавшуюся попытку спартизанить что-либо. Со станции Санаин начиналась баснословно отвратительная даже для России узкоколейка, полоса обвалов, заносов, развинченных рельс, украденных шпал... Кругом вопиющая порча нравов: воруют все – от проводников до встречных пастухов; злоумышленники подготовляют крушения, в проталинах грязнеющего снега нередко разлагаются трупы зарезанных осенью до снега и оставшиеся здесь до весны: когда стает снег, прибегут шакалы и пожрут падаль... На пригорках блуждают тени стариков, женщин, согнутые под тяжестью замерзающих детей. Взоры всех устремлены на новую столицу – Эривань. Но и там тот же непобедимый сыпняк, в крошечной комнатке ютятся сразу четыре министра, на улице не протолпишься от нищих. В воздухе запах карболки и... паники: каждый день ожидается "местное выступление..." Как тут работать?

   Редко приходится Гаскелю засидеться в его Тифлисской квартире дольше чем на одни сутки. Из четырех краев Армянской республики несутся вопли осчастливленных в Севре людей: "Мы не хотим республики, мы хотим хлеба, сапог и безопасности..." Классический англосакс – условная внешность завоевателя, сердце героя сентиментальных фильмов – очень хорошо понял невозможность доверяться кому бы то ни было в стране, пережившей 1917–1920 годы... Все на том же невзрачном "форде", преодолевающем горы, болота, снега и пески, он колесит по воюющим вилайетам, контролирует нужду, распределение, недохватку. Двухлетняя работа, увенчавшаяся полным успехом, проведена исключительно при помощи своих, привезенных из Америки людей. Не знали ни языка, ни обстановки, но зато не были затронуты самумом разрухи. Ни слова по-русски... но зато и ни одного русского поступка!

   Рядом с Вильямом Гаскелем шла другая жизнь, других англосаксов: великобританская оккупация палками толстозадых "бобби" прививала добрую мораль, расхищала богатства края, оставляя гибнуть голодающих, умирать больных; english is the first nation... {англичане прежде всего (англ.).}

   Без дредноутов, без пушек, без чванных приказов, не рассыпая неисполнимых обещаний, Гаскель поспевал всюду, и пока он на Кавказе – Армения сыта.

   Потом обычный рефрен: пришел 21 год, пришли пророки из Москвы, разграбили запасы Гаскеля, продали автомобили, загадили лазареты... Полгода на родине, и снова за океан – к еще более страной работе. В атмосфере рекордного воровства, цинизма, лжи, среди сыпных вшей, чумных крыс, в России, превращенной в гигантский нужник – американский полковник, представитель самых больших и самых упорных в мире "помещиков, банкиров и капиталистов" должен спасать тех, кого не успели заморить друзья хижин – враги дворцов...

   И все тот же забрызганный "форд" уже колесит по самарским черноземам, по астраханским пескам... Трясучий, как бричка Коробочки, победоносный, как танк Китченера!..

* * *

   В Великобританской казне нет денег для помощи, но в английском словаре есть материал для замысловатых речей. Оливер Уордроп – бывший верховный комиссар в Закавказье – назначен куда-то, каким-то представителем, в качестве специалиста по русским вопросам. Если имя Гаскеля на гребне редко-трогательной волны – все прекрасное столь же редко, как и трудно, – то Оливер Уордроп – прежде всего потревоженная и тревожащая тень, знаменующая роковую эпоху в истории гражданской войны.

   В период определившегося ущерба Колчака, Деникина, Юденича нынешний генеральный консул в Страсбурге, нынешний представитель где-то чего-то пребывал все в том же Тифлисе и делал большую политику. Англия находилась в зоне своего "влияния", кругом била нефть, и, значит, Англия давала тон...

   Британский профессор, Уордроп представлял яркий тип модернизированного пуританина. Суровый пафос Кромвеля выродился до степени суфражизма в штанах, сохранив лишь увлечение к словам с истлевшим содержанием, лишь скопческую ненависть к... алкоголизму, к Оскару Уайльду, к современной живописи.

   Уже на Версальской Конференции "право на самоопределение народностей" вызывало зевоту у Клемансо, циничные остроты у Ллойд-Джорджа; уже разочарованный Кейнс отмечал в своих дневниках полную агонию 14 пунктов развенчанного президента, а профессор Оливер Уордроп по-прежнему отстаивал деятельность экзотических республик от "преступных покушений черных генералов". Причем происходило дело в тысячеплеменном Баку, ожидающем резни, в Тифлисе, открытом для ударов со стороны красной Армении и красного Кемаля...

   Сперва мы – в добровольческой армии – много смеялись над кукурузной идеологией Уордропа, пока он парил на высотах, не страшных для Деникинского тыла. Потом мы горько и неутешно плакали, когда в дни Дагестанских восстаний, вконец расшатавших южно-русскую базу, Уордроп занял позицию загадочную, почти враждебную и уж, во всяком случае, целиком расходившуюся с предупредительной проповедью Киза, Бриггса и Хольмена на англо-русских трапезах в Ростове, Таганроге, Киеве, Харькове...

   Наш – Хольменовский полковник – Роландсен от имени правительства Его Британского Величества увещевал горцев Дагестана помогать Деникину и гарантировал им за это всевозможные милости из Лондона. Ихний Оливер Уордроп торжественно заявлял, что никто Роландсена не уполномачивал и что, напротив, – если горцы Дагестана дорожат милостями Лондона, – им надлежит денно и нощно бдить, как бы "пушки царских генералов не обратились против демократических республик..."

   Тогда в припадках чисто добровольческой ярости нам казалось, что вероломство Уордропа исходит из традиционной английской дипломатии. "Линия Биконсфильда", – отплевывались таганрогские сердцеведы... Теперь, когда всех помирил вахмистр Буденный, от грузин и азербайджанцев нас отделяет уже не Кавказский хребет, а всего лишь небольшая уличка в тихом Пасси... Глупости было больше, чем вероломства, взаимного хорохорства не меньше, чем традиций...

   Так или иначе, но пуританину Уордропу блестяще удалось поссорить тишайшего Деникина с честнейшим Жордания. У таганрогского генерала играло упорство и звенели в ушах московские колокола; у тифлисского социалиста была популярность, которой мог позавидовать сам Шарло, и он уже всерьез считал себя кавказским Кавуром. Опьяненный первой удачей, верховный комиссар двинулся дальше. Ему захотелось на практике показать свое знание Востока, свое чувство мусульманской души...

   В начале 1920 года Оливер Уордроп прибыл в Баку. Восторженный азербайджанский народ, составленный из безработных бурильщиков, получивших по 100 рублей за овацию; бдительные полицейские в итальянской (по случаю купленной) форме; филеры из бывшей царской охранки с мечтой о провокации в исхудалых, некогда породистых лицах; расшитый золотом до самого пупа персидский консул; правительство in corpore, {в полном составе (лат.).} ожидающее Высокого гостя на громадном (реквизированном) ковре; восточное угощение и все прочее по чину.

   Потянулся длинный ряд банкетов, где профессор блистал заученными татарскими словами, в которые он умудрился все же всучить могущественный "ти-эч"; засели бесчисленные конференции, где верховный комиссар объяснял Хану-Хойскому сущность демократического строя и его отличие от режима оккупации: при первом захват англичанами русской нефти назывался платой за пользование нефтепроводом, при втором – возмещением расходов по содержанию оккупационных войск...

   Одновременно, в те же дни января 1920, в том же Баку, в нескольких кварталах от местопребывания Уордропа происходило другое сборище – конференция лидеров "муссавата" (партии беков и ханов), большевистских посланцев и офицеров Мустафы-Кемаля. К вечеру Хан-Хойский старался отделаться от Оливера Уордропа и прибегал на эти таинственные собрания трех якобы враждующих сторон. Все три стороны, играя лишь двумя словами – "Освобождение Востока", – пытались надуть друг друга, а в первую голову британского профессора, комиссара и кунака.

   Результаты известны: Левандовский прогнал и англичан, и кемалистов, и муссаватистов. Впрочем, из последних некоторых расстрелял.

   Доброе английское имя на Востоке, доброкачественная приготовленная к вызову нефть, запасы сырья, немало английских подданных, засевших в подвалы чека – такова была проигранная Уордропом ставка. Вслед за ней вскоре последовала Северная Персия, и игра перенеслась в Афганистан...

   В последний раз мудрого мужа совета я видел 28 апреля 1920 года на станции Кобулеты под Батумом. В самом сердце английской оккупации добрый аджарский народ (для республики которого британский профессор набрасывал проект конституции) взорвал железнодорожный мост, и всем едущим – в том числе и Уордропу – пришлось месить около двух верст под тропическим дождем, по зловонной грязи полей орошения. Верховный комиссар тщетно пытался защититься легоньким летним зонтиком. Шумные сильные струи заливали его с ног до головы; грязь текла по добродетельному лицу неоцененного Вильсона...

   Едва-едва вытаскивая ноги из вязкого поля, я все же с большим заслуженным удовлетворением наблюдал профессора. Это был достойный финал двухлетней английской работы в России. Начали вымпелами в Одессе, танками в Новороссийске, манифестами в Батуме, кончили в Кобулетской грязи.

   Честный тропический ливень растворил последний мираж; в утреннем парном тумане очертания дредноутов на рейде сливались с горизонтом и казались беглыми дождевыми облаками...

IV

   Теперь осень – осень 1921 года. Я сижу на коврике в тихой уличке Auteuil. Здесь некогда герой Мопассановского "Notre Coeur" разыскивал квартиру для свиданий с госпожей Мишель де Берн...

   В двух шагах от моего дома жили братья Гонкуры, а если спуститься к реке, в конце широкой проезжей улицы красный кирпичный особняк с зелеными всегда закрытыми ставнями. Прохожие пугливо озираются и ускоряют шаг: здесь живет Дейблер, человек, который в наследство от знаменитого отца получил искусство нажимать кнопку гильотины...

   Мишель де Берн, братья Гонкуры, Дейблеры, отец и сын. Какая снится жизнь!.. И все же, право, в этом сне столько векового быта, столько традиций, которых лучше не ломать, столько счастливых предрассудков... Пусть уж спящие не пробуждаются...

   ...Полтора года назад в Тифлисе была почти такая же тихая улица и был ковер много лучше теперешнего парижского... Напротив, в большом белом доме жил человек: Киров – посол самой свободной в мире страны. На доме висело все, что полагалось: серп и молот, часы приема и список новых декретов, Р и С и Ф и еще раз С и еще раз Р...

   Раза два в неделю Киров выходил на балкон второго этажа, из первого этажа на мостовую выходили подозрительные люди в новеньких костюмах и от имени грузинского пролетариата просили высказаться великого посла... Он не заставлял себя долго просить и заводил шарманку.

   В нескольких шагах от Кирова, в другом большом доме, жил посол одной из самых несвободных в мире стран, жители которой по странной своей тупости не спешили однако переселяться в страну товарища Кирова. У этого посла тиранов были денщики, добрые веселые парни, с оливковыми глазами, с воображением Тартарена на Альпах. К концу речи Кирова они неизменно выбегали, апплодировали и кричали: "Bravo, bravo!.." Им было неудобно, что чужой человек не встречает сочувствия; языка его они не понимали, но... "monsieur est tout-à-fait charmant..." {месье совершенно очарователен (фр).}

   Вечером Киров писал в Москву, что у него есть серьезные проверенные доказательства близости мирового пожара... и вечером посол тиранов писал в Европу, что с большевиками едва ли стоит говорить, они идиоты и болтуны, и это, вероятно, навсегда...

   А через неполный год оба снова встретились на далеком Северо-Западе, где не было ни тропических пальм, ни реки Куры, ни славного "Навпареули No 66", после бутылки которого каждый верит в то, что ему приятно. Но такова уж черта страны товарища Кирова: ее послы привозят горячий бред. На северной конференции он заседал и снова писал о близком пожаре; и посол тиранов, который и здесь оказался верховным комиссаром, писал в свою очередь то же, что писал из Тифлиса, из Омска, из Севастополя: с большевиками едва ли стоит говорить, так как по проверенным показаниям господина, только что переплывшего Финский залив, советская власть переживает ущерб и т. д....

   Вот от этого сна хотелось бы проснуться. Вышвырнуть газеты, изорвать коврик, пустить в глаза атропин – лишь бы не видеть кавказских миражей...

   Не пой, красавица, при мне

   Ты песен Грузии печальной,

   Напоминают мне оне

   Иную жизнь и берег дальний...

   О, это голосистые красавицы Гавас-Рейтера!..

ГИБЕЛЬ НАДЕЖДЫ

...В душе моей, как в океане,

Надежд разбитых груз лежит...

М. Лермонтов

I

   "Я зажигал фонарь и в роли Диогена оправлялся на поиски человека: в Одессе его не было..." (В. В. Шульгин, "1920 год")

   Не было его не только в Одессе; за полгода до появления записок В. В. Шульгина, в агонизировавшем белом Крыме, в вагоне тогдашнего штаба армии, тогдашний диктатор, надрываясь, кричал своему генерал-квартирмейстеру: "Где же честные люди, где, Герман Иванович, умные честные способные люди, где мне их взять?.." Врангелевскому "Герману Ивановичу" оставалось последовать примеру Тургеневского Увара Ивановича: сложить руки на животе, поиграть перстами и сказать: "Будут..." Будут? Но когда? Где? Каким образом? Из каких слоев? Ибо еще задолго до Перекопских дней, в прощальном Феодосийском приказе, Деникин многозначительно подчеркивал:

   "...Всем честно шедшим со мной в тяжкой борьбе – низкий поклон..."

   Поруганная белая мечта, ненайденный человек Диогена, несуществующие "честные, умные, способные люди", и в итоге гибель надежды. Если 14 декабря 1825 – стоячая революция, то попытки 1918–20 – движение без идеологии, нарыв без стержня. Пальцем надавишь – лопнет и растечется по поверхности.

   В армии: дворяне, с быстротой умопомрачительной метавшиеся от царя к Родзянко, от Керенского к саботажу, от белой мечты к контрразведке; казачество, пасмурное, затаившее ненависть к Москве, впечатлительное, зыблемое, предавшее донца Каледина, кубанца Бардижа, терца Мистулова; коричневая интеллигенция, заблудившаяся меж революцией и контрреволюцией, разумом ненавидящая большевиков, инстинктом чуждая генералам; крестьянство, тоскующее о мире и земле, готовое идти со всяким, на чьем знамени демобилизация.

   В тылу: ресторанные coups d'état {государственные перевороты (фр.).} отдыхающих мстителей; пресса, палочная, загнанная, пьяная, с приемами филера-штучника, с идеалами чайной союза русского народа; петербургский доцент Константин Соколов и революционный комендант Энгельгардт в роли пропагандистов; заспанные кокаинисты – коменданты городов, подражающие красному террору и страшные лишь для бумажников кофейных белобилетчиков...

   Диктаторы: или спящие красавицы, – убаюканные колыбельной собственного сочинения о великой, единой, неделимой, в вечном ожидании благодетельного принца, который разбудит их самих, оденет армию, отогреет замерзшую душу, – или чванливые нищие, дорожащие курсом их тряпичного рубля, изображающие суверенов, пытающиеся импонировать своим грязным голым телом усталой Европе.

   Мстители: бедные рыцари, восторженные и близорукие, самоотверженные и пустоцветы, готовые на все и не способные ни на что...

   Наконец, абсолютное, беспримерное отсутствие какой бы то ни было определенной идеологии, грозное смешение застарелого добра и изощренного зла: или Деникин, что-то плетущий о замене революции и реакции путем эволюции, или Суворин – хмельное дитя Коломяжского ипподрома и Добровольческой ненависти...

II

   Первый командир Корниловского полка – генерального штаба полковник Нежинцев. Мягкие лучистые глаза, лицо и манеры приват-доцента; как влюбленный говорит о Корнилове, как зачарованный молится на Россию. Смертельно ранен в те же роковые дни штурма Екатеринодара.

   Сердце корнета, воля вождя, отвращение к гражданской войне и горькое сознание ее необходимости, стремление уговорить и убедить пленного, исключительная даже в первом походе щепетильность в обращении с имуществом обывателей, отсутствие зверств и неумолимое их преследование – таков был Нежинцев...

   Кабинетному ученому, просвещенному офицеру генерального штаба – странно, чуждо ему в атмосфере глухой ненависти первопоходников, загнанных в ледяную степь. Пока жив Нежинцев, теплится огонек весталки. Ей неизвестно лицо ее бога, сроки его прихода, но она ревностно поддерживает священное пламя...

   Полковник Блейш – последний командир Марковской дивизии времен Новороссийского разгрома.

   Храбрость – о храбрости не принято было говорить среди марковцев – он ходил в атаку во весь рост, всегда впереди дивизии.

   Жестокость – ее не замечали среди марковцев – в этом году марковцы редко брали пленных.

   Начисто выбритый, благоухающий, напудренный, пристально наблюдает Блейш жуткие сцены после боя, равнодушно слушает залпы расстрелов, брезгливо смотрит на начавшийся грабеж.

   С неизменным флакончиком кокаина в боковом кармане, этот бесстрастный ледяной человек, с каждым боем все более молчаливый, все более мрачный, пройдет сотни верст до Орла и обратно, не выпуская из рук винтовки, проходя по трупам, чрез грабежи, насилия, пожары.

   Понял ли Блейш фатальный уклон гражданской бойни, или душа его уже давно была сражена, и продолжала жить лишь щеголеватая оболочка педантичного офицера в пальто старого образца, только, никогда не участвуя лично в зверствах и грабежах, он не находил и слов порицания.

   Он истреблял трусость, дезертирство; храбрость покрывала все...

   Каменный гость – говорили о нем в ставке...

   Дойдя со своей дивизией до Новороссийска, он умер от сыпняка в один из последних дней. Уже на пристанях обезумевшие люди бросались в ледяную воду, вплавь к английскому рейду, а Блейша хоронили на лафете единственного уцелевшего дивизионного орудия. За лафетом шли страшные марковцы. Еще вчера они врывались в дома на Серебряковской, принося смерть, насилие, грабеж. Сегодня они плакали такими слезами, какими едва ли плакали даже их бесчисленные жертвы, рассеянные в степях Дона, Кубани, в вязких грунтах центральной России.

   От Нежинцева к Блейшу: цена двух лет белого опыта. От пустоцвета мечтателя к немилостивому кондотьеру. Движение попыталось отогреть Россию сжиганием горсточки зажженных душ. Движение добилось единственно возможного результата: горсточки пепла. Теперь и она рассеялась в ледяном норд-осте Новороссийска, в соляном смерче Сивашей.

III

   Жертва кокаина и "логики"... Генерал Слащев. Кокаином побеждал большевиков, "логикой" победил добровольческую психологию и, проиграв с белыми, пытается отыграться у красных.

   Энергия и талант Слащева-Крымского создали шестой акт трагедии; страх пред Слащевым-Вешателем унял даже тех трогательных бескорыстных большевистских квартирьеров, которые вырастали за месяц до красных в лоне профессиональных союзов, "демократических" дум, независимых редакций и умирали через месяц после красных... в подвалах метких чека.

   Двумя юнкерскими училищами, горстью донских казаков преградил дорогу русской лавине этот почти легендарный человек, достойный, если не прижизненной статуи, то загробного внимания ада.

   Безумным усилием воли, опьяненный ненавистью, кокаином, хронической бессонницей, бодрствуя целыми неделями, он сумел продержаться вопреки стратегическому смыслу, указывавшему на невозможность, вопреки наехавшей толпе воевод без воеводства, эту невозможность создавших, вопреки забастовкам единственного военного завода.

   У Сивашей кулаки Каменева, по Южному Берегу гуляет капитан Орлов с зелеными офицерами, в Севастополе и Феодосии рабочие не выгружают снарядов, но зато во всех портах высаживаются банды эвакуированных из Новороссийска и громят "напоследок" города; в довершение всех несчастий приезжает "Южно-русское Правительство", заявляя о своих прерогативах, а Деникин и Махров требуют подчинения и угрожают смещением.

   Слащев поспевает всюду.

   "Не смей спать, – будит он на рассвете своего несчастного адъютанта, – едем в тыл усмирять", – и к полудню на столбах, фонарях, деревьях города Симферополя замелькают Полковники, Штабс-Ротмистры, Поручики с лаконической надписью: "Приказом Генерала Слащева за грабеж".

   К вечеру он появится в Севастополе, и восемь главарей забастовки, оправданные за отсутствием улик, попадут в его поезд; не солоно хлебавши, отойдет от прямого провода Махров, Деникин разведет руками и скажет: "Что же с ним делать, ведь придется его расстрелять, лучше оставьте его..."

   А к утру Слащев снова у Джанкоя.

   За ночь большевики прорвали Сивашские позиции и двигаются на полуостров...

   Остается последний резерв–1000 юнкеров.

   С винтовкой в судорожно сведенных руках, с безумным взором остекленевших глаз, поведет он эту кучку навстречу соленому весеннему ветру, в лоб пулеметам, в дико-неравный, фантастический бой.

   Через несколько часов большевики хлынут назад, а Слащев, вызванный к аппарату Министром Юстиции, запрашивающим о судьбе восьми, исступленно кричит: "Не беспокойтесь, они уже расстреляны, атака отбита..."

   В первый раз за три года осуществляются "железо и кровь", проводится диктатура в ее страшном, ничем не прикрытом значении.

   "Требую от вас всех максимума работы для победы. Ничего не обещаю. Кого надо повешу!" – с такими речами, высокий и строгий, входит он в гудящую толпу севастопольских рабочих, без оружия, без охраны, в развевающейся черкеске, с одним трясущимся ординарцем...

   Забастовка прекращается...

   "Я ничего не понимаю, я отказываюсь верить, – говорит человек, знающий его с пятилетнего возраста, – если б вы знали, что это за доброе отзывчивое сердце, какой это кроткий молодой человек, какой это нежный и верный товарищ, мечтательный, как женщина, увлекающийся, как гимназист..."

   Дрожат интенданты, смиряется Орлов, еле дышит тыл, боготворят войска и удерживается полуостров.

   В последний раз в роли диктатора мелькнет его издерганное лицо с остекленевшими глазами на генеральском совете (22 марта 1920), наметившем кандидатуру Врангеля.

   Прямо с поезда проехал во дворец, в полной боевой форме, окруженный чинами своей свиты. Посидел с полчаса, бахнул какую-то очередную Слащевщину и уехал обратно: "Я ничего не знаю, мне некогда..."

   Снова летит жуткий поезд, приводя в оцепенение начальников станций, вызывая воспоминания о прошлом и страх пред будущим... А Слащев, сидя над картой и чертя схемы, твердит в сомнамбулическом забытьи: "Кокаин, водка, нитроглицерин, черт, дьявол, только не спать, только не спать..." И все так же восторженно глядит на генерала его молодой статный ординарец "Никита", его переодетая бесстрашная жена...

* * *

   Цинцинат никогда не нюхал кокаина, и, вероятно, не сумел бы отстоять Крым. В свою очередь и Слащев, попытавшись заняться ремеслом Цинцината, – разведением капусты на Босфоре, – скоро разочаровался и заерзал. Полемика с Врангелем, малопоучительные разговоры с пожизненным матросом Федором Баткиным, необходимость считать каждый пиастр – не для этого он громил Махно, Петлюру, Егорьева, не для этого рисковал жизнью, не для этого три года назад в компании четырех таких же отчаянных, таких же à tout faire, {готовых ко всему (фр.).} восстал он против всей России и сумел поднять Северный Кавказ. Сшитый из одного куска, Слащев остался и в своем Босфорском уединении девственно верен добровольческим канонам. Движение развивалось без всякой идеологии; движение возвещало, что оно не за монархию и не за республику, не за собственность и не за республику, не за собственность и не за коммуну, не за погромы и не против погромов, не за землю и волю и не против земли и воли. Мы за Россию, великую, единую, неделимую. И баста... Все счета подведены...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю