444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Шиляев » Фронтовая бригада "Огонек". Дилогия (СИ) » Текст книги (страница 26)
Фронтовая бригада "Огонек". Дилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 5 сентября 2026, 07:00

Текст книги "Фронтовая бригада "Огонек". Дилогия (СИ)"


Автор книги: Юрий Шиляев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)

– Там год за три, если Бог хранит, как и в лагере – зачет. Нынче мы на равных с ВОХрами, нынче все ушли на фронт, – я закончил куплет, но следующие пару куплетов, про начальника Березкина, решил пропустить. – Ну а мы – все оправдали мы, наградили нас потом. Кто живые – тех медалями, а кто мертвые – крестом. И другие заключенные пусть читают у ворот нашу память застекленную, надпись: «Все ушли на фронт»…

Здесь встал Корзунов:

– Граждане, я мог бы вам дать время подумать, но считаю, что каждый уже принял решение. Кто хочет искупить вину перед родиной, проходите в соседнею комнату, оформляйтесь на фронт. А кто откажется… что ж, это ваше право, кем быть, каким быть… как сказал наш артист – настоящим человеком или сукой конченой, – процитировал он дядю Ёсю.

«А ведь Корзунов, повторяя слова нашего еврея, спасает его от серьезных неприятностей», – понял я. Иосиф Самуилович это тоже оценил, судя по благодарному взгляду, который он бросил на Корзунова.

В зале наступила тишина, что когда кто‑то из охранников кашлянул, то кашель прозвучал как выстрел.

– Голуби летят над нашей зоной, голубям нигде преграды нет. Как бы мне хотелось с голубями на родную землю полететь, – запел я, наплевав на недавнюю просьбу старшего политрука сыграть в конце концерта что‑то из классики.

Эту песню когда‑то в будущем – вот ведь сказал… Короче, песню «Голуби летят над нашей зоной» в пятидесятых годах какой‑то неизвестный автор посвятил известному авторитету Ваське Воронову. По крайней мере, так мне рассказывал какой‑то расчувствовавшийся браток в малиновом пиджаке когда‑то, в ресторане – после исполнения этой песни.

– Но забор высокий не пускает, и колючка в несколько рядов. Часовые с вышек наблюдают, и собаки рвутся с поводов, – пел я, невольно вспоминая девяностые, когда этот вот Советский Союз, победивший в такой войне, вдруг по чьей‑то прихоти стал жить не по законам совести, а по понятиям. И ведь это было еще не самое плохое время для большинства недавних советских граждан.

Из нескольких вариантов этой песни я выбрал самый короткий:

– Что же я наделал, мама дорогая, проволокой колючей душу исколол. Черной тушью тело расписал умело. Намертво извел.

Вова хотел забарабанить, но Корзунов, который подошел к нам во время песни, остановил его:

– Вова, не надо. Лишнее. Иосиф – скрипка.

Он говорил отрывисто, короткими фразами, просто почувствовал настроение людей. А люди потянулись к дверям сбоку от сцены, и первыми пошли, что меня удивило, бывалые сидельцы с задних рядов. «Политические» потянулись следом. И одним из последних прошел записываться на фронт человек, которого я сначала не узнал. Но, когда он шел по центральному проходу между рядами кресел, то бросил на меня полный ненависти взгляд. Я видел его холеным, сытым, одетым с иголочки, немудрено, что не признал сразу в этого тощего человека, в старой, явно с чужого плеча, одежде. От того снабженца с Мосфильма остались только черные усики над верхней губой. Видимо, его все‑таки сняли с поезда, до Алма‑Аты он не успел доехать.

Не удивлюсь, если мне придется встретиться с ним на линии фронта.

И если на нем будет повязка полицая, тоже не удивлюсь.

– Ну вы и дали сегодня! – сказал Корзунов, когда мы покидали тюрьму. – Надо еще один такой концерт в фильтрационном лагере дать, только без блатных песен. Там люди совсем другие. В основном бывшие окруженцы. Еще те бойцы, которые дрогнули, поддались панике, испугались. А теперь нужно привести их в чувство, – старший политрук шел рядом со мной и говорил это больше для меня одного. – Николай, у тебя очень хорошо получается устроить встряску даже в самом кислом болоте. А окруженцы и паникеры – просто люди, которые уже сами рвутся в бой. Подумай, что будете петь.

Я просто кивнул в ответ…

– А послезавтра с утра сразу в поездку, – добавил Корзунов. – Хотя из‑за вашего репертуара на этом концерте, я бы прямо сейчас отправил вас из Москвы, – и он сердито посмотрел на Иосифа Самуиловича.

Вспомнил, что с нами на территорию тюрьмы заходил Нагибин, но на концерте его не было. Щербаков с референтом, в сопровождении начальника тюрьмы шли по коридору, впереди нас. Я оглянулся – за нами он не шел. Грешным делом подумал, что ему где‑то в коридорах свернули шею, но это вряд ли.

Нагибин выскочил из кабинета коменданта буквально на выходе и как ни в чем не бывало, пошел с нами. Уже когда покинули территорию тюрьмы, он подошел ко мне.

– Николай, я не знаю вашего отчества… Как к вам правильно обращаться? – заискивающе спросил он. – Мы ведь с вами почти одного возраста, и можем найти общий язык…

– Что надо? Еще раз нос сломать? – прервал его.

– Ну, это вы зря петушитесь, я все‑таки кандидат в мастера спорта…

– И что? – остановился, посмотрел на него в упор.

– Ну мне просто надо для газеты немного материала. Такие, самые выпуклые черты спецконтингента, – он достал свой репортёрский блокнот и карандаш. – С каким чувством идут люди на фронт, и каким образом наши бойцы идеологического фронта вдохновляют оступившихся на будущие подвиги, пробуждают лучшие качества их души и вдохновляют встать на путь исправления… даже искупления, если говорить точно?

– Надо было самому на концерт сходить, а не чаи гонять в КВЧ, – ответил ему и прибавил шагу.

Когда возвращались, Нагибин быстро строчил в своем блокноте. Я сидел позади него. Привстал и прочел через его плечо:

«…как странно устроена наша жизнь. Сколько раз я подходил к людям, которые внешне производят впечатление чутких, тонких, глубоко чувствующих и понимающих, произносящих со сцены великие слова – и с таким неподдельным чувством. И натыкался на грубость, хамство и душевною черствость. Под маской одухотворения пряталось обыкновенное быдло».

Усмехнулся и подумал о нем то же самое, что произнес со сцены сначала дядя Ёся, а потом Корзунов: «Сука конченая»…


Глава 20

Вацлав сразу убежал к детям, Лева тоже не остался – его ждали мама с бабушкой.

– Волнуются, – извиняющимся тоном пояснил он.

– Вы к завтрашнему дню подготовьте частушки, – сказал им. – Или куплеты, но такие, чтобы ух.

– Сделаем, – коротко ответил Вацлав.

– Михалыч, у тебя какие планы на день? – спросил шофера, когда остановились у общежития.

– У меня один план – моя малышка, – и он погладил руль автобуса.

«Ну да, „Молния Маквин“ превыше всего», – подумал я, но все же поинтересовался:

– Зою проведать сегодня не хочешь с нами поехать?

– Не могу, надо будет тормоза проверить. Что‑то не нравится мне. Привет там от меня передавайте, – попросил он.

В общежитие Зинаида Ованесовна уже приготовила обед. Стол был накрыт, перловка в мисках, хлеб в тарелке, чайник горячий. Вова сразу схватил кусок хлеба.

– Вова, руки мыть надо, – четко произнесла певица.

Вова зажал кусок в зубах, вытер руки о гимнастерку и показал ей ладони.

– Чистые! Я сегодня не замарался, – гордо сообщил он с набитым ртом.

А мне, после общения с Нагибиным, захотелось вымыть руки – как следует, с мылом, что я и сделал.

После обеда Иосиф Самуилович убежал, сказал, что скоро восьмое марта и к Зое без подарка мы не можем пойти. Вернулся где‑то через час, с букетом цветов, и не абы каких, а с мимозой – большой, желтой охапкой.

– Это вам, дорогая Зинаида, – он вручил половину охапки нашей приме. – С наступающим праздником, дорогая вы наша примадонна!

– Ну что вы, – Зинаида Ованесовна зарделась, спрятала лицо в цветах, – какая из меня примадонна? Я и со сцены‑то ушла.

– Зиночка, дорогая вы наша, всю имею любопытство поинтересоваться: почему вас Зинаидой назвали? – дядя Ёся налил себе чаю из нового чайничка, отхлебнул. – Вроде бы не армянское имя.

– Меня на самом деле по‑другому зовут, – ответила Зинаида Ованесовна. – Заназан – так меня назвали. Если на русский перевести, то будет значить как «поклонись земле»… или «любящая свою землю».

– Хорошее имя. А изменили потому, что на афишах плохо смотрелось? – предположил я.

– Да, наша труппа много гастролировала по Светскому Союзу, и люди путались из‑за моего имени. Тогда я выбрала русское, чтобы было созвучно моему настоящему: Заназан – Зинаида. Похоже звучит, – объяснила мне певица и сунула букет:

– Коля, подержи, я воды принесу. Только не помни, они нежные, – предупредила она.

Я улыбнулся. Да, мимоза – символ нежности. Подумал, что нам этой нежности от женщин достается столько много, что мы привыкаем и не замечаем этого. А надо бы не только замечать, но и благодарить за неё, хотя бы мысленно.

Почему‑то, держа в руках желтое облако мимозы, я впервые за это время подумал не о Валентине – о Тамаре. Эта девочка в праздник будет прижимать к груди не цветы, а снайперскую винтовку. В голове слова стали складываться в строчки, рифмы подбирались сами, не специально, но я сочинил стихи для Тамары.

Зинаида Ованесовна вернулась с настоящей вазой – большой, хрустальной и, видимо, очень дорогой.

– У Василия Егоровича попросила, – сообщила она, заметив удивленный взгляд дяди Ёси. – У него на складе все есть. Я самую большую и красивую выбрала.

Я передал ей букет, взял лист бумаги, карандаш и быстро написал: «Дорогая Тамара, я не могу сделать тебе подарок сейчас, во время войны, но пусть подарком для тебя станут эти стихи»…

На минуту задумался, погрыз карандаш и все‑таки написал:

– Ты – снайпер. Лицензия на отстрел получена в штабе вчера.

Вас двое лишь – ты и прицел, а прочее все – мура.

С другой стороны такой же, как ты, следит в прицел за тобой.

Но только земля за спиной – твоя! Не станет она чужой!

Плевать на жару или лютый мороз, все выдержу, так и знай.

Кой леший тебя в нашу землю занес? Курок ты нажала. Прощай!

Закончил письмо словами: «Дорогая Тамара, я верю, что с тобой будет все в порядке и мы обязательно встретимся!»…

Свернул письмо аккуратным треугольником и по пути в госпиталь забежал на почту. Надеюсь, она не будет смеяться над моими стихами, все‑таки экспромт, а и я никогда не был поэтом. Кстати, уже второй раз меня накрывает, раньше я за собой не замечал склонности к стихосложению.

В госпитале мы с час побыли рядом с молодоженами. Серега уже ходил, бинты с лица сняли. Шрамы страшные, но глаз, вопреки его страхам и прогнозам врачей, был цел и даже сохранилось зрение.

– Вижу слабовато левым глазом, но я еще повоюю! Я читал, что немецкий летчик в восемнадцатом году вообще одноглазый был, и летал! – с воодушевлением поделился Серега Иванов. – А я без неба не могу!

– Так то в восемнадцатом, – возразила ему Зоя. – Тогда скорости другие были.

– А небо то же самое, нисколько не изменилось, – он приобнял жену. – Вот только за тебя беспокоюсь, как ты одна будешь?

– Почему одна? Мы же тут, поможем, – сказал я.

– Спасибо, друг, успокоил, – выдохнул Серега Иванов.

А Зоя стояла, рассматривая букет, и слезы текли по щекам, капали в мимозу, но она не обращала внимания.

На следующий день с утра опять подъем по темноте. Михалыч колотил в дверь, пока мы не проснулись.

– Спите, как сурки зимой, – проворчал он. – Шевелитесь, давайте. Товарищ Корзунов вас что, в автобусе доджен дожидаться? Ехать уже пора.

Фильтрационные лагеря находились, в основном, в Подмосковье. Не все, но много. Мы объехали пять мест. Концерты в них отличались от того, что мы провели в «Матросской тишине» – как небо от земли. Во‑первых, с нами не было Щербакова. Нагибин в этот раз тоже не поехал с нами, но никто, естественно, не расстроился. А вот Корзунов выступал перед началом каждого концерта.

Песни пели те, что уже исполняли раньше. Зинаида Ованесовна с «Синим платочком» и «Огоньком» получала самый душевный отклик. Да и люди здесь действительно были другими. Бойцы, вышедшие из окружения, как и те, кто дрогнул и теперь не мог простить себе минуты слабости – все они просто рвались на фронт.

В одном из лагерей кто‑то выкрикнул:

– А спойте то, что вы по радио пели⁈ Про жизнь! Очень в душу запала песня.

И я пел: «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно»…

Куплетисты шпарили частушки, давая нам отдых, Вова плясал чечетку. Мы выкладывались по‑полной, пели так, будто это были последние песни в нашей жизни. Уже заканчивая выступление, пятое за день, почувствовал, как меня будто накрыло.

– Товарищи, я хочу спеть вам песню, которую вы еще не слышали. В ней очень правильные слова, – громко сказал я и запел:

– В плавнях шорох, и легавая застыла чутко.

Ай да выстрел! Только повезло опять не мне.

Вечереет. И над озером летают утки.

Разжирели. Утка осенью в большой цене.

Снова осень закружила карусель мелодий.

Поохочусь, с ветерком по нотам прокачусь.

И сыграю… Если я ещё на что‑то годен,

И спою вам… Если я на что‑нибудь гожусь.

Я помню, давно, учили меня отец мой и мать:

Лечить – так лечить! Любить – так любить!

Гулять – так гулять! Стрелять – так стрелять!

Но утки уже летят высоко…

Летать – так летать! Я им помашу рукой.

Не жалею, что живу я часто как придётся…

Только знаю, что когда‑нибудь, в один из дней,

Всё вернётся, обязательно опять вернётся –

И погода, и надежды, и тепло друзей.

Так поскучаем, чтобы радостней была минута

Нашей встречи, а она уже не за горой.

Вновь весною из полёта возвратятся утки,

Стосковавшись по озёрам с голубой водой…

Как когда‑то за лисой гонялся быстрый кречет,

Так и ныне он свою добычу сторожит…

Не прощайтесь… Говорю я вам: 'До скорой встречи!

Всё вернётся, а вернётся – значит, будем жить!'

И когда я спел несколько раз последние строчки припева, завершая песню:

– Лечить – так лечить! Любить – так любить! Гулять – так гулять! Стрелять – так стрелять! – в зале хлопали, не жалея ладоней.

– Правильно! – закричал кто‑то из толпы. – Стрелять их надо, гадов!..

В фильтрационных лагерях на фронт шли записываться все. И людям было все равно – штрафбат или нет, лишь бы воевать, лишь бы снова сжимать оружие.

Вечером вернулись в Москву и, что называется, еле доползли до кроватей. А утром ни свет ни заря приехал Михалыч. Он тарабанил в дверь минут пять, пока мы продирали глаза.

– Подъем! – крикнул он, когда дядя Ёся открыл дверь. – Десять минут на сборы!

– Ой‑вэй, Миша, такие агрессивные будильники имеют несчастье заканчивать свои дни, стукнувшись передней частью об стенку, – проворчал Иосиф Самуилович.

– А на войне по‑другому нельзя, – огрызнулся Михалыч.

Мы собрались быстро, уложились в семь минут. Завтракали уже в автобусе. Вова, поев, завалился досыпать. Зинаида Ивановна тоже прилегла.

– Михалыч, куда у тебя путевой лист? – спросил его.

– Куда‑куда, на Кудыкину гору. Или, точнее, на Лысую, – ответил шофер. – К ночным ведьмам.

– А разве их полк уже сформирован? – удивился я.

Почему‑то считал, что «Ночные ведьмы» свои вылеты, так ужасающие фашистов, начали где‑то с лета сорок второго года. Один из любимых фильмов – «В небе 'ночные ведьмы». Сколько раз я его пересматривал? Два? Три? Десять? Много… Военные фильмы, снятые в советское время можно пересматривать бесконечно.

– Не только сформирован, но и уже первые вылеты делали. Немцы их как огня боятся, – ответил Михалыч, – аж до трясучки.

«Ночные ведьмы» летали, в основном, на маленьких У‑2. В полете самолетик издавал звуки, похожие на шелест метлы. Сами летчицы гордились этим прозвищем.

До города Энгельс добирались больше суток. В Москве еще лежал снег, а здесь, в Саратовской области, уже чувствовалась весна. Снег еще виднелся кое‑где, но немного, и чем ближе к Волге, тем меньше его оставалось. Ручьи, лужи, солнце… В такой день думаешь о чем угодно, но не о войне. Но она никуда не делась, влезала в этот день, напоминала о себе воронками, колоннами военной техники, гулом самолетов в небе…

В Энгельс въехали рано утром, и сразу направились на аэродром. Первая остановка – «Дунькин полк», или пятьсот восемьдесят восьмой. Нас встретила сама Евдокия Бершанская. Она поздоровалась с нами сухо, пожала всем руки. Рука у неё тоже была сухая, жесткая.

– Девочки вас со вчерашнего дня ждут, – говорила она, провожая нас к импровизированной концертной площадке. – Прихорашиваются, – она улыбнулась одними уголками губ. – Даже где‑то щипцы для завивки нашли, хотя баловство все это, – говорила она совершенно ровно, таким тоном, каким зачитывают список продуктов перед походом в магазин.

Я смотрел в её сухое лицо с острыми чертами, иногда нечаянно ловил ничего не выражающий взгляд глубоко посаженных глаз летчицы и понимал, что концерт будет трудным. Те песни, что мы подготовили в Москве, вдруг показались поверхностными, недостаточно проникновенными. Решил, что не стоит загадывать заранее, посмотрим, как пройдет выступление.

– Пройдемте в столовую, вас накормить надо перед концертом, – предложила Бершанская, но дядя Ёся быстро ответил:

– Ой, не надо, не надо, лучше потом – обедом угостите. Кто ж поет на полный желудок? С набитым животом стихи не пишутся, песни не поются, танцы не танцуются.

– Ну, как знаете, – Бершанская пожала плечами, её густые брови сошлись в ровную линию, совсем спрятав глаза. – Когда нам сообщили, что у к нам в полк «Огонек» с концертом приедет, девочки обрадовались. О вас такая молва идет на фронте. Говорят, вы какие‑то необыкновенные песни поете. Хотя я совершенно не понимаю, что в песнях может быть необыкновенного? – она снова пожала плечами. – Песня – она и есть песня. О чем вы будете петь сегодня?

– О любви, – ответил я.

– Глупости все это, – резко отмахнулась она, но я заметил, что её губы сжались в нитку, а скулы будто заострились еще больше.

– И что не так с любовью? – вопрос получился так себе, корявый, но она ответила:

– С любовью все не так. Сначала романтика, потом измены и ревность.

– У вас, видимо, печальный опыт, – заметил Вацлав.

Капуста за последние сутки сказал едва ли пару фраз, он и так‑то молчун, но не до такой степени, как в эту поездку. Бершанская не ответила ему, перевела разговор на другую тему.

– Лучше бы боеприпасы на фронт везли, а не песни.

– Ну не скажите, – возразил ей. – Песни заставляют людей любить и ненавидеть, смеяться и плакать.

– Хотела бы я услышать такую песню, которая меня заставит заплакать, – и она сухо рассмеялась. – Да, вот что: вы учтите, что ваш приезд – это целое событие. Девчонки у меня служат самые обычные, простые. В основном из маленьких городков, из деревень. Раньше на фабриках да на фермах работали. В театрах не бывали, может раз – и то не каждая. А тут настоящие артисты, да еще такие, которых по всему фронту бойцы просто мечтают увидеть в своей части. Постарайтесь не разочаровать.

– Ой‑вэй, а вот сейчас даже обидно стало! – воскликнул Иосиф Самуилович. – Коля, у тебя есть такая песня, чтобы наша серьезная командир полка вспомнила, что она мягкая женщина?

Я ухмыльнулся, как‑то совсем по‑мальчишески.

– Найду, – ответил настройщику.

– Она развелась перед войной, одна с ребенком осталась, – сообщил мне тихонько дядя Ёся.

– Вы‑то откуда это знаете? – удивился я, глянув в спину Вершидской.

Она шла немного впереди нас, о чем‑то тихо беседуя с Вацлавом.

– Как‑то были у сестры моей супруги на семейном празднике, и товарищ Молотов рассказывал про Раскову, о том, как она добилась от Сталина разрешения на организацию женских авиационных полков. Тогда он и Бершанскую упомянул. Её, кстати, почему‑то везде зовут Дунькой, даже Вячеслав Михайлович так её называл. А я смотрю на эту строгую женщину и думаю: и где таки там Дуньку увидели? Дуняша – это такая плюшечка и пышечка должна быть, а здесь таки целый сухарь, – и он покачал головой, поцокав языком.

– Вы бы не спешили осуждать, дядя Ёся, – так же тихо заметил я. – Война все‑таки, а она – командир полка.

– Ой‑вэй, я не сплетничаю, – смутился Иосиф Самуилович, сообразив, что именно это он и делает, и поторопился догнать остальных.

Концерт мы начали поздравлением с наступающим днем солидарности трудящихся женщин, потом спела Зинаида Ованесовна. Особенно растрогала летчиц песня «На позицию девушка провожала бойца». После этого Капуста и Вацек спели песенку графа Бони из оперетты «Сильва».

– Без женщин жить нельзя на свете, нет, – пели они, а я только сейчас, глядя на них во время исполнения, сообразил: на роль «героев‑любовников» эти двое совершенно не подходят.

Но исполнили хорошо, очень. Хлопали им долго, в глазах зрительниц стоял восторг. Дальше мы пели «Богатырскую силу», а Вова и Михалыч жонглировали гирями. Наш Вова, как это уже стало обычным, вызывал восторг и обожание женщин – на расстоянии им восхищались. При близком же знакомстве с нашим богатырем первое восхищение быстро уступало место материнскому инстинкту: его начинали кормить и заботиться о нем.

Военные песни мы тоже пели, но, примерно в середине концерта я громко сказал, глядя на Бершанскую:

– Евдокия Давыдовна, эта песня специально для вас.

У меня в руках была гитара, я перебирал струны и смотрел комполка. Летчицы хлопали, но на лице Бершанской сохранялся все тот же скептицизм, что и при нашем недавнем разговоре.

– Из‑за ревности неустанной, из‑за ревности злой и глухой, я мог превратить тебя в камень своею волшебной рукой, – начал я тихо, но слушательницы замерли, казалось, будто даже не дышали. – Я мог превратить тебя в дерево, я мог превратить тебя в зарево, но я превратил тебя в птицу, навеки расставшись с тобой…

Сам не сводил взгляда с Бершанской. Она слушала, казалось, окаменев. Ни один мускул не дрогнул на её лице, но я заметил, что она выпрямилась, плечи еще больше расправились.

– Уж если навек не вместе мы, так пусть же в жизни хоть раз крылатым будет возмездие за ложь обнаженных фраз… – пел я, понимая, что даже имея такие высокие вокальные данные, до Мулявина мне не дотянуться. – Ты была сиреной, я теперь нелюдим. Я бы простил измену, если бы не любил…

В зале кто‑то из женщин громко охнул, Бершанская невольно вздрогнула.

– Приезжают ко мне капитаны, говорят, что летать ты устала, что хочешь стать снова прежней и хочешь вернуться ко мне. Вернуться ко мне русокосою, вернуться ко мне синеокою, но я ведь не верю словам твоим… – эту строчку я почти выкрикнул, а следующую тихо, почти шепотом:

– Навеки расставшись с тобой…

Последний куплет пел уже ровно, будто повествуя о печальной судьбе птицы как сторонний рассказчик:

– Промчались печальные годы, и однажды ко мне на рассвете вернулись друзья с охоты и бросили птицу на стол. Нездешнюю птицу и странную. С глубокой кровавой раною, с глазами такими знакомыми и с перебитым крылом…

Многие девушки и женщины в зале уже открыто плакали, Бершанская сидела, закрыв глаза. Лицо её стало белым, словно лист бумаги, на котором брови казались черным угольным росчерком.

– Вот, наконец, и вместе мы, так что я так грустно пою? Над убитой крылатой невестою я на коленях стою. Ты была сиреной, я пел твои песни звеня… тебя не хотел простить я… – и вложив все чувства в последние слова, будто самому себе задал вопрос:

– … а кто же простит меня?..

(Стихи для Тамары написал коллега по писательскому цеху и наш читатель Штирлиц /u/shtirliz1)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю