Текст книги "Рождение мыши"
Автор книги: Юрий Домбровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
Потом сунул слоника за пазуху и спрыгнул на землю. И тут увидел Нелю. Она стояла в своем саду и через изгородь смотрела на меня.
– Уехали, – сказала она. – А Катерина Ивановна, та даже из города не вернулась. А сегодня и старуха уехала.
– Так, может, они не совсем, – предположил я.
– Да нет, совсем. А Катерина Ивановна в Москву, она и с моей мамой попрощалась. Мама ей говорит: «Ну что же вы так внезапно, вы ведь хотели прожить до конца месяца». – «Да нет, пора, дела». А это что, она тебе своего слоника оставила?
Ничего она мне, конечно, не оставляла, просто забыла его второпях – и все, но я кивнул головой.
– Покажи-ка, – попросила Неля. – Хороший! Из кости! Ты знаешь, у меня тоже есть один такой, только фарфоровый, я тебе его принесу, ты их собирай, их должно быть девять. На пруд пойдешь?
И мы пошли на пруд.
Я шел, смотрел в землю и думал, и Неля не спугивала моих мыслей. Она шла рядом, но все равно ее как будто бы и не было. Я был очень тих и печален, но чувствовал, что это не такая печаль, как всегда, не такая, как когда, например, меня выругали за что-то дома, или дядя засмеялся и сказал мне: «кавалер», или я в школе получил «неуд» от математички или подрался на перемене, – это, пожалуй, была даже не печаль, не горечь, не сердечные угрызения, – но что же это все-таки тогда было? Я не знал.
Ах, если бы мне тогда пришли бы в голову вот эти строчки:
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою.
Но до них мне оставались еще годы, годы и годы.
ЛЕДИ МАКБЕТ
I
Весной 1930 года по обстоятельствам, важным для меня одного, я ушел из дома и поступил санитаром в лефортовский военный госпиталь. Стоял этот госпиталь далеко за городом на отшибе, был сооружен из тесаного гранита еще при Екатерине, и когда я шел под массивными сводами из корпуса в сад и видел в саду такие же мощные корпуса, арки, фонтаны и фронтоны с распластанными на них орлами, мне уж плохо верилось, что пять минут назад я вылез из московского трамвая. Но самый-то сад, выросший среди этих глыб решеток, арок, орлов, с перекрученными гусиными шеями и змеиными головами, был очень хорош и прост.
В нем летала масса бабочек, росли большие и тихие кусты сирени, стояли тополя и ясени, и с них весной орали и ссорились птицы. Впрочем, я все это видел только мельком, на ходу. С утра до вечера я ходил по этому саду и разводил вновь поступающих больных, а вечером, когда затихала беготня, телефоны и души, старший по смене отпирал железный сундучок и вываливал на стол все, что натекло за сутки. Это тоже была наша обязанность. Его – принимать личные вещи и оружие, моя – выписывать на них квитанции. Вечером же я составлял, кроме того, суточную ведомость. К столу собиралась вся обслуга. Приходила кастелянша, дебелая, румяная баба лет сорока пяти, постоянно в халате с заломленными рукавами и красной косынке. Она жила в зоне госпиталя, и с моим старшим у нее были какие-то особые отношения, не разберешь: не то явно дружеские, не то затаенно враждебные; подсаживалась хорошенькая, кокетливая ванщица, пухлая, нежная, розовая, вся в золотых веснушках и кудряшках, она все свободное время сидела и вышивала красным шелком; маленький татарин-парикмахер с серебряным горлом, я, еще кто-то.
Татарин брал полевой бинокль и, картинно откинув голову, долго смотрел на луну или крышу соседнего корпуса, а старший находил в груде вещей кортик, делал свирепое лицо и замахивался им то на кастеляншу, то на ванщицу. Ванщица жмурилась, краснела, млела, но не визжала, а кастелянша отмахивалась широкой ладонью и говорила густым мужским голосом: «А ну тебя, перестань! Что, маленький, что ли?»
Потом нам приносили в трех больших эмалированных ведрах ужин и мы садились за стол; потом Маша-ванщица мыла кипятком посуду – мы расставляли лавки и укладывали на них бушлаты. Потом наступала ночь, и мы спали.
До утра нас не будили: госпиталь принимал только хирургических больных.
II
Итак, нас было двое: я и старший, старшего звали Иван Копнев. Это был малый лет тридцати – тридцати пяти, плечистый, белозубый, с военной выправкой и желтыми волосами на пробор. Он был рябоват, от его волос сладко пахло карамельками, он с грохотом носил солдатские сапоги с подковами и часы с цепочкой, и из-под его халата у него остро выпирал значок, похожий на орден. Как и я, он получал 45 рублей, но считался старшим и изредка даже прикрикивал на меня – не грубо, а так, для пущего порядка, что-нибудь вроде: «Ну, куда пошел? Где девятое отделение?» или: «Разговорчики, разговорчики! Сейчас рабочее время, кажется!» Да и было за что: со службой я справлялся прямо-таки плохо: терял белье, путал корпуса, забалтывался в хирургическом корпусе с сестрой, и тогда в приемном покое собиралась целая очередь голых мужчин в мокрых простынях и меня все ругали.
Мне недавно стукнул двадцать один год, я учился на третьем курсе, и голова у меня шла кругом. Я то разуверялся, то опять твердо верил в свое поэтическое назначение и проводил дни и ночи за стареньким письменным столом, но в редакции находили мои стихи оторванными от жизни и не печатали их.
В это же время я узнал впервые, что такое женское презрение. Презирала меня кастелянша, рослая, крутоплечая смуглая баба с черными усиками над верхней выдающейся губой. Она была неразговорчива, строга, по-своему справедлива и всем резала правду в глаза. Я же был, что называется, скелетом – высокий, бледный, худой, – словом, в чем душа держится (меня дразнили «Ганди»), с такими жесткими непроходимо-густыми волосами, что их не брал никакой гребень. Кроме того (и это главное!), я был еще нескладен, неуклюж, а в разговорах с женщинами то застенчив, то высокопарен и все свободное время сидел на госпитальном подоконнике и читал стихи.
Вот за все это она меня и презирала. Бывало, сидит, смотрит на меня и сладко улыбается, но молчит. Но однажды она все-таки не выдержала характера: подошла, вырвала у меня из рук томик Пастернака и бросила на стол. Все это молча и зло.
– В рабочее время работать надо! – крикнула она уже из коридора. – Интеллигенция!
В тот же день я подслушал такой разговор: стоя среди бельевой, она зло говорила Копневу:
– Нет, Иван, это ты так по-дурацки понимаешь, а у меня понятие совсем иное! У меня – на что я спокойная! – все сердце вскипело на него глядя. Ходит, дохляк, книжечки читает, зудит себе под нос невесть что! Если у молодого человека нет совести – грош ему цена! Ломаный! Я за свое самолюбство убью! И на каторгу пойду! А он что? Ни стыда, ни совести, наплюй ему в глаза, все будет божья роса! Вот я его как утром шуганула, а он ходит и только лыбится!
– Ну, значит, зла на тебя не таит, – заступился за меня Копнев, – как ты, Марья, его странно понимаешь, ей-богу!
– Что, зла не таит? – Голос кастелянши задрожал от бесконечного презрения. – Да откуда у него зло? У него ни зла, ни ума – как у скотины. Эх, не моя власть, давно бы они с этой сестрой хирургической! Турманом к чертовой матери… тоже, видать, дерьмо хорошее, ни рожи, ни кожи, одни губки да ногти стриженые. И ведь нашла с кем схрюкаться. Нет, голубчики! Не-ет! Если вы за сорок пять рублей со мной впряглись, то эти книжечки, стишки эти самые дурацкие, вы их бросьте! Да, бросьте-ка их к черту! Тут надо дерьмо таскать, а не интеллигенцию разводить! Ну подожди, подожди, будь не я, если…
– Ну и ни к чему это, Марья, – мирно вздохнул Копнев, – зачем обижать человека? Он тебя не трогает… зла мы от него…
– Считай, считай белье-то! – крикнула она и с силой грохнула об пол тюк свежего, еще сырого белья. – Считай, знай, заступничек! Знаю я, чем он тебе угодил, знаю! – Она злобно засмеялась. – Погоди, я и до твоей Машки доберусь! Обнаружу я ваши сады-лавочки! Вон видишь, какие у меня зубы? Живьем слопаю, как только узнаю! Так ты и помни! Вот! – и она ткнула его в плечо и так громко засмеялась, что маленький парикмахер проснулся, послушал и сказал: «Однако!»
III
С тех пор пошло.
Она никак не оставляла меня своим вниманием. Так, однажды после того, как я два часа просидел на лавочке с хирургической сестрой, она меня почтительно спросила:
– Я у вас что хочу узнать: вы когда законную бабу имели?
– Как? – обомлел я.
– Ну, женат, женат когда ты был? – Она не говорила, а почти каркала. Я оторопело ответил, что нет, не был.
Она кивнула головой и пошла по саду, успокоенно говоря:
– И правильно! Какой из тебя муж! Ты здоровой девке и вреда-то принести не можешь.
Другой раз, тыча пальцем в книгу стихов, она меня спросила:
– Вот тут написано: «Поцелуй был, как лето». Это как же понять? Что он хотел этим выразить?
Вопрос был, конечно, сложный, но я подумал и стал объяснять.
Она слушала-слушала, а потом спросила:
– А ты когда-нибудь бабу-то… целовал?
Я вспыхнул и спросил, почему это так ее интересует.
Она свысока поглядела на меня спокойными ореховыми глазами и ровно ответила:
– Ничего не интересует! А вот попался бы мне такой муж – объелся груш, я б его в первую ночь, как котенка, придушила – и концов не нашли б!
Вечером после этого разговора я спросил Копнева:
– Что она на меня так злится?
Он пожал одним плечом, а на лице его проступило: и ты еще, дурак, спрашиваешь?
Было душно, и мы распахнули окно прямо в черные кусты сирени. Темнело. В больничном парке зажигались белые и желтоватые фонари, и вокруг каждого висела сетка из мошки. Кажется, очень далеко через настороженные листья желтели стены хирургического корпуса.
– А с ней и связываться не надо, – посоветовал вдруг Копнев, смотря на меня.
– Да я…
– Злая баба! Ух, ведьмища! – Он быстро расстегнул гимнастерку, и я увидел возле левого соска лиловое и черное пятна. – Видал? Зубы, как у людоеда!
– Ого! – сказал я солидно. – Как же это так?
Он молча и зло застегнул ворот, но тут меня позвала к себе ванщица, и разговор прервался. Когда я зашел к ней, она неясно сказала: «Шкаф тут… сдвинуть бы… не могу одна», – и вдруг заперла дверь. Я попятился – разное пришло мне в голову – ведь мне недавно исполнился двадцать один год.
– И что хочу спросить, – сказала она тихо и доверчиво, – он к этой лошади ходит еще?
Я замешался и молчал.
– Ходит? – испуганно переспросила она и схватила меня за руки.
Я ответил, что нет, не видел.
– Но ты не ври, – попросила она жалобно, – ты знаешь, она тебя выжить хочет, думает, что ты нам помогаешь, караулишь, чтобы никто не вошел в ванную, понимаешь? – Она отпустила руку и как-то жалко, воровски пожала ее.
Мне стало так противно, я что-то сказал ей, толкнул ее и пошел к выходу.
– Ой, не сердись! – Она забежала, опять схватила меня за руку, вся зарделась и стала очень хорошенькой. – Ты не знаешь, как я теперь всего боюсь! Это такая ведьма! Ну, посиди со мной! – Она силой посадила меня на табуретку. – Посиди, поговорим о жизни. Скажи, у тебя еще никого нет? Ну, из девушек, никого?
Я сухо ответил, что нет, и хотел встать, но она быстро положила мне руку на плечо, и я сел.
– Ну а я вот тебя на улице с одной видела, в шляпке, в молочных туфельках, она тебе кто?
Я отвернулся и коротко объяснил ей, как и что.
– Ах, так! Вместе учились, а теперь гуляете? Ну, хорошо! Это очень хорошо!
И тут я даже вздрогнул: оказывается, что все такие сложные и путаные, противоречивые отношения, в остроте которых я сам не мог разобраться толком, так просто и хорошо укладывались в это подлое словечко «гуляете». Я мгновенно сгорел от стыда и спросил:
– Ну, всё?
Она вдруг громко фыркнула.
– Что ты? – спросил я недоверчиво.
– Вот ты ей, наверное, стихи почитываешь-то?! – сказала она и засмеялась. – У меня тоже один ухажер, так сколько он этих стихов знает! «Позорной казней обреченный в цепях лежит вендерский граф» и дальше. Как его казнить повели и мать в белом покрывале на балконе стояла. Очень хорошо! И читает так прекрасно, и рукой все время и так, и этак. И как будто сама все видишь. – Она подумала и чуть затуманилась: – Замуж хочет взять.
– Ну что ж, – сказал я, – выходи!
Она задумчиво посмотрела на меня.
– …если он верно хороший человек-то… – солидно посоветовал я.
– А ну его! – засмеялась она. – Сердце надвое не разорвешь. Ну ладно, иди теперь. Сестра-хозяйка пришла! Не дай бог увидит!
Прошло с неделю, и как-то после приема Копнев мне будто вскользь сказал:
– Ты на ночь окно не запирай, а то душно. Ладно?
Я кивнул головой.
– А если кто придет, зажги зеленую лампу.
Я снова кивнул головой. Он запер ящики стола, подергал их (в них лежало оружие) и снова выпрямился.
– Все. Ложись, спи!
Вернулся он за полчаса до подъема. Я уже не спал, сел он рядом со мной, достал портсигар, раскрыл, выбрал папироску и начал мять. Я взглянул на него: он был утомлен, даже, пожалуй, помят, пробор его сбился, и от влажных волос пахло уже не карамельками, а сыростью, смородиной, дождем, но весь он помолодел, подтянулся и похорошел.
– Ну, – спросил он блаженно, – все благополучно?
Я ответил, что да, все.
– Хорошо! Курить будешь? Папиросы «Ира». «Ира, Ява, зэк, облава». Кури!
Мы отошли к окну и закурили. Я спросил – не замерз ли он? Ведь сыро, роса.
– Замерз! – Он засмеялся и хлопнул меня по плечу. – Разве кто в этом деле мерзнет? А ну-ка сунь мне руку за пазуху! Чувствуешь, как из-под фуфайки пышет? Печка! А ты – замерз! Ах, чудило-мученик! – Он ласково и внимательно смотрел на меня. – И все сидишь, читаешь, хоть бы вышел, прошелся по росе! Чувствуешь, какая на земле благодать?
Он настежь распахнул окно. Запахло сырой землей и крапивой. Сирень еще не цвела – она стояла тихая и задумчивая и молодая, вся в наплывах золота и черни, а под ней в глухой крапиве уже гудели шмели. И вдруг все померкло. Кто-то встал между нами и садом, и голос кастелянши сказал:
– Встали? Ну, с добрым утром, коли так. Иван, пойди-ка сюда!
Я отошел, и они о чем-то заговорили.
В парикмахерской около зеркала стояла Маша и причесывалась. Она взглянула на меня светлым и пустым взглядом, не осознала, что это я, и снова повернулась к зеркалу.
Я стоял и смотрел.
Она вдруг тряхнула головой, и волосы у нее посыпались на плечи, а она засияла еще больше, закусила губу и рванула их гребенкой.
«Как их обоих подняла любовь!» – подумал я и пошел в сад.
Я думал, со старой ведьмой покончено, но не тут-то было. После обеда Маша вошла в приемный покой и тихо сказала Копневу:
– Ну, как хочешь, Ваня, а я так больше не могу. Либо так, либо этак.
Копнев положил круглое зеркальце с лебедем и красавицей на обороте, в которое он рассматривал свои потрясающие зубы (эго было его любимое занятие), и спросил:
– А что такое?
Маша сидела и молчала, но по лицу ее уже текли слезы.
– Как же так? Пришла к ней за простыней. Так она меня и так и сяк! И ты – воровка! Когда я что у тебя украла? И по лицу два раза задела, за что это? Я ведь не виновата, если ты…
– По лицу? – переспросил Копнев, и скулы у него заходили.
– Как хочешь, Ваня, – повторила ванщица, – а я так не могу.
Копнев спрятал зеркальце в карман. Встал.
– Хорошо, – сказал он спокойно. – Раз так, так так! Сегодня больных, видно, не будет. Посиди тут один. Не хотели вы, Марья Григорьевна, по-хорошему, ладно, будем говорить по-плохому! Ты сиди тут, а я сейчас…
Вернулся он ночью, когда я уже стал засыпать. Подошел он ко мне, сел на край лавки и сказал горько и насмешливо:
– Вот мы, мужики, а?
– А что? – спросил я.
– Ай-яй-яй! – повторил он раздумчиво. – И за что? За рюмку водки! Ах ты, дьявол, гладкая! Ну ладно! Я, брат, только что от нее. Там чи-истого спирта привезли два ящика. Около чехауза лежит, вот она оттуда и того.
– Чувствую, – улыбнулся я.
– Граммофон откуда-то достала, мы все песни переслушали. Ах, одна хорошая есть: «Ветерочек чуть-чуть дышит», – запел он пискливо.
– Тише, спят!
– Ай-яй-яй! – покачал он головой, не слушая меня. – И стрелок этот у нее, как они уж помирились, шут их знает!
– Какой этот?
– Да тот же самый! Ну Савельев! Ах, ты ведь зимой у нас не был! Тут, брат, такой огонь у нас был! Он ко мне сюда с ножом приходил. «Зарежу!» – молоденький, да дурашный! Усы носит, а ума-то чуть! Вот она его и дразнит. Ну, пес с ними, мы сегодня с ним помирились и чебурахнули по банке. «Он зашел в ресторанчик, чебурахнул стаканчик» – и что-то еще, тили-тили-тили-бом – не помню. А спирту он мне обещал еще дать. Он сегодня там заступает.
– Заступает – и пил?
Копнев только рукой махнул.
– А как же заступает пьяный?
– Как же, как же… – рассердился он вдруг. – Взял да выпил, а тебя вот не спросился. Пойди сними! Какой же ты, ей-богу, шебаршной! Что да почему? Да отчего? Правда, Марья говорит… Стой, она и тебе кое-что послала!
– Это еще зачем? – удивился я.
– Пусть, говорит, ученый выпьет! – засмеялся он. – Нет, она баба ничего, ты зря про нее такого крайнего мнения. Пусть и ученый. Ах, дьявол! Ну ладно, сейчас… – И он вынул из кармана пол-литра.
– Да подожди, Иван, – сказал я (мне показалось, что дверь ванной скрипнула), – вдруг Маша…
И тут мы увидели ее. Она только что проснулась и стояла рассолодевшая, теплая, растрепанная, Копнев было осекся, но сейчас же успокоился и засиял.
– А, Машенька! – закричал он. – А ну-ка, разрешите вас… – Он вскочил, схватил ее за руку и потащил.
– Да стой, Иван! Куда ты? Что ты? – говорила она, упираясь.
– Маша, Маша, душа ты наша, садись с нами, раскрасавица ты моя! – Он чуть не плакал от умиления. – Вот тебе малокалиберная – пей с ученым! А как это он с черненькой? Он шагает, а она его под ручку и «тю-тю-тю!» Ну покажи же! Все свои! Он не обидится!
Маша пригубила и схватилась за горло.
– Ой, как огонь! Это же чистый спирт, где ты достал его, Ваня? Да, я вечером проходила, видела, лежат там возле цейхгауза два ящика… неужели…
Копнев обнял ее и чмокнул в щеку.
– Вот кого я люблю! Ее! У ти, моя лелёсая, у ти, моя!..
Маша отодвинулась.
– Ну не лезь, пожалуйста! Несет как из бочки! Небось, опять у той, кобылы…
– У ти, мой утеночек! Рассердилась, смотри, как губки дрожат! Где я был, там меня, Машенька, нет, а тебя это…
– И-ди, и-ди! Бессовестный! Ишь ты подлый какой, что выдумал! – Она встала и выплеснула ему мензурку под халат. – Слышишь, не подходи, а то я сейчас…
И уж из коридора крикнула:
– И с этого часа все наши с тобой разговоры пустые!
Она ушла, а он поглядел на меня и горестно сказал:
– Вот ведь какие мы, мужики, а? И за чего? За рюмку водки! Это же уму непостижимо! – И налил себе и мне по полной. – А ну, давай!
Но когда я проснулся среди ночи, они уже помирились, ворковали и стонали, как голуби. Помню, проходя мимо ванной, я еще подумал: «Ну, от Машки что-нибудь добиться, это раз плюнуть!» А когда я минут через двадцать шел обратно, они уже сговаривались снова.
– Но поклянись мне святой иконой, Ваня, что ты никогда, никогда больше… – стонала Маша.
– Машенька, – отвечал Копнев, – ты же знаешь, я человек глубоко неверующий.
Ложась спать, я взглянул на часы. Было половина первого, а в три меня разбудили. Я вскочил. Горел весь верхний свет. Возле меня стояла старуха – дежурная сестра приемного покоя – и маленький татарин.
– Где ваш старший? – испуганно спросила старуха.
Я быстро поглядел на соседние лавки – на них лежала постель, его не было.
– Одевайтесь и берите носилки! – приказала она. – Быстро!
Только что она вышла, я бросился в коридор к ванной.
– Нет его там, – спокойно и досадливо сказал парикмахер. – Он только что мимо меня прошел, я спрашиваю: «Ты куда?» А он мне: «Не ложись. Сейчас принесу, пить будем». Да, пожалуй, выпьешь, подвела ведьма точку свою!
Вошел дежурный врач, завязывая халат на рукавах.
– Готовы? Ой, скорее копайтесь! Там же нашего товарища убили.
– Как? – крикнул я.
Он ничего не ответил и вышел. Мы – я и парикмахер – с носилками пошли за ним.
Ох, как помню я эту ночь и следующее за ней утро!
Светало. Звезды еле мерцали на бледном небе. Все предметы выглядели четко, резко, жестко, как вылитые из железа. На дворе нас уже ждал конвой. Четыре рядовых и начальник. Когда мы с носилками сошли с крыльца, высокого, как эшафот, они молча двинулись вперед. Почему-то из всего этого памятного утра мне особенно запомнились серые штыки, поднятые к такому же серому недоброму небу.
В холодке рассвета мы прошли двор, вошли через арку в сад, и тут возле здания с амбразурами и решетками увидели двух человек. Один лежал животом на окровавленной траве, другой стоял поодаль под деревянным грибом. Он держал винтовку наизготовку и дико, но спокойно смотрел на нас. Между нами громоздилось что-то покрытое брезентом. Это и был спирт. Мы поставили носилки на землю.
Раненый (или убитый) лежал во весь рост, вытянув ноги в солдатских сапогах со стертыми подковами.
– Берите, – приказал доктор и, наклонившись вперед, тронул за пульс. Я взялся за ноги, парикмахер за плечи, и тут раненый развернулся, и я увидел, что это точно Копнев.
Лицо его с закрытыми глазами не изменилось, только смерть или боль выгладила его, стряхнула всю шелуху и мелочь, и оно стало спокойным, важным и белым-белым.
– Понесли, – приказал доктор.
Краем глаза я увидел, как уводили стрелка. Это был молоденький (хотя, может, только моложавый) парень, кудрявый, с усиками, нагло-голубоглазый, усиленно-спокойный. У него уже взяли винтовку, сняли с него пояс, и он шел по росистому визжащему гравию в расстегнутой шинели, нарочито не торопясь, засунув глубоко руки в карманы галифе.
Он взглянул на нас, на носилки, на умирающего и равнодушно отвернулся.
– Сразу же на стол, – шепнула мне хирургическая сестра и отворила нам дверь. Тут я впервые увидел предоперационную. В ней все было иссиня-белое, холодное, блестящее – пол, стены, мебель. «Цвет смерти» – остро и тоскливо подумалось мне.
Мы положили раненого на стол, и тут он простонал и на мгновение открыл глаза.
Сестра наклонилась к самому его лицу. Она была очень хорошенькая, тонкая, голубоглазая, с нежным хрупким лицом и очень красными губами.
– Ну как, милый? – спросила она нежно и взяла его за руку тонкими, постоянно холодными пальцами.
Он что-то бормотнул и снова закрыл глаза.
– Что? – не поняла она и коснулась горячими губами его лба.
Копнев вдруг снова открыл глаза и посмотрел на сестру.
– Не дайте умереть, – выговорил он очень отчетливо и строго.
– Давайте, – шепнула сестра.
Мы сняли с раненого рубаху, под ней оказалась фуфайка, под фуфайкой рубаха с красными фигурными вензелями, а дальше я увидел мокнущий чернокровавый бугристый гриб-дождевик величиной с кулак. Только потом я понял, это выперли кишки. Вошел хирург, высокий, моложавый, рыжий, в белой шапочке, снял пенсне, молча наклонился над раной. Потом взял Копнева за руку.
– Больной, – сказал он отчетливо, – как ваша фамилия?
Копнев открыл глаза.
– Не дайте умереть, доктор, – произнес он тихо и отвернул лицо.
– Под общим, – обернулся хирург к сестре и отпустил его руку.
– Несите! Ну а вы, товарищи…
Мы сложили носилки и вышли.
На крыльце приемного покоя, как на эшафоте, стояла Маша. Она смотрела на нас и плакала.
– Беда, однако, – покачал головой татарин, что наделала, ведьма!
– Жив? – спросила Маша сверху.
– Жив, – хмуро отрезал парикмахер. – Все кишки вон! Понесли резать.
Я возвратился домой в таком нехорошем, мутном состоянии, что на другой день опоздал в Измайловский парк на свидание с девушкой в красной шляпке и молочных туфельках, а когда пришел, то толку от меня тоже было немного: я мямлил, был рассеян, начинал что-нибудь говорить, а в середине терял нить, останавливался и мекал. Оно и понятно: говорил-то я про одно, а думал совсем о другом.
– Слушай! Да что с тобой такое? – спросила вдруг моя спутница и заглянула мне в глаза. – Ну так и есть! Опять к тебе эта ведьма пристает.
Я ответил, что нет, не в ведьме тут дело – тут совсем другое.
– А именно?
Я коротко, но все-таки очень бессвязно рассказал ей кое-что, и только произнес проклятое имя, как из поворота аллеи вышла она, неожиданная, как призрак. Я так и онемел.
– Добрый вечер, – сказала она очень ласково, – гуляете? Приятной вам прогулки.
С десяток секунд мы все трое молчали и рассматривали друг друга.
– Та самая? – толкнула меня моя спутница.
Кастелянша повернула голову и взглянула на нее.
– Какая хорошая барышня, – сказала она. – Вы никуда не торопитесь? Ну, я… мне вас только на два слова. – Моя спутница посмотрела на браслетку. – А вы, девушка, не беспокойтесь, я не зарежу. Мне только два слова.
– Пожалуйста, – очень вежливо ответила моя спутница, не сводя с нее глаз, – но отойдем.
Несколько шагов мы прошли молча.
– Да, ведь вот какая беда с Иваном, – вздохнула кастелянша.
– Как он сейчас? – встрепенулся я.
– Умер сегодня ночью.
– Умер? – Мы оба так и встали.
– Умер, умер! Царствие ему небесное, – набожно ответила кастелянша.
– Вы верующая? – вдруг очень серьезно спросила моя спутница.
– Я, барышня, – строго ответила кастелянша, – хоть и не придерживаюсь всего, но я еще старого обряда. Мои деды с Заволжья. Я кержачка. Вот.
Ухнул барабан, загудели трубы, и публика повалила к эстрадам.
– А вот тут гулянье, – вздохнула кастелянша. – Ивану гроб в подвале, а тут музыка – всем частям сбор. Да, умер, умер Иван. Меня уж призывали. Вам, знаю, тоже повестка выписана.
– Ага-а! – поняла что-то моя спутница и кивнула головой.
– Она у вас? – спросил я, думая, что это и есть причина ее появления.
– Ну, у меня? – улыбнулась она моей глупости. – Повестка своей путей пойдет, а… – Она прямо взглянула на меня. – Пусть бы барышня вперед прошла, я б вам два слова.
– Я не барышня, – ласково ответила моя спутница, – и поэтому вперед не пойду. Ну, говорите, я не слушаю.
Я молчал. Моя спутница повернула нас в боковую аллею. Тут было тише, прохладнее, пахло сырой землей и цветами, и оркестр через кусты сирени звучал как через толстое стекло.
– Так я специально у вас была, – обратилась ко мне кастелянша. – Тут вот какое дело: ночью вы с покойным вдвоем оставались, значит, должны были знать, зачем оп полез на винтовку. Как туда попал? Неужели так у него губу разъело, что он так и умер не в себе, а об этом особый протокол писать будут. Вот и меня спрашивали, а что я знаю? Вы там трое сидели, меня с вами не было.
Я посмотрел на ее наглую улыбочку, спокойные ореховые глаза и вдруг даже задрожал весь – так она мне стала ненавистна!
– Так что вам, собственно, от меня надо? – спросил я тихо и бешено. Она встала в тупик. Никто и никогда не слышал от меня такого тона.
– Да мне… – насмешливо начала она, но поглядела на мою спутницу и запнулась.
А меня уж колотило. Ее плоское лицо с вздернутой губой и косой улыбочкой так и прыгало у меня перед глазами. Я и до сих пор отчетливо помню его – раз и навеки, как при вспышке молнии.
– Если вы такого мнения… – начала она.
– Постойте, – остановил я ее, переводя дыхание, – вот вы говорите, вас допрашивали. Ну и правильно. Он же к вам ушел. Вы знаете зачем – шел на десять минут, а вернулся ночью и пьяный. Из-за этого у него был скандал с Машей. Из-за этого его и застрелили.
Пока я говорил, она смотрела на меня в упор, как бы стараясь понять что-то, а я так разошелся, что на нас уже начали оглядываться. Двое мальчишек так и застыли с рогатками возле куста сирени.
– Ну а еще что скажете? – спросила кастелянша спокойно.
– Вы!!!.. – крикнул я.
– Ой, только тише! – попросила моя спутница. – И не надо таких слов. Нас же слушают!
– Да нет, пусть, пусть! Меня не запугаешь! – улыбнулась кастелянша. – Ну ладно. Вот вы с Машкой и с ним пили, выпили все, его за новым послали. Это все так! Да как же он около солдата очутился? Куда же вы его послали?
– Он к вам пошел, а не к солдату. Вы это знаете.
– Что я знаю? – холодно и спокойно возразила она. – Мы об этом говорить сейчас не будем. Это вы там скажете. Но как же это вышло: пошел он ко мне, а очутился вона где – возле цейхгауза. И еще одно мне чудно: с ним Машка была, а он ко мне пошел, это с каких же щей? Нет, тут он вам что-то не то сказал.
– Да ничего он мне не говорил, – сразу отрезал я.
Тут глаза у нее блеснули и погасли.
– Ну а тогда уж совсем чудно, – сказала она медленно и спокойно. – Вам он ничего не говорил, Мишке тоже, татарин и подавно ничего не знает – так откуда вы все это взяли?
Я молчал.
– Значит, не хочется вам по-доброму? – спросила кастелянша.
– А как это, по-доброму? – поинтересовалась моя спутница.
Во время разговора она не сводила с нее глаз, как бы боясь пропустить любое ее движение или слово.
– По доброму-то как? – обернулась к ней кастелянша. – А так, чтоб звону лишнего не было. Потому что хотя где и с кем он пил, я не знаю, но вот Машке я физиономию побила не зря, а за что – она знает, но вот у нее жених есть – тоже вроде ученый, в бухгалтерии работает, так неудобно, чтоб ему об этом с каждой колокольни звонили. Он может и нос отворотить. Это тоже очень просто. Знаете наше дело – молчи побольше. И опять другое: вон главврач жене Ивана телеграмму отбил. Может быть, ей помогут страховку или пенсию выхлопотать. Все-таки, как сказать, не в кабаке убит человек, а при долге службы. А если выяснится, что он на работе с вами казенный спирт распивал да с Машкой в ванне запирался, ну тогда, пожалуй, насчет пензии-то погодишь. Вот я к вам и пришла, а не хотите…
Она поклонилась и быстро пошла. С целую минуту мы молчали.
– Дьявол, – сказала моя спутница почти суеверно. – Смотри, она уже со всеми сговорилась: и с Машей, и с твоим парикмахером, и тем стрелком, и ничего не боится, а к тебе пришла только узнать…
– И умылась!
– Как умылась? Эх, ты! Сказал же ты ей, что Иван тебе ничего не говорил, куда пошел, зачем. Ну вот и все – значит, и ты не свидетель. Ух, какая стерва! Вот попробуй, сыграй такую на этюдах, ведь ни за что не сумеешь.
Я взял спутницу под руку:
– Ну, идем, а то опоздаем на сеанс.
– А заметил, какое лицо у нее было, когда она с нами разговаривала? Надменное и снисходительное. Она же ничего не боится и презирает нас обоих. Слушай, милый, – она остановилась и взяла меня под локоть, – прошу тебя, не говори лишнего, ну того, чего не знаешь, все равно ничего не сделаешь. Парикмахер отречется, Маша будет только плакать, а жена Копнева тебя возненавидит – вот и все, чего ты достигнешь.
– Что же, по-твоему, делать?
– Не фантазировать. Вот у тебя уже убийство, ревность и все такое! Не надо так! Не бери лишнего на душу. Просто: спросят – ответь, вот было так и так, а что это значит, разбирайтесь сами.
В кино мы опоздали и до ночи прогуляли по аллеям. Уже и огни потухли, а мы все ходили. Моя спутница молчала и о чем-то думала.
– Итак, «любовная лодка разбилась о быт»? – спросил я при прощании. Эти строки Маяковского у всех тогда были на устах и в памяти.
Она задержала мою руку.
– Ты говоришь про свою врагиню? Нет, у нее и не любовь, и не быт!