Текст книги "Рождение мыши"
Автор книги: Юрий Домбровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
– А что же?
– У нее преступление! – ответила она твердо.
– То есть убийство?
Она поморщилась.
– Ах, убийство может быть само по себе, если оно только есть, но тут и самая любовь – преступление. И значит, есть такие женщины. Вот у твоей Маши и неудачная любовь – радость, а здесь и взаимность – только тяжесть и злодейство. От такой любви человек гнется, гибнет. Вот если бы эту мысль мне удалось донести, она бы и была ключом к моей роли. Но как это сделать? Как превратить кержачку в леди Макбет? Ну-ка, давай подумаем вместе.
Утром, когда я пришел в госпиталь, мне первым делом сообщили: Марья Григорьевна исчезла и захватила с собой ключи. Теперь ломают дверь бельевой, с вешалки пропало сколько-то бушлатов и два пледовых одеяла. Значит, очевидно, чувствовала за собой что-то. Нас с Машей (она, верно, много плакала – нет-нет, да вдруг сядет, затуманится и всплакнет) засадили в комнату, дали бланки и заставили писать длинные и подробные показания: что, когда, где, почему. Кажется, объявили всесоюзный розыск, но этим пока все и кончилось. Стрелка подержали и отпустили, да и за что было его судить? Он кричал, свистел, но неизвестный пер на него, прямо в круглое дуло русской винтовки – вот он выстрелил и попал.
Приехала жена Копнева, и ей, верно, что-то выхлопотали. По госпитальному саду она ходила, обнявшись с Машей, и обе то плакали, то смеялись. Меня она не замечала и только раз заговорила со мной.
– Довольно нехорошо, – сказала она, – человек мертв, а вы про него всякую сплетку ведете. Пил, да то, да се. Вот вы хотели, чтоб я ничего не получила, ан, люди справедливые, по-иному рассудили. Не вышло вот по-вашему-то!
Она была навеселе, и разговаривать с ней я не стал.
А потом она уехала, жизнь вошла в свою колею, и потянулись обычные незаметные госпитальные дни. Теперь старшим сделался я, и ценности уже сдавались мне, а моим подручным был студент из медицинского института. Он провалил анатомию и поэтому зубрил день и ночь. Никто теперь уж меня не дразнил, не вырывал из рук у меня книжку и не спрашивал, что там написано и как это понять. Но однажды, месяца через два, ванщица недовольно сказала мне: «Слушай, ты бы эти стишки свои забрал бы, что ли? А то валяются на окне, еще пропадут».
И тут я понял, что действительно с той ночи ни разу не вспомнил о своих кумирах. Они отошли от меня так тихо и незаметно, что я даже не почувствовал этого. Теперь я думал об ином. Моя знакомая часто упоминала леди Макбет (это была ее дипломная работа), и вдруг я понял, что для меня наступила пора Шекспира. Он подошел ко мне вплотную. Раньше я как-то проходил мимо него. Хороших постановок тогда не было, а читая его, я путался в длинных замысловатых предложениях – бесконечных коридорах, которые можно одолеть только бегом и никогда шагом, – в его пышных многостепенных и многоэтажных монологах, где сравнение громоздилось на сравнении, образ на образе, так что они зачастую уничтожали друг друга; в его смертях, убийствах, предательствах. Все это мне казалось просто скучным и утомительным. А сейчас словно прорвалась какая-то туманная пелена и через нее я ясно увидел – не леди Макбет, нет, та была совсем иная, – а кастеляншу, ее зубы и особенно руки – мускулистые, длинные, загорелые – как она толкает в плечо Копнева и говорит: «Так ты помни!» или злобно вырывает у меня книгу. И еще какие-то смутные, но большие истины о любви-радости и любви-преступлении стали приходить и тревожить меня. В свободные часы я сидел на лавке в парке, то размышляя о том, что произошло, то вчитываясь и входя все более и более в варварский, но великий по своей истинности и простоте текст.
И однажды в парке после обеда подсел ко мне незнакомый больной – молодой парень в халате. Он спросил, что я читаю, я сказал. Он попросил взглянуть, и я протянул ему книгу. Он быстро пролистал ее, задерживаясь на картинках, и спросил, где же тут стихи. Я ответил, что тут все стихи, только переведены они прозой.
– А-а, – кивнул он мне головой и отдал книгу.
Я смотрел на него, рослого, худого, белокурого, у него все время подергивались уголки рта, – и никак не мог понять, откуда я его знаю. Он поступил не в мою смену, а все больные, остриженные и одетые по-госпитальному, очень походят друг на друга.
– А это не здесь про поцелуй и лето? – спросил он меня вдруг.
Не помню, что я ему ответил, но с минуту мы сидели молча. И тут наконец до меня дошло, что раз он в бордовом халате, то, значит, из первого отделения – это их цвет. И ни о чем больше его спрашивать не стал.
Он вдруг заговорил сам. Сердито, задиристо и смущенно.
– Ну, что вот все на меня смотрят, смотрят… Что вы вот смотрите? Что я должен был делать? Он все шел и шел. Ну, был бы штатский, ничего не знал – а то ведь сам только что из армии. И вот идет и идет. Как я на него мог подумать?
– Но вы ведь видели, кто это? – сказал я.
– Ничего я не видел, было темно, – ответил он. – Я на него и не думал вовсе.
– А на кого же вы…
Он ничего не ответил, взял книжку и стал со злом листать. Потом он молча встал и не прощаясь пошел. Так мы расстались, и больше я его уже никогда не видел.
А через два месяца ванщица мне весело сказала:
– Ну, тебе, ученый, видать, бабка колдовала. Ведь этот психованный, он сейчас с припадками в нервном лежит, думал, что он в тебя стреляет.
ПРОШЛОГОДНИЙ СНЕГ
Когда я первый раз пришел к Вере Анатольевне, меня просили подождать и провели в гостиную. Гостиная была большая, очень светлая, плотно набитая красивыми вещами и мебелью. Пока я ходил по ней и рассматривал портреты Веры Анатольевны (Вера Анатольевна – Эсмеральда; Вера Анатольевна – Анна Каренина; Вера Анатольевна просто так, но веселая, нарядная, с большим букетом роз в руках), дверь отворилась и вошла девочка. Это была очень маленькая девочка в розовом платье, в фартучке с кармашками и синим бантом в вихрастых белых волосах. В руке она держала большую цветастую книжку. Я поклонился ей, она подошла ко мне и чинно подала маленькую ладошку.
– Вы к маме? – спросила она серьезно.
Я ответил, что да, и спросил:
– А вы, барышня, наверно, мамина дочка?
Моя новая знакомая кивнула головой, села на диван и распахнула книжку. Я заглянул одним глазом: это был детский зоологический атлас.
– Хотите посмотреть? – предложила девочка и положила книгу на колени так, чтоб нам было видно обоим. – Смотрите: это вот лев, а это козочка, – он подкрался к ней и сейчас прыгнет; а это вот тигр – видите, какой он полосатый? Это потому, что он живет в тростниках. А это вот волк, летом он ничего, как собака, а зимой может съесть – папа раз от него еле-еле убежал; а это…
Так мы просмотрели весь атлас, и, когда дошли до рыси, я сказал:
– А эту вот кисаньку я два года держал у себя дома.
Моя собеседница взмахнула розовыми лапочками и даже задохнулась от восторга:
– Ой! И она ни на кого не прыгала?!
– Ну что вы! Ведь она была совсем ручная. Мне принесли ее еще котеночком. Я ее и кормил из сосочки. – Глаза моей собеседницы голубели все больше и больше. – Знаете, сидишь на полу, растапливаешь печку, а она подходит, ложится, осторожненько забирает вашу руку в пасть и начинает сосать – это значит, она соскучилась и просит с ней поиграть.
– Вот когда я вырасту большая, – сказала девочка горячо, – у меня будут тоже всякие звери – и медведь, и волк, и эта самая рысь!
Я сомнительно покачал головой.
– А что?! Она же совсем ручная, ее можно держать и в квартире, да?
– Вот уж не знаю, – ответил я, – это было в тайге, а там квартир нет.
– А что такое тайга?!
– Тайга – это лес! Густой-прегустой – там рыси, и медведи, и олени вот с такими рогами, и дикие петухи! – Она молчала и завороженно смотрела на меня. – Утром выйдешь за водой и смотришь: следы, следы, следы, – так и вьются по снегу. Это, значит, горностай бегал. А в другом месте следы покрупнее – это уже лисонька за мышами охотилась. Там беда сколько этих лис!
– Вы были там на гастролях? – спросила девочка и вдруг догадалась: – Слушайте, а вы не тот папин знакомый, который объехал полсвета?
Я не успел ответить, как дверь широко распахнулась и вошла Вера Анатольевна – высокая, красивая, улыбающаяся, в черном шуршащем платье и браслетах и еще более молодая, чем на фото.
– Детеныш мой, ты уже тут? Здравствуйте, – она назвала меня по имени-отчеству, – извините, что задержалась, но сегодня дома никого нет и я хозяйка!
Она протянула мне сверкающую руку и задержала на минуту мои пальцы.
– Мы с вами, конечно, не знакомы? – не то спросила, не то сказала она.
– Да, – ответил я, – к сожалению, нет!
– Ну, беда поправимая, – засмеялась она. – Тем более что у нас с вами столько друзей.
– Хотя бы Люда Садовская, – ответил я.
Она слегка (но, кажется, так, чтоб я это видел) прикусила губу.
– Да, и она! Ну, конечно, ваш друг нас надул! Заперся, снял даже телефонную трубку, но начальник оказался хитрее его – приехал и увез на пять минут. Это уж до ночи. Теперь так: ночуете вы здесь!
– Ой, да ведь я…
– Правильно! И я говорила, но так решил ваш друг. Как бы там ни было, две бутылки коньяка на столе, пельмени я готовлю – видите? – На ней был фартук. – И ждать мы его не будем. Ты что-то хочешь мне сказать, мой детеныш?
– Мамочка, – сказала моя новая знакомая, – вообрази, у них была живая рысь.
– Вот! Представляю – ваша будущая поклонница, – улыбнулась Вера Анатольевна. – А это, Катя, самый, самый старый папочкин друг. С ним папа, когда он был маленьким, и ловил птичек. Помнишь, он тебе рассказывал? Вы знаете, Владимир просто взбесился, когда узнал, что вы живы и в Москве. Целый день мне рассказывал только про вас. Я даже вас чуть не возненавидела – прямо как влюбленный, ему и жена не нужна, – вот дружба!
– Ну что ж, – ответил я, – давайте ему отплатим: сядем за стол, да и выпьем его коньяк.
Она расхохоталась, схватила дочку и звонко чмокнула ее в нос.
– Ты видишь, какой дядя смешной?! Ну, иди, иди, детеныш, – я приду к тебе проститься! Что ж, давайте к столу!
За столом я спросил:
– А сколько лет Кате?
– Она от первого брака, – ответила Вера Анатольевна. – В этом году пойдет в первый класс. Кстати, Виктор Федорович – так звали моего первого мужа – тоже вас частенько вспоминал.
Я посидел, подумал.
– Виктор Федорович, говорите? Нет, не помню.
– Да-а? – она туманно улыбнулась. – А кузен Люды? Вы еще на Новый год…
– А-а! – сказал я, смотря на нее. – Помню, помню… Ну, что ж? – Я поднял бокал. – За ваши успехи! Чем порадуете?
Она духом выпила все и, твердо стукнув, поставила бокал на стол.
– Вот, об этом я и хотела вас просить. Мы ставим «Бесприданницу». Если бы вы согласились мне помочь…
– Все, чем располагаю, – ответил я пышно, – к вашим услугам, а… Виктор ваш жив?!
– Погиб в Ленинграде… он был связистом… А что вы улыбаетесь?!
– Красиво вы пьете, Вера Анатольевна. С вами даже за одним столом посидеть приятно.
– Выучка, дорогой друг. Когда-то я теряла голову от трех рюмок. Вот придет Владимир и заставит нас пить на брудершафт: «И никаких разговоров, это такой парень!»
Она уж слегка опьянела – волосы растрепались, глаза поблескивали.
– Ну, а меня-то вы сразу узнали? – спросила она с легкой насмешкой.
Я обернулся и поглядел на Анну Каренину на стене.
– Грим вас почти не меняет, Вера Анатольевна. Если бы не прическа…
Она вдруг поднялась.
– Извините, я пройду к дочке, а то она ждет.
Она ушла, а я подошел к окну. Падал снег. Опять падал мокрый, крупный снег.
*
И вот мы стали друзья. Ведь кроме того, что мы выпили на брудершафт, нас еще связывала и профессия. Муж в эти дела не мешался; бывало, сидим втроем, пьем чай, разговариваем о том о сем, и вдруг бьют часы. Владимир поднимается, смотрит на браслетку и говорит: «Ну, друзья-артисты, и хорошо с вами, а идти все-таки надо. Но уж хоть сегодня-то не поцапайтесь без меня!» Когда он проходит мимо нее, она поворачивает голову и спрашивает: «Ты надолго?» Стоя над ней, он отвечает: «Не знаю! Ты, во всяком случае, меня не жди», – целует ее в лоб и уходит. А она говорит: «Ну, если ты в настроении, я тебе покажу кое-что новое», – подвигает мне ликер, сахарницу, сухари и выходит на середину комнаты. И вот однажды мы поругались вдрызг. Она мне показывала куски из четвертого акта «Бесприданницы», и что-то не все до меня дошло. Слишком много было слез, смеха, красиво заломленных рук, а разве Вера Анатольевна не знает, как это выглядит в жизни? Знает, конечно. Я и сказал ей об этом, а она вдруг обиделась. Мы что-то вообще стали плохо понимать друг друга в последнее время. Например, я рассказываю что-нибудь Владимиру, а она перебивает: «Вот-вот, у тебя всегда так». Я поворачиваюсь и спрашиваю: «Ты, собственно, о чем?» Она отчужденно и насмешливо отвечает: «Да так! Твоя обычная схемочка, любит – не любит; впрочем, говори, говори, я тебя не перебиваю», – и уходит. Вот и сейчас она резко прервала разговор, повернулась, опрокинула стул и подошла к открытому окну.
– Ну, – сказал я, – Александр Македонский – герой, но зачем же стулья-то ломать?
Она смотрела вниз на палисадник, на тяжелые кисти белой сирени и молчала.
И тогда черт дернул меня за язык, и я сказал:
– Где ты, где ты, о прошлогодний снег!
Она резко спросила:
– Ты что, бредишь? Какой снег?
– Прошлогодний! – ответил я мирно. – Это из одного старого перевода.
Она молча отошла к столу и села. Мне было очень неудобно, и я сказал ей в спину:
– А знаешь, Вера Анатольевна, какой ты была, такой вот и осталась.
– Это какой же? – спросила она зло.
– Да все такой же! Ты помнишь это: лицо, и слезы, и «отстань, я тебя ненавижу», и… ну и все прочее, прочее!
Наступила отвратительная пауза. Она вдруг встала и пошла ко мне.
– Что-о?! – спросила она тихо и страшно. – Ты смеешь…
Не знаю, что она сказала бы или сделала, но тут раздался звонок, и она бросилась в прихожую. Я слышал, как она что-то сказала мужу и простучала на каблучках мимо него. Он пришел усталый, запыленный и, как всегда, чуть подвыпивший и довольный (его очень забавляли наши ссоры) и плюхнул на стол разбухший портфель.
– Опять? Ну что это за дело, товарищи актеры? Просто оставить вас вдвоем нельзя – сразу же и скандал.
Я встал и начал прощаться.
– Куда, куда? – всполошился он. – Плюнь! Помиритесь. А у меня, брат, тут такое винцо…
Но я не стал пить его вино, попрощался и ушел. Я ждал ее на другой день, потом на третий, потом и ждать перестал, как вдруг она пришла.
– Ты извини, – сказала она, проходя в комнату, но не раздеваясь, – ты, кажется, работаешь? Но я только на одну минуту!
– Во-первых, здравствуй! – ответил я. – А во-вторых, почему ты не раздеваешься?
Она расстегнула пуговицу на плаще.
– Нам надо с тобой поговорить.
– Садись! – предложил я и подвинул ей стул, но она не села, а только оперлась на его спинку.
– И поговорить вот о чем – ты тогда вспомнил о нашей встрече?
– Ты прости, – сказал я, глядя в ее большие и блестящие глаза. – Полностью сознаюсь: это было страшно глупо и подло.
– Да? – как будто удивилась или не поверила она. – Почему глупо?
Она расстегнула пальто до конца и настойчиво спросила:
– Вот ты говоришь «глупо», «подло», – почему же ты тогда вспомнил? Хотел меня оскорбить, да?
– Снимай, снимай, и давай я повешу, – ответил я и помог ей раздеться.
Когда я вернулся, она сидела и курила. Темнело. Я подошел к выключателю, но она быстро сказала: «Не надо!» – и спросила:
– Часто ты вспоминаешь об этом?
Я посмотрел на нее и тоже спросил:
– А ты?
Она хотела что-то сказать, открыла было рот, но вдруг осеклась и покорно опустила голову.
Тогда я наклонился и поцеловал ее сначала в волосы, а потом в глаза – в один и другой.
– Не надо! – попросила она жалобно. – Ой, не надо же! Ну, как же я теперь…
Я молчал, стоял над ней и гладил ее по полосам.
– Боже мой! – сказала она вдруг тихо и покорно и уронила голову.
Дальше мы уже молчали оба.
*
А дело-то было так.
Пятнадцать лет тому назад на встрече Нового года меня познакомили со студийкой МХАТа.
Хозяйка – бедовая и плутоватая Люда Садовская – подвела меня к Вере и сказала:
– Верочка, вот это самый наш поэт. Прошу любить и жаловать. – Подмигнула мне: «Держись, мол!» – и ушла.
Я посмотрел на Веру и сразу вспотел – до того она была хороша, а я так плох. Правда, на мне был новый костюм из серебристого гимназического сукна, галстук, крахмальный воротничок, но все остальное было просто ужасным – волосы торчали, нос лупился, а сам я болтался где-то между 20 и 21 годами и все никак не мог переступить этот проклятый предел. Что-то ничего хорошего у меня не получалось в ту пору, а стихи и любовь – меньше всего. Моя новая знакомая глядела на меня и улыбалась.
– Садитесь! – пригласила она. – Вы танцуете?
– Нет… А…
– Я спросила потому, что здесь сидит Виктор – мой партнер по танцам, – не знаете? Ну, Людин кузен.
Она была прехорошенькая – такой я еще не видел: стройная, голубоглазая, с очень пышными русыми волосами и таким нежным лицом, словно его нарисовали самой тонкой чистой акварелью. И платье под стать ей у нее было – голубое, легкое, схваченное в талии золотистым поясом со змеиной головкой.
– Вы мне прочтете что-нибудь? – ласково попросила она и дотронулась до моей руки. Я завороженно, но отрицательно покачал головой.
– Почему? – удивилась она.
Я открыл было рот, но тут к нам подошел ее партнер Виктор, полнолицый, красивый парень в шоколадных крагах и глухой полувоенной форме. В руках его висела женская сумочка, и он остановился, недоуменно смотря на нас.
– Виктор! – обрадовалась Вера. – Берите стул и садитесь! Коля нам прочтет свои стихи. Послушаем, да?
– Одну минуточку! – ответил Виктор очень любезно, положил сумочку на край дивана, повернулся и ушел.
– Обиделся! – сказала Вера. Я дернулся, чтобы встать. – Ничего, ничего, мы сейчас пойдем за стол. Так прочтите что-нибудь, а? Вот Люда мне читала ваши стихи о Наполеоне.
И тут меня взорвало (я ведь и подпил еще немного). Я сказал ей, что о стихах нечего и говорить, – перестал я их писать. Вот иду я по бульварам и пою, пою – и все прекрасно: образы, чувства, мысли, созвучья, – а дорвусь до бумаги – и все уйдет, останутся одни рифмованные обрубки. Вот она говорит – стихи о Наполеоне, – ну да, о Наполеоне-то я напишу, но вот мне очень трудно живется, а разве я могу рассказать об этом. Так где же смысл? О Наполеоне – могу, а о себе – нет. Значит, что же я такое? Граммофонная пластинка. Ее напели, а она вертится и орет. Я выпалил все это разом и смутился, но она вдруг перестала улыбаться, глаза у нее померкли, стали ближе, и она сказала горестно и просто:
– Ах, как же я вас понимаю! И у меня ведь то же самое!
Я возмущенно взмахнул рукой.
– То же самое! То же самое! – повторила она. – Вот шеф говорит мне: «Ну, хорошо, мы видели вашу Катерину. Творческое воображение у вас на „отлично“, но я хочу проверить вашу эмоциональную память и наблюдательность, идите завтра на Смоленский рынок, – там на вас налетят бабы с горячими пирожками и начнут вам совать свой товар. Вот присмотритесь, как это делается, и расскажите нам». И вот я иду на рынок, стою, смотрю, покупаю пирожки, раз пять ухожу, раз пять прихожу, являюсь в студию и начинаю рассказывать. Как будто все хороню. Тут встает руководитель, начинает спрашивать, и – бац! – оказывается, что я не заметила десятка самых основных вещей. «Ну как же так, – спрашивает руководитель, – вы должны показать это нам, а вы даже не заметили!» Я молчу. «Хорошо! Идите теперь во второй раз, выберите одну какую-нибудь бабу, присмотритесь, как она нахваливает свой товар, как получает деньги, как прячет их, потом придете и покажете». Я опять иду – стою, стою, стою – целый час стою, прихожу, начинаю показывать, и учитель через минуту кричит: «Не верю, Вера Анатольевна, не так!» И я вижу, что не так. В чем же дело? Говорят, ты талантливая и красивая, тебе жить только на сцене. Хорошо! Почему же тогда ничего не могу? Почему же у меня, как и у вас, все внутри, вытащить это нельзя? У таланта крылья, а я… Где они у меня. – Она не докончила и махнула рукой.
– Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах
Еще не появившиеся крылья, —
продекламировал я. – Не развернулись они у вас, Вера Анатольевна.
Она посмотрела на меня.
– Еще не развернулись? А что если их просто нет? Вон Ермолова в восемнадцать лет двигала толпой, мне двадцать, а что я могу?
Я молчал. Она смотрела на меня и ждала ответа.
– Так что же делать? Бросить все да выйти замуж – так мне и советуют дома: он будет работать, а я книжки читать. А что если пойду в театр да увижу своих подруг?
– А они талантливые? – спросил я.
– Они? – Она подумала. – Вы понимаете, иногда я знаю! знаю, что на голову выше их, а иногда… так кажусь себе жалкой уродкой! Учитель говорит: «Все ваши томления оттого, что вы, Вера Анатольевна, талантливее самой себя». Не понимаю! – Она подумала. – Чьи это вы стихи читали?
– Гумилева.
– Вот видите, и у него было то же. Но он хоть сумел выразить это, а я… Вот (она назвала фамилию одного народного) говорил мне о горенье, о детонации личности на сцене, а потом пригласил меня в «Прагу» да и спрашивает… – Она замолчала. – Горенье? Так я ли не горю?
– А может быть, вам это и мешает?
Глаза у нее расширились:
– Как же это?
– Так. Не руками восторженных создается искусство! Оно еще любит меру и число. А что может создать восторженный?
Она молчала и смотрела на меня.
– Вот вы восхищаетесь вашим народным, а что в нем может гореть? Он уже отгорел и выгорел. Он пепел.
– Ну, не надо так о нем, – попросила она. – Но вы сказали очень интересную вещь. Да-да! Сгореть дотла, – и схватила меня за руку. – Хорошо! Вот этой зимой я должна была… – и вдруг замолчала.
– Что?! – спросил я.
Она тряхнула головой и что-то сбросила с себя.
– Ладно, сейчас об этом не надо – смотрите, что делается!
Уже накрывали стол. Мать Люды – высокая, моложавая дама с красивым строгим лицом и словно гофрированными волосами – расставляла последние тарелки (она сама была актриса и спешила на концерт). Виктор раскупоривал бутылки и составлял их на стол. Тихонькая и сухая старушка, Людина няня, вынесла корзинку с ландышами, всю в голубых и розовых лентах, и стояла, зажав ее под мышкой. Потом пришла Людка с патефоном и торжественно сказала: «Ну, дорогие гости, прошу к столу!» – и патефон заорал «Магнолию в цвету» Я подошел к Люде и шепнул: «Посади нас вместе».
– Да? – она неуверенно посмотрела на меня. Ты смотри, не увлекайся, она ведь бо-ольшая задавала! Это сегодня с ней что-то случилось, а то она должна была быть совсем в ином месте, у нее и компания такая! – Но вдруг Людкина лисья мордочка радостно вспыхнула, и она даже по-мальчишески щелкнула пальцами. – А была бы штука капитана Кука, если бы ты ее… Ладно, посажу! Ну, держись!
И так мы сидели рядом, – я ей наливал, а она, поднимая рюмку к моему стакану, спрашивала: «Ну, а это за что?» – и мы пили за Новый год, за хозяйку старую, за хозяйку молодую, за плавающих, путешествующих и пребывающих в темницах, за Веру, Надежду, Любовь и мать их Софию, за Петра и Павла, Ивана и Марью, кошку и мышку, мать и мачеху, и она удивленно говорила: «Ох, но я же совсем пьяная, а мне еще танцевать с Виктором». А он сидел напротив, курил трубку и смотрел на нас. Она повторяла это столько раз, что я не выдержал и спросил:
– А он вам нравится?!
– Что-о?! – строго и свысока удивилась она. И я понял: «Да, бо-ольшая задавала!» Но отступать было уже некуда, а я еще был пьян, влюблен, раздосадован и поэтому повторил:
– Таков ваш вкус?
Она грозно нахмурилась, но, видимо, вдруг вспомнила, с кем имеет дело, улыбнулась, просветлела и, как ученая сорока, наклонила голову набок.
– А по-вашему – как?
Я пожал плечами.
– Ну, подумайте и решите! Слушайте, а почему вы вдруг не танцуете? Вот заиграют вальс, и идемте. Я вам покажу.
– Верочка, что вы выдумываете, – крикнула Людка, – он такой медведюшка… Все же ноги оттопчет!
– И ничего он не медведюшка! Очень интересный молодой человек, – горячо заступилась за меня Вера. – Не вбивайте вы ему в голову, что он какой-то особенный и ничего ему больше не нужно. Стихи стихами, а… Марья Николаевна, – крикнула она Людиной маме, – подождите, я тоже выйду с вами на улицу! Что-то у меня неладно с головой!
После чая играли в «флирт цветов». Мне попалось пять карт, и все ерундовые. Я их держал веером и все не знал, что мне с ними делать.
«Нравится ли Вам Ваш сосед?»
«Вы мне очень нравитесь».
«Позвольте Вас проводить?»
«Да», «нет», «может быть».
«Свободны ли Вы завтра вечером?»
«Я свободна завтра вечером».
«Пришел, увидел, победил!»
«Любовь, Любовь – гласит преданье».
Что из этого я мог послать Вере?
А мне уж какой-то подлец послал: «Понапрасну, Ваня, ходишь, понапрасну ножки бьешь!»
К ней же всё летели орхидеи, магнолии, лакфиоли, примулы, гортензии, астры, гелиотропы, алоэ, маргаритки – словом, все цветы мира падали к ее замшевым белым туфелькам.
Пока я вертел да раздумывал, она мне послала:
«Что ж ты, молодец, не весел?
Что ж ты голову повесил?»
Я мог бы ей, конечно, ответить:
«Мне грустно, потому что весело тебе»,
или:
«Не искушай меня без нужды»,
или же наконец:
«Зачем ты, безумная, губишь
Того, кто увлекся тобой?»
Но я плюнул на все тонкости и послал:
«Позвольте Вас проводить?»
Она прочла, засмеялась и ответила:
«Что будет завтра говорить
Княгиня Марья Алексевна?»
Отодвинули стол, и Вера ушла танцевать с Виктором, да с ним и села, потом к ним подошла Людка с высоким красивым моряком в форме и с кортиком, и они весело заговорили вчетвером. Потом Люда и моряк ушли, и они снова остались вдвоем. Все орал и орал патефон. Я посидел, поулыбался – все были заняты своим, и никто на мою улыбочку не обращал внимания – да и пошел бродить.
Квартира Садовских была большая (с барский особняк), гулкая и совершенно пустая, только в кухне, за длинным и темным коридором, сидели две старушки и пили чай с красным и желтым сахаром, горела синяя лампадка, в углу шумел белый самовар в медалях да капала на дно раковины вода, было тихо, полутемно и спокойно-спокойно, – я вошел и остановился у притолоки, отдыхая от пьяного чада, патефонного визга, топота каблуков и липких стаканов.
– Ай головка болит, батюшка? – заботливо спросила Людина няня и сунула мне соленый огурец. С ним я и пошел сначала по коридору, а потом по пустым комнатам, пока не наскочил на Людку. Она мигом соскочила с дивана и, как кошка, прыгнула ко мне.
– Что ж ты зеваешь? – крикнула она. – А что там делается, знаешь? Верка-то в тебя втюрилась!
Я только попятился.
– Ух ты, чудище обло! – Она счастливо засмеялась. – Ведь вот история! Такая недотрога – и сразу же упала, ну иди, иди к ней! Хотя постой…
Она зажгла свет (на софе, нога на ногу, показывая свой великолепный клеш, сидел моряк) и подвела меня к туалетному столику.
– Не вертись! – строго приказала она, схватила флакон, открыла его и начала прикладывать к моему пиджаку, потом поправила мне воротничок, схватила расческу, провела раз-два по волосам, посмотрела и похвалила: «От теперь порядок!» Моряк, улыбаясь, смотрел на нас. Она обняла меня за плечи, повернула и спросила:
– Ну, хороший у меня братишка?
– Блеск! – ответил моряк. – Ты бы ему ключ…
– Знаю! – отрезала она и сунула мне в руки ключ. – Это от соседней комнаты, понял? Смотри не прошляпь!
В столовой было еще порядком народу, но все разбрелись и кто где.
Вера сидела под осыпающейся елкой, держала ее за ветку и слушала Виктора. Оба улыбались. В голове у меня шумело, в руках был ключ, я смело подошел к Виктору и сказал:
– А вас там сестра ищет.
Он поднял на меня медленные желтые глаза с поволокой и спросил:
– А зачем, не знаете?
– Что-то там, в последней комнате, с контактами, – соврал я.
Откуда что берется в такие минуты? Ведь я сказал ему то единственное, что могло сорвать его с места. Он сразу же вскочил:
– A-а! Ну, спасибо! – он улыбнулся Вере. – Одну минуточку! Там всегда что-то с контактами.
Он ушел, и мы остались вдвоем.
– Ну-у? – спросила Вера. – Куда же вы исчезли? Ух, как пахнет от вас! Так где же вы были?
– Вы танцевали… – сказал я.
– Ага! А вы не умеете! Так вам и надо!
Я схватил ее за руку.
– Слушайте, Вера.
– Слушаю, – она взглянула на браслетку, – ну, ну говорите, я же слушаю. – Я молчал. Она дотронулась до моей руки. – Тогда вот что: найдите мою дошку, а я пройду к Люде проститься. – Я молчал. – Ведь вы меня провожаете – так ведь мы договорились?
– Не ходите! – выдавил я наконец из себя. – Уже утро!
– А дома что подумают? – спросила она, улыбаясь. – У меня ведь родители оч-чень строгие!
Я хотел что-то ответить и насчет этого, но вдруг сообразил: сейчас вернется Виктор, начнет ругаться, а что я ему скажу?
– Там есть телефон, – потянул я ее за рукав.
– Да ведь у нас все спят! – ответила она. Но встала. – Где он?
Я увел ее в самый конец коридора, к венецианскому окну, и мы минут двадцать стояли и смотрели на зеленый снег, порхающий в желтом луче фонаря. Здесь, около большой кафельной печки, было очень тепло и тихо. От нее пахло вином и пудрой, и так она неподвижно и тихо стояла возле меня, такая у нее была нежная беззащитная шейка, что я вдруг, неожиданно для самого себя, коснулся губами ее затылка, ямочки под волосами.
Она шевельнулась, задумчиво поглядела на меня и сказала:
– Ну что ж, идемте к телефону?
Я привел ее в другой конец дома, отыскал нужную комнату (за стеной под гитару басом пел моряк) и распахнул белую дверь. На нас сразу пахнуло теплом и ароматом хорошо обжитого помещения.
Было почти светло. На ковре с огромными розами и раковинами лежал зеленый лунный квадрат, и на нем стояло старинное выгнутое кресло с фигурными подлокотниками, а дальше – диван с подушечками и пуфом.
– Ну вот и… – неловко сказал я.
Она странно взглянула на меня и решительно и как-то жестоко (не найду другого слова) перешагнула порог.
Я вынул ключ и запер комнату. Тут кто-то подошел и раздраженно застучал в соседнюю дверь.
– Люда! Да ее доха на вешалке, – сказал резкий мужской голос.
Вера тихонько хихикнула и схватила меня за палец. Я обнял ее и прижал к себе, и она потерлась щекой о мое плечо. Так мы стояли и слушали. «Ох и пьяная же я», – горячо шепнула она мне на ухо. За той дверью, где сидела Людка, осторожно звякнула пружина, и все замолкло. Мужчина постоял, обиженно хмыкнул и ушел. Тогда Вера стряхнула мою руку и строго спросила:
– Зачем вы заперли дверь? Сейчас же отоприте! Где телефон?
Я молчал. Она вдруг оттолкнула меня, прошла к дивану и села. Я хотел ей что-то сказать, но голос у меня переломился, и я понял: лучше мне уж помалкивать.
– Ну?! – Она подняла подушечку с фазаном, положила ее на колени и, глядя на меня, стала поглаживать, как кошку.