Текст книги "Рождение мыши"
Автор книги: Юрий Домбровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
Она поняла, о чем он спрашивает, и ответила:
– Все!
– Все? – посомневался он.
– Мы с ним расстались.
Сергей подумал.
– Позвонить Григорию? Или пусть Лена придет?
Она покачала головой.
– Сколько сейчас времени?
– Часов семь. Сейчас посмотрю точно.
– Не надо, Сережа. Дайте мне, пожалуйста, туфли. Я пойду одна.
– Одна? Да вы…
– Я пойду одна.
Он подумал:
– Да, пожалуй, что так лучше. Только постойте – я вас довезу хотя бы до вашего переулка.
В квартиру она вошла сама. Комната в такт с пульсом прыгала перед ней, но она аккуратно разделась перед зеркалом, повесила манто и вошла в столовую. Григорий и Петушок сидели за столом и строили небоскреб за небоскребом. Она подошла и тихо погладила Петушка по волосам. Он быстро обернулся.
– Мамочка, а мы небо… небо… как, папа, надо?
– Небоскреб, – скосоротился Григорий и робко улыбнулся Нине.
– Не-бо-скре-бб! – с удовольствием выговорил Петушок. – Мамочка, в нем шестьдесят пять этажей, только кирпичей у нас не хватает. Папочка говорит: надо купить.
– Я завтра же куплю, Петушок – сказала Нина. – Ой, какой же домина! – Она поглядела на Григория, – Гриша, я, кажется, гриппую, посмотри, милый, есть температура?
Также потерянно ухмыляясь, он поднял руку, пощупал ее лоб и испугался.
– Да у тебя к сорока! Боже мой, где ж ты была! Тебе надо сейчас же лечь!
– Сейчас пойду лягу, зайчик! И тебе тоже пора.
– Ну, мама, – возмущенно вскочил Петушок, – и всегда ты меня… – И вдруг воскликнул: – Сразу после театра пойдем! Ага?
– Я не пойду в театр, милый, – ответила Нина. – Иди, детка, спи! Спокойной ночи, милый! Завтра я тебе подарю книжки со зверями.
– Те, что в шкафу? – обомлел он.
– Те, что в шкафу, милый, иди спи.
– Ой, ма-мо-чка! А ты говорила – нельзя их уносить из шкафа, они чужие.
– А сейчас будут твои, иди, милый, иди.
– Даша!
Даша уже стояла в дверях, строгая, замкнутая, неумолимая, как все няньки, когда их детям пора спать.
– Идем, Петя! Видишь, у мамы головка болит. Нельзя ее огорчать!
Нина пошла и легла. Бред захлестывал ее.
У нее было странное чувство нереальности мира, того, что вещи выходят из своих осей и их подбрасывает в такт пульсу. Звуки – сдвинутый стул, хлопнувшая дверь – стали резкими и жесткими, как звук бича. Даже собственный голос звучал как чужой.
И только что она закрыла глаза, как появились желтое актерское фойе в театре и почему-то буфет с матовыми рядами серебра. Потом – бегущее стадо овец, потом – волны. Нет, так не годится, подумала она и крикнула:
– Гриша!
Он пришел и остановился возле двери.
– Ты… завтра позвони с утра в амбулаторию… как бы у меня… – Мысли у нее путались, и она говорила уже с трудом. – Не надо было столько ходить по улицам.
– А… – начал он и осекся.
– Ну, конечно, шаталась, дура, по улицам, – сердито и просто ответила она и поморщилась от боли, – а потом поехали с Ленкой к ее тетке, там еще померзла. А ты уж невесть что и подумал, глупый. Нет его, уж и в Москве нет… Он…
И это были последние разумные слова, дальше уже поползли пауки.
*
Париж! Париж!
Как хорошо работается рано утром, когда еще только что встало солнце, небо зеленовато, листы в саду тихие и задумчивые и в устье каждого стоит круглая чистая капля, когда зяблики и щеглы порхают и ходят прямо по дорожкам, а в соседнем садике вполголоса разговаривают две старушки – молочница и семидесятилетняя жена содержателя бистро, а ты встал сам, включил плитку, сварил себе кофе, раскусил редиску и пишешь, сидя в халате и туфлях, и черт с ними, с противниками, – пусть себе гавкают. Но:
– Ваше преподобие, – сказала Марта из коридора, – к вам ведь опять тот.
Лафортюн, красивый, синеволосый, похожий на индейца, повернул голову и, продолжая писать, спокойно спросил:
– И опять не называет своей фамилии?
– Нет! – Лафортюн все писал. – Сказать, что вы спите?
– Попросите его подождать. Я сейчас.
Он дописал фразу до конца, перечитал ее, аккуратно промокнул ее пресс-папье, встал, оправил перед зеркалом ворот халата и неторопливо прошел в приемную. Хотя солнце еще было низко, в приемной сверкали стекло и бронза – всю стену занимало большое окно. Раньше здесь помещался специальный шкаф с немецкой Богословской энциклопедией, сорокатомным французским словарем святых и толстым томом булл и церковных уложений – сейчас осталась только Богословская энциклопедия, а все остальное заменили другие книги.
Когда Лафортюн вошел, посетитель стоял и приглядывался к заглавиям.
– Здравствуйте, – радушно в затылок сказал Лафортюн. – Мы, кажется…
Затылок гостя и в самом деле показался ему знакомым. Но тут посетитель повернулся к нему и спросил:
– Узнаете?
– Боже мой! – воскликнул Лафортюн в страшном волнении. – Неужели это вы? Николай!
Они крепко обнялись и сели.
– Я знал, что они вас вырвут оттуда, мы с вашим послом были и тут и там, – говорил он, с восторгом смотря на Николая. – Да вы уж, наверное, сами знаете!
– Все знаю, все, – улыбнулся Николай, – вы настоящий друг, ваше преподобие. – Он помрачнел. – И письма Жослена я тоже видел.
Лафортюн вздохнул.
– Да, да, моя вечная кровоточащая рана, их у меня вообще немало, но это самая большая, – он вдруг улыбнулся. – А помните дом с пальмами и фонтанами? И жену? Такую красивую, что за ней бежали мальчишки. Бедняга! Он умер через неделю после вас! – Лафортюн подумал. – А Густав над ямой запел «Марсельезу».
– Он был романтик, – заметил Николай.
– Он был отчаяннейший романтик. Вроде вас, но еще больше представлялся циником и скептиком, – Лафортюн сжал кулак. – И эту смерть над ямой я, поп, никогда не отпущу им. – Он опять подумал. – Разве только когда со святыми дарами приду их напутствовать перед виселицей. Тогда прощу. И то от имени Господня, а не от своего.
– А читали газеты? Судья их прощает – и от себя, и от народа.
– Судья! – грубо усмехнулся Лафортюн. – Судьи эти отсиживались в Алжире и Марокко – так что ж им не прощать?! А вот Жослен, стоя над своей ямой, простил их? А Байер, умирая над мусорным ведром, – его выворачивало перед смертью, простил их? А вы их простили? А жена ваша простила? В этом все и дело. Не всякий имеет право прощать!
Николай засмеялся:
– Вот как, ваше преподобие! А Христос-то велел…
– Всех прощать? – яростно подхватил Лафортюн. – Правильно, и сам простил первый – и в этом и есть акт искупления. Но прощал Он их изорванный бичами, заплеванный и пылающий от пощечин. Вот тогда с креста Он и спросил себя: «Могу ли Я простить человека и такого?» – и ответил: «Да, могу, потому что люблю и сейчас». А так, с неба, как Бог, и Он не счел возможным простить. Вот ведь как! Христос был нагой и умирающий и прощал любя, а судья прощает чужую кровь в костюме на шелковой подкладке, заседая в суде между утренней ванной и вечерним мюзик-холлом. Вот в чем разница. – Он сердито махнул рукой. – Впрочем, что это мы с вами – только что встретились и сразу же… Что вы улыбаетесь?
– Когда вы разгорячитесь и размахиваете руками, то становитесь совсем похожим на Рудольфа Валентино, даже очки не портят! Сколько вам лет, ваше преподобие?
– Да теперь уже и не Ваше преподобие, – улыбнулся Лафортюн. – А что до Рудольфа Валентино, то я уже десять лет как перешел половину жизненного пути, – помните Данте? Полжизни плюс десять лет – итого сорок пять. Ладно, идемте-ка ко мне.
Лафортюн привел Николая в узкую прямоугольную комнату с таким же огромным окном, завешенным желтою шторой, с кожаными скрипящими креслами, свеже пахнущими касторкой, и диваном, словно выкроенным из целого бегемота. Все три стены уставляли шкафы, а в промежутках висели портреты философов. Когда Лафортюн поднял шторы, стали видны их лица.
– И даже Спиноза и Ренан! – удивился Николай.
– Все пчелы, все пчелы, – вскинул на него веселые глаза Лафортюн. – Все пчелы одного улья. А с каких они цветов собирают мед – это уж их дело. Мед един для всех. Садитесь, пожалуйста!
– Вот как вы еще заговорили, – сказал Николай, опускаясь в кресло. – Но почему же вы все-таки не Ваше преподобие?
– А что такое inner irregularities[5], вы знаете? Нет? Я совершил нечто, противопоказанное священнослужителю – бил немцев. Это стало явным – и меня отрешили. Вот и все.
– Так вот откуда у вас женщина, – понял Николай. – Ага! А ведь по канону не положено.
– Ну и плохо знаете канон, – усмехнулся Лафортюн. – «И да не примет он для услуг никакую женщину моложе сорока лет» – вот как сказано в правилах нашего епископата. А моей Марте уже скоро тридцать восемь. Но это неважно. Теперь уже все тут неважно. Меня не любят ни те, ни эти. Недавно в газете было такое: «Лафортюн, кажется, совершенно серьезно вообразил себя аббатом Мелье, этим идиотическим созданием Вольтера и его безбожной клики, поджигающим костры июльских боен!» Как вам нравится?
– Нравится! Хорошая Марта, Ваше преподобие! Вы ее достойны – герой и нарушитель обетов священничества.
– Ладно, ладно, – добродушно отмахнулся Лафортюн. – Благоразумный разбойник! Это что? Из посольства, что ли? У вас такое задание – эпатировать всех попов? – Он сел. – Фу, совсем записался! Ну, сегодня я буду пьян, пьян и пьян и прочту вам Донна по-английски – вы не слышали его теологические стихи? Ну вот, сегодня прочту. О, это вершины глубокомыслия. Послушаете мою декламацию.
– О-о, с огромным удовольствием. Вы вообще талантливый человек, Ваше преподобие, только по ошибке марианит.
– Вот это правильно! – ударил кулаком по столу Лафортюн. – Зачем я сунулся в орден? Я верю после моих злоключений в Бога не меньше, а больше, чем раньше, но эта мысль – зачем? – мне все чаще приходит в голову. Монах из меня вышел скверный!
– Зато солдат вы отличный, а товарищ и того лучше!
Лафортюн пожал плечами.
– Хорошо, если так. – Он подумал. – И знаете, может быть, они правы, что запретили мне священничество. – Он подумал еще. – Я многое понял. Беда только, что я не так много еще забыл, не так легко стряхнуть с себя монаха!
*
– За нашу встречу! – сказал Николай и поднял бокал.
– За дружбу каторжников, – сказал Лафортюн и тоже поднял бокал.
– За человеческий мозг – самый благородный металл вселенной, – сказал Николай.
Они чокнулись.
– Теперь за наше будущее, – сказал Лафортюн и снова налил бокал. – Я тогда вам наговорил много нехорошего – так вы на меня не обижайтесь.
Николай пригубил свой бокал.
– «О благодетельная сила зла», – продекламировал он задумчиво. – Молодчина Шекспир…
– У вас все благополучно дома?
– Да, – ответил Николай, – все.
– Так оно и должно быть, – согласился Лафортюн. – Помните, я говорил: «Мир бесконечно больших величин!» Потом я понял: мир бесконечно больших величин ослепителен, но все его тепло расхватали люди, а там один блеск и космический мороз. – Его передернуло. – Он так холоден, что у меня под старость мерзнут зубы и кости – от его света. Я знаю: без него наш мир ослеп бы и погиб во тьме, но только теперь я понимаю, как всю жизнь мне было холодно от него: «Она меня любит». Она! Что за горячие и гордые слова! – Он тряхнул головой. – У меня по вечерам болят ноги, и я скулю: «Она меня любит по-прежнему!» – продекламировал он. – Она вас любит по-прежнему?
– Налейте-ка мне! – попросил Николай и поднял стакан. – Слушайте, Лафортюн, все пошло совсем не так, как я думал, совсем не так!
– Но вы вернулись, и она любит вас по-прежнему? Что ж вам еще? – улыбнулся Лафортюн.
– Правильно, я вернулся, и она меня любит по-прежнему. И у нее сын, и этого ей только и не хватало. Я ей не мог дать этого! Ну, пьем!
– Постойте-ка! – озадачился Лафортюн и поставил бокал обратно. – Я что-то недопонял, – вы сказали: у нее сын, а разве…
– Какая нам разница, Ваше преподобие. Сын есть сын, и он уже не будет жить в таком окаянном мире, как пришлось нам с вами. – Николай встал, встал и Лафортюн. Так они и стояли друг перед другом, подняв бокалы. – Выпьем за ее сына, выпьем за мир бесконечно больших величин, где так светло и так холодно, и за нашу землю, которая собрала все тепло его. На ней и темновато, и тесновато, и то и дело бьют в кровь морду неизвестно за что, а жить все-таки надо, и большей части это удается. А разбираться не будем, потому что не сумел, ладно?
– Да будет так, – сказал коротко теолог, – теперь я могу уже принимать даже и не такие тосты. – И они выпили еще раз.
*
Вот уж посчастливилось Петушку досыта наиграться с обезьянами! Мама в день рождения повела его в зоопарк. Это была восхитительная прогулка. Чего они там только не видели!
В попугайнике, например, по сетчатым клеткам метались, пикали и карабкались по сучкам и решеткам зеленые, красные, желтые, аспидно-черные синички.
Хохлатые какаду летали над трапециями – они были и белые, как снег, и розовые, как мрамор или пастила. Попугай, размалеванный грубыми мазками, с длинным синим хвостом и черными кругами возле желтых оголтелых глаз, хлопал крыльями, грыз кольцо и что-то истошно выкрикивал через свой деревянный нос. В других клетках метались туда и сюда, как зеленые медяные огни, неразлучники и еще какие-то темные птицы с металлическим отливом.
– Смотри, заинька, – сказала мама, – это синяя птица, она прилетает к нам из Индии.
Но он тянул ее дальше, в другое отделение. Там они увидели розовых фламинго с фигурными носами, лебедей, черных, как антрацит, королевского фазана, всего в драгоценных камнях, в цепочках, медальонах и ожерельях, павлина, распахнутого, как лучший мамин веер. Потом они спустились вниз, в таинственный аквариум, там за зеленой толщей, в глубокой и спокойной воде, стояли какие-то странные металлические рыбы, а между ними колыхались водоросли и все время поднимались пузырьки. Тут Петушок присмирел и все время держал маму за руку, и мама сказала: «Ничего, ничего, заинька», – и повела его дальше, уже в самый ад – к черным крокодилам, к сетчатым удавам, к огромным черепахам с морщинистой слоновой шеей и умными человечьими глазами, к каким-то непонятным юрким ящерицам с головами и колпачками каменных шутов на соборах (у папы есть такая книжка). Они загадочно смотрели на Петушка с зеленых веток, и лапки у них были сжаты в кулачки, как у мартышек.
Потом поднялись вверх к солнцу и были у слонов, и старый слон вставал перед ними на колени и тряс головой, а молодого они кормили булками; у бегемота – но он как раз был под водой, и вокруг бассейна стояла благоговейная толпа и ждала его появления, – потом они видели львов, тигров, леопардов, пантер пятнистых и пантер черных как ночь с острова Явы, пум – больших кошек с длинными хвостами, на несгибающихся собачьих ногах, – и возле последней клетки произошла маленькая заминка. Там была всего-навсего рысь, она лежала, вытянувшись на деревянном полу, и не то притворялась, что спит (чтоб не отвечать людям на их глупости), не то верно спала. А перед клеткой стояли трое: какая-то очень красивая, высокая дама в беретке – по всему видно, что артистка, – рядом с ней маленькая, очень серьезная голубоглазая девочка и высокий плечистый человек в черном почти квадратном пальто и мягкой серебристой шляпе. Других посетителей возле этой клетки не было – ни ребят, ни взрослых, никого. Даже служитель сидел очень далеко где-то между львами и пантерами. Кому охота заниматься обыкновенной рысью, да еще спящей, когда рядом знающие люди катаются на осликах и пони, кормят морковью и белыми булками слона и дразнят обезьян. Красивая дама вдруг посмотрела на маму и тихо улыбнулась, здороваясь, и мама тоже улыбнулась ей и сказала: «Здравствуйте!» А в это время серьезная девочка обернулась к тому, в шляпе, и удивленно сказала:
– Все спит! И у вас она тоже все время спала.
– У меня она… – начал высокий и вдруг увидел маму. А мама густо-густо покраснела, и руки у нее так и опустились.
Петушок стоял и смотрел во все глаза. Разве они были знакомы? Да нет, всем знакомым мама всегда сует руку первая и смеется. Вот и с этой высокой дамой тоже она поздоровалась, а тут оба стоят и молчат. Девочка Петушка не заинтересовала – сразу видно, что представляла – стоит не шелохнется.
– Мамочка, – сказал он, отворачиваясь от нее, – а к мартышкам?..
В это время тот, плечистый, слегка дотронулся до шляпы и сказал:
– Здравствуйте, Нина Николаевна!
– Здравствуйте, – ответила мама. И Петушок не узнал ее голоса – такой он был неживой и стеклянный.
Они постояли с полминуты и разошлись, – он прошел мимо нее, она прошла мимо него, и только красивая дама поговорила с мамой с полминуты, а потом тоже ушла.
А у мамы вдруг заболела голова, она пошла, села на лавку, а Петю пустила одного к обезьянам.
Там как раз ребята из пятого класса «В» дразнили павиана, а тот скалил зубы и лаял на них – так вот уж они насмеялись!
ЧЕРНАЯ КОБРА
Глава 1
Был канун 8 Марта, и следовало уже пройти по всем магазинам и хорошенько поискать сладкого вина и свежих фруктов (все остальное уже стояло и лежало у Нины в шкафу), но тут опять Николай! Это вечная история – когда его нужно, тогда его и нет!
Нина звонила, звонила из театра по разным телефонам, ни до чего, конечно, не дозвонилась, махнула рукой и пошла домой.
И только-только переступила она порог, как Даша ликующе объявила:
– А у нас Николай Семенович!
– Ну-у? – Нина так обрадовалась и изумилась, что схватила Дашу за руку. – Что ж он делает?
– Все ходил, гудел, – усмехнулась Даша, – стихи читал, а теперь что-то уже и не слышно – не спит ли?
Нина счастливо засмеялась.
– И ведь, наверное, голодный.
– Да кормила его: чаю два раза просил, а от хлеба и всего такого что-то отказался.
– Вот трудный ребенок! – покачала головой Нина и пошла в столовую.
Николай лежал на диване (под ботинки все-таки он постелил газету), курил и читал, на столе стоял пустой стакан с вялым колесиком лимона и валялось вокруг него что-то много окурков.
– Ну, слава богу, – сказала Нина, быстро проходя к окну и открывая форточку, – сам ты, конечно, так и не догадался! Три дня обрываю все телефоны и никого не застану. Слушай, ты, я вижу, так все и решил бросить на меня, да?
– Ну что ты? – спокойно возмутился он, вставая и садясь. – Я вот вспомнил и прибежал.
– Ты уж вспомнил! – чуть не рассердилась она и в дохе, с влажными волосами, пахнущими талым снегом и капелью, прошла и обняла его за голову. – Здравствуй, милый! Где ты пропадал, а? Всё дела?
Он посмотрел и щелкнул пальцами.
– «Царица льдов, богиня полунощи!» – не помню только, откуда это! – Он еще посмотрел. – И как я только тебя опутал, и сам не пойму. Не гадал, не присушивал, а…
– Опять?! – она сразу отпустила его голову. – Ты опять начинаешь то же самое?! А ну, пусти меня!
Она выкрутилась из его рук и отошла к буфету.
– Нет, это даже обидно! Да что я, уродка, старуха?! Мне в двадцать три года нужно для подпорки красивого мальчика? Ну, говори – так, что ли?
Она так рассердилась, что даже покраснела.
– Ну-ну, прости, пожалуйста, – сказал он и протянул ей руку.
– Я сама достаточно хороша! Мне никакого фона не требуется, пусти! – Она ударила его по пальцам и рассмеялась. – Вот тебе! Довел-таки до греха! Нет, как назло, обязательно заведет что-нибудь такое! Было такое хорошее радостное настроение, и на́ тебе!
– Ну, прошу, прошу прощения. – Он поймал и поцеловал ее руку. – Не сердись, я больше никогда…
– A-а, знаю я это твое никогда-никогда! Ну, ладно, пусти! Пойду разденусь! – Она вышла, поговорила возле вешалки с Дашей, вернулась в просторном сером жемчужном платье и с размаху провела ладонью по его шевелюре. – Черт, какая крапивища! Даже страшно – до ста лет не облысеть. – Она опять села возле него. – А читаешь что? A-а… Островского! Вот и отлично! Я как раз хотела с тобой об этом поговорить! Нравится тебе эта пьеса? – Он усмехнулся. – Ну, что ты смеешься?
– Странный вопрос. Как же Островский вдруг может не нравиться? Но вы что – уж не ставить ли ее собираетесь?
Она посмотрела на него.
– А что? Да, собираемся.
Он пожал плечами.
– Ну, не знаю, что у вас получится.
– Почему же?
Он открыл книгу и стал ее листать.
– Прежде всего, что это? Драма? Вот Островский озаглавливает: «„Светит, но не греет“, драма в 4-х актах». Ты согласна с ним? Это действительно драма?
– Ну конечно.
– А вот зритель не поймет этого – драматично. Ведь, собственно говоря, что это такое? Очень хорошо рассказанная со сцены история о том, как тридцатилетняя барынька, эдакая штучка с ручкой, прошедшая огни и воды и медные трубы, по делам наследства приезжает на две недели из Парижа в деревню. А там у нее молодой сосед. Ну, делать барыньке в деревне нечего, скука, и вот ее ради она соблазняет этого деревенского медведя. Отсюда все качества. Он-то думал, что у них любовь с большой буквы, а они-с играли-с, и вот разбитое сердце, разбитая любовь и на сцене два трупа – отвергнутой невесты этого Митрофана и его самого. Оба они один за другим прыгают с обрыва в речку. А мораль сей басни, видимо, такова: «Пожилые красавицы, не играйте с мальчиками, а то пальцы обожжете». Я, конечно, шаржирую, но вот и все, что вынесет зритель.
Она резко спросила:
– Такой он дурак, этот зритель? Он не отличает уж, где анекдот, где драма.
– Ах, боже мой! Да ведь такая барынька и есть анекдот в наше время! – воскликнул он. – Демоническая натура сейчас сюжет для оперетки или «Крокодила». И она, прежде всего, пошлость и безвкусица. Ей просто не из чего расти, нет тех моралеобразующих сил, которые вызывали ее когда-то к жизни. Почва не та. А ставит кто?
– Нельский!
Он махнул рукой.
– Ну, совсем не будет добра! Начнет искать экономический фон, подводить социальный базис – приближать, дожимать, заострять – и сам собьется, вы все высунете языки. Ты-то кого играешь? Эту утопленницу?
Она засмеялась.
– Нет, ты что, совсем сегодня хочешь меня разжаловать! Такая я уж неинтересная? А Реневу – не хочешь?
Он отложил книгу.
– Эту обольстительницу? А ты с ней справишься?
Она усмехнулась.
– Ну, наверно, дорогой.
– Так ты в этом уверена? Почему?
– Да потому, что я актриса, дорогой.
– И только?
Она очень резко спросила:
– А что, мало?
– То есть скандально мало! А ты представляешь себе Реневу? Ну какая она? Ты когда-нибудь встречалась с ней, разговаривала, видела? Ты думала, как, откуда может возникнуть такая женщина? Постой! Вот Ренева хвастается, что она любит разбивать сердца и жизни, – скажи, откуда это у нее? Что это за Печорин в юбке? Или это просто так, для красоты слога говорится? Видишь, ты молчишь! Для тебя все это разные формы буржуазного флирта, так ведь? Значит, ты даже нехорошо понимаешь, о чем идет речь, – а раз так, то ни о каком вживании в образ и говорить не приходится. Я уж не говорю о том, что она лет на десять-пятнадцать старше тебя. – Он посидел, подумал. – И самое главное: это не только прожженная, но и смертельно уставшая баба. Все остальное ты найдешь, но где тебе взять ее пресыщенность, опустошенность? Таланта, милая, ведь мало – тут тебе и режиссер ничего не даст. Он не факир, ты не медиум, чтоб перевоплощаться в неведомое. – Она открыла рот, чтобы что-то сказать, но он положил ей руку на плечо. – Нет, это ты плохо, плохо придумала. И ты, и Нельский – вы еще подумайте, а там поговорим. Я тогда тебе расскажу одну историю. В общем она похожа на историю Реневой. Только обольстительница была повыше рангом.
За дверью зазвонил телефон.
– Господи, кто же это в час ночи? – сказала она и вышла.
Он снова сел и взял Островского. Надо сказать все-таки Нельскому: старых лошадей полная конюшня, а он на такую роль берет чуть ли не девчонку, – он открыл книгу и стал искать нужную страницу. Нина с кем-то вполголоса говорила по телефону, и вдруг одна фраза заставила его прислушаться. Собственно говоря, не сама фраза, а тон. Ни с кем раньше Нина не говорила так. Но тон тоном, а и разговор получался странный.
– Слушайте! – сказала она зло, резко и тихо. – Но если вы сошли с ума, то я-то тут при чем?
«Швырнет трубку», – подумал он, но Нина вдруг, после небольшой паузы, очень спокойно добавила:
– А это уже шантаж. Вот вы меня сейчас шантажируете. – Опять пауза. – Ай, ну стреляйтесь, пожалуйста! Что – мне будет плохо? Нет, мне плохо не будет. И спокойной ночи, я хочу спать!
Николай быстро, наугад, раскрыл книгу, но Нина появилась еще не сразу. Она, наверно, еще минуты три постояла возле телефона и только после этого осторожно опустила трубку и вошла. Он читал, она быстро взглянула на него, убедилась, что он ничего не слышал, подошла к шкафу и стала возиться с посудой, и по тому, как в ее руках звенели чашки, он понял: она очень волнуется.
– Так, значит, ты мне не советуешь? – рассеянно, думая о другом, спросила она.
– Нет!
Она все осторожно, но, кажется, бессмысленно звенела посудой, а потом подошла и села за стол.
– Дай-ка папиросу! Спасибо! Так что за историю ты хочешь рассказать?
Он захлопнул Островского.
– С кем это ты так?
– A-а! чепуха! С подругой, – небрежно сморщилась она и махнула рукой. – Такая дуреха. Ты ее не знаешь!
– И ты с ней на таком высоком накале? – Она встала и что-то переставила на скатерти. – Чем же она так тебя шантажирует? – Она молчала. – Нина! Я же тебя спрашиваю.
Она вдруг резко повернулась к нему.
– Слушай! Но ты же видишь: я пришла и молчу, – значит, зачем же спрашивать? Нужно будет, я сама прибегу и попрошу: «Помоги!»
Он снова взял Островского.
– Хорошо! А тон почему у тебя такой?
Усиленно спокойно она ответила:
– А тон у меня потому такой, что я волнуюсь. Рассказывай, пожалуйста.
Он покачал головой (спросить с нее сейчас было бесполезно) и начал:
– История такая. Жил в Петербурге в пушкинское время, накануне декабрьского восстания, такой молодой, талантливый, умный мальчик – поэт Венивитинов. И вот в двадцать два года он увидел княгиню Волконскую и без памяти в нее влюбился. Это была действительно замечательная женщина. Чудесно пела по-итальянски – она и приехала из Италии, – писала французские новеллы. Была обольстительной собеседницей. Она даже Папу Римского очаровала. Пушкин так ее и титуловал: «Ваше Ватиканское кокетство».
– И какая она была из себя?
Он засмеялся:
– Вечный женский вопрос! Успокойся: как раз такая, как и ты, – высокая, золотоволосая, голубоглазая красавица. Пушкин так и величал ее – «Царица муз и красоты», Козлов – «Пери молодая», Баратынский – «Любимая краса» и, наконец, Венивитинов – «Волшебница» и «Моя Богиня». Влюблены в нее, наверно, были все, да и нельзя было не влюбиться, но дальше академического обожания дело не шло. Все это были солидные, достаточно опытные литераторы – то есть самый наторелый народец на свете, и очень всерьез они ее не принимали. Совсем иначе получилось с Венивитиновым. Мальчишка вспыхнул сразу, и началось «кружение сердец». Ее Ватиканское кокетство обложила его сердце и повела правильную осаду. Мальчишке оказывали предпочтение, его привлекали, допускали к чему-то, авансировали в надежде на что-то очень крупное, а потом отталкивали и взамен предлагали вечную дружбу, то есть: я тебе друг по гроб. А ну, как это ты поешь? «А на большее ты не рассчитывай», – так, кажется?
– Ай, ну какое это имеет значение? Ну дальше, дальше.
– А дальше она ему подарила античное кольцо из Геркуланума. Кольцо было обручальное, так он думал. Перед смертью, обращаясь к этому перстню, он писал: «Дружба в горький час прощанья любви рыдающей дала тебя залогом состраданья». Ты чувствуешь, как она четко противопоставила свою дружбу его рыдающей любви?
Пока он рассказывал, она внимательно смотрела на него, а потом почти враждебно спросила:
– Слушай, а что если это и была самая настоящая дружба? Ты, конечно, этого никак не хочешь допустить! По твоему тону я чувствую – стерва, и все! Так ведь?
Голос ее слегка дрожал, она волновалась, он усмехнулся.
– А мальчишка был полный идиот?! Тут ведь так: либо она стерва, либо он дурак, третьего нет.
Она даже сжала кулаки – так разозлилась, но не закричала, а понизила голос:
– А мальчишка был глуп, как вы все в это время! Вбил себе что-то в голову и уж ничего не желал понимать! А что, разве так не бывает? Человек тебе нравится, ты хочешь честно – понимаешь, чест-но! – дружить, помогаешь, чем только можешь, душу отдаешь! И вдруг – натыкаешься на бараньи глаза, пот на лбу и растопыренные пальцы! И только потому, что ты всем чем-то обязана. Ну, как же! Ты же женщина!.. Только не смейся! – не выдержала она и стукнула кулаком. – Терпеть не могу, когда ты играешь в Мефистофеля! Кстати, и не получается это у тебя.
Он покачал головой.
– А что ж ты сердишься, Юпитер?! Нет, Ниночка, нет, дорогая, отлично она все понимала. Он и сам не скрывал от нее своих чувств. Он так и писал ей: «Ты новый огнь в груди моей зажгла». То есть ты подпалила меня, поджигательница, и вот слушай, что это за огонь:
Он не горит любовью тихой, нежной, —
Нет! он и жжет, и мучит, и мертвит,
Волнуется изменчивым желаньем,
То стихнет вдруг, то бурно закипит,
И сердце вновь пробудится страданьем.
Зачем, зачем так сладко пела ты?..
А сладко поют русалки, когда затягивают в омут. Ну разве не ясно, что за огонь она в нем зажгла? Это именно пот на лбу и растопыренные пальцы! Понимаешь, чем это должно было кончиться?
– А она, значит, не понимала?
– А она ни дьявола не понимала! Вот и кончилось у них, как в драме Островского, – дамочка попела, попела, да и улетела в Рим к Папе Римскому. А мальчишка умер.
– От чего же?
Николай усмехнулся:
– От любви, конечно!
– Вздор, – зло отпарировала она. – От этого не умирают!
– Ну да! – слегка развел он руками. – Как будто не умирают. Вот и Пушкин писал: «В каком романе вы прочли, чтоб умер от любви повеса?» Но вот в тысяча девятьсот тридцатом году переносили кладбище и открыли его гроб, чтоб вынуть этот проклятый перстень. Я тогда был студентом и тоже присутствовал на эксгумации, и когда могильщики открыли крышку, мы увидели: руки скелета – у него были очень красивые, длинные музыкальные пальцы – не сложены крестом на груди, а вытянуты вдоль туловища, понимаешь?
– Нет! – ответила она со страхом. – Что это значит?!
– Извержен из лона милосердия Господня, – сказал он торжественно. – Это одна из поповских тонкостей – так они хоронили только самоубийц. Повеса умер-таки от любви.
– Как все это странно! – сказала она и задумалась.
Пили чай. У него было отличное настроение, он шутил, смеялся, рассказывал, наверно, что-то очень смешное, потому что даже Дашка за стеной вдруг фыркнула и залилась. Нина поглядела на Николая, тоже было рассеянно улыбнулась, но вдруг сорвалась и сказала скороговоркой:
– Ну, ты знаешь, извини меня, но у меня роль, я пойду позубрю.
– Ну-ну, – охотно согласился он и поднялся из-за стола. – Иди, иди, а я посмотрю журналы. – Он пошел и бросился на диван. – Я, признаться, вымотался, как пес, – ты знаешь, мы с Максимовым за два дня на лыжах прошли шестьдесят верст.