Текст книги "Тайный агент императора. Чернышев против Наполеона"
Автор книги: Юрий Когинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 41 страниц)
Вторая польская война
Два месяца в Париже промелькнули, как один день. Вернее, как большой, длящийся непрерывно, праздничный карнавал. Балы за балами, приемы за приемами, концерты, спектакли, гулянья на улицах, в парках и на бульварах.
К Чернышеву словно возвратилась недавняя пора, когда он впервые узнал французскую столицу, и та, словно женщина, ему покорилась. Что уж говорить о нынешних торжествах, когда центром, объединяющим все и всех, оказались сотни и тысячи русских. И многие из них, наверное, не уступали стати, выправке, совершеннейшему мужскому обаянию, каким обладал наш герой.
Но, конечно же, во главе ослепительного множества очаровательных мужчин был душка, непревзойденный покоритель дамских сердец – тридцатисемилетний российский император.
Где бы он ни появлялся, уже все знали и восхищенно сообщали друг другу, с кем он танцевал накануне и какую счастливицу обласкал своим вниманием.
То, что русский царь, как божились досужие доброхоты, почти не покидал Мальмезон, явно было преувеличением. Тем не менее он и на самом деле не обходил вниманием уже склонявшуюся к закату бывшую императрицу и танцевал с нею в залах ее дворца.
В другом оказывалась права людская молва: наверное, ни дня не проходило без того, чтобы император не появлялся в обществе герцогини Сен-Лё, совсем недавно королевы Голландской.
Впрочем, и тут проявлялось некое преувеличение. Достаточно два или три раза подряд увидеть, как грациозно скользила эта очаровательная пара по вощеному, блестящему, словно зеркало, паркету, как она проделывала виртуозные пируэты, чтобы решить: да он, император Александр, более ни с кем не танцует, лишь только с этой надменной падчерицей и одновременно невесткою Наполеона.
И, многозначительно перемигиваясь: что ж, на войне как на войне. Дескать, кто победил, тот и получил в награду, в придачу к Парижу, и сей обольстительный трофей.
Чернышев – с начала нынешнего, восемьсот четырнадцатого, года – уже не генерал-майор, а генерал-лейтенант, в шутку спрашивал себя: брал ли он, в самом деле, города или все ему только приснилось? Ибо теперь он снова стал вертопрахом и неистощимым на пикантные проделки шалуном, глядя на которого, можно было подумать, если бы, конечно, многие его не знали: ну, этот из тех паркетных адъютантов, что рождены для того, чтобы обслуживать утехи своего властелина и самому при этом не быть разиней.
И в самом деле, Чернышев, вслед за императрицей Жозефиной и королевой Голландской, представил Александру Павловичу королеву Испанскую Жюли и ее родную сестру Дезире, наследную принцессу Швеции, мадам Ней и еще, вероятно, с десяток восхитительных красавиц с фамилиями или весьма знатными, или же, что до недавнего времени считалось равнозначным, очень уж громкими.
Шведская принцесса прямо млела от восторга, когда император высказал самое блестящее мнение о ее муже – полководце и будущем короле. Он заявил, что очень рад тому, как ее страна вознаграждена за доблестное участие в общей борьбе.
– Я сдержал свое слово, – сказал русский царь. – Я обещал Швеции Норвегию – и она теперь ваша. Безусловно, в этом заслуга и его королевского высочества, моего брата и кузена Карла Юхана. Его упорство в достижении цели – выше всяких похвал.
– И, разумеется, выше самых лестных похвал мужество и воинская доблесть наследного принца. Я имел счастье провести с его высочеством почти всю прошлогоднюю кампанию, – дополнил Чернышев слова императора.
– Я знаю, граф, вы один из лучших и преданных друзей Жана, – благодарно отозвалась Дезире. – Наверное, вы не раз навестите его в Стокгольме. Право, жаль, что я не выношу тамошних холодов, снега, ветра и диких сумерек посреди зимы.
– Вы обещали кому-нибудь свой первый танец, принцесса? – Все обличало в русском царе изысканного и благороднейшего кавалера. – Ах, нет еще? В таком случае я вас ангажирую. Сейчас будет мазурка.
Да, как один день, как один восхитительный грандиозный бал промелькнули два месяца!
Меж тем ждала Англия. Садясь на корабль, император ощущал, что вместе с ним направляется через Ла-Манш и бесподобный праздник. Но как и наследную шведскую принцессу, с первых шагов на заморском острове Александра Павловича неприятно поразил холод.
Нет, речь не о дождях и ветрах. Разве петербуржца испугаешь суровостью климата? К тому же в разгар лета солнце что есть силы источало беспредельные ласки на древний Альбион.
И встреча была как встреча: парады, оркестры, маневры войск, посещение музеев и парламента, приветственные речи принца-регента и ответные – императора.
Не было одного – восторга. Того, что бьет через край. И имя коему – триумф.
«А с чего бы, действительно нам, великобританцам, терять голову? – было написано на лице чуть ли не каждого англичанина. – Мы ведь тоже, можно сказать, один на один неприступною скалою стояли против Бонапарта».
– Домой, домой! – внезапно распорядился царь. – Я знаю страну, которая благодарно распахнет мне свое сердце. Я подарю ей гораздо больше, чем принес Парижу. Я вручу ей то, о чем она мечтала долгие годы, – независимость и свободу. Итак, едем в Варшаву.
Сколько раз пересекал император Александр пространство между реками Одером и Неманом. За Одером – чистые немецкие города, ухоженные фольварки. Пересечешь Вислу – словно иная страна. Более похожая на Россию с ее черными избами, захламленными улицами местечек, с лужами прямо посередине даже немалых по населенности городов. Ближе к Карпатам и вовсе то ли венгерский, то ли румынский быт. Только все же сие пространство – одна страна. Потому что – один язык, одни обычаи, один народ. А вышло – земля эта разрезана на части, поделена, как делят за столом пирог, на отдельные куски.
Того, кто резал по живому, не сыскать. Всему причина – судьба. А если правильнее ответить – войны.
Из-за этого, как бы уже поделенного пирога, заварилась и новая, только что угомонившаяся бойня.
Уже перейдя Неман, Наполеон, как известно, обратился к своей армии со словами: «Вторая польская война началась. Первая кончилась Фридландом и Тильзитом… Вторая польская война будет столь же славной для французского оружия, как и первая. Но мир, который мы заключим, будет прочным. Он положит конец тому гибельному влиянию, которое Россия вот уже пятьдесят лет оказывает на дела Европы».
Польша оказалась яблоком раздора. Теми кусками пирога, из-за которых каждый надеялся дать другому по рукам.
Александр Павлович покойно ехал в карете, разглядывая в окно проносившиеся картины. На подъезде к Варшаве он обратился к своему генерал-адъютанту:
– Где-то, не доходя сих мест, ты, Чернышев, и совершил свой беспримерный поход? Припоминаю, в письме шведскому наследному принцу, рассказывая о твоем успехе, я назвал твой рейд одним из самых отважных переходов во всей военной истории. Вопрос же у меня к тебе теперь таков: скажи откровенно, не порицал ли ты меня в те дни за то, что это моя, императорская, воля помешала осуществиться твоей идее о Висле еще ранее, в канун Наполеонова вторжения?
– Скажу, ваше величество, как требуете: сразу после Парижа недоумевал, почему выпускаем из рук победу. Затем пришло на ум: вдруг бы сорвалось? Тут требовался точный расчет, взаимное действие всех полков и дивизий. А мы, что греха таить, на сие не всегда способны. Вон, не смогли разом поспеть к Березине, хотя ваш оперативный план брал в расчет каждую мелочь.
– За правду благодарю тебя, Чернышев. Но только в твоих словах она не вся. Есть истина, коею ведаю я один и пока ею ни с кем не делился. Когда мы только начинали европейский поход, сказать о ней было рано. В Париже – ни к чему. Сейчас – в самый раз. А главная суть – вот в чем.
Была у Александра Павловича привычка: иногда, делясь с собеседником самым сокровенным, он отводил от него глаза. Чтобы лучше, наверное, углубиться в себя. И чтобы не смущал и не сбивал с мысли особливо угодливый отклик слушателя.
Так и на сей раз, оборотившись к окну, как бы делая вид, что разглядывает за стеклом любопытные ландшафты, император начал изложение до сего дня потаенного. А мысль была, хотя вроде бы и секретна, но в то же время и очень проста: как бы на него, царя, посмотрела Россия, коли бы он первым начал войну? Да еще для этого – вторгся в чужие пределы.
Чернышеву было хорошо ведомо, что с тех пор, как Россия стала державою европейской, ей не раз приходилось вести войны не на своих землях. Набор рекрутов постоянно вызывал ропот и неудовольствие. Поднимались клики против правительства и царя. В обществе крепло убеждение, что России такие кровопролития ни к чему. Вот ежели бы на нас кто напал да зачал бы жечь наши города и веси, тогда, дескать, совсем другое. Тогда и жизней своих не жалко.
– А на земле российской до нынешней поры лет сто, если не более, не ступала нога иноземца. Как бы я мог поднять народ на ратные свершения не у себя в дому, а скажем, во дворе соседа? Тем более мы перед тем два раза ходили за границу и оба раза возвращались битыми в кровь, – Александр Павлович обернул свое лицо от окна, и Чернышев заметил то, что давно уже не посещало царя – тень страха.
Не такое ли лицо было у него, когда после Фридланда великий князь Константин Павлович с плохо скрываемым раздражением говорил своему венценосному брату:
– Чем продолжать бессмысленное кровопролитие, лучше, ваше величество, раздайте каждому офицеру и солдату по пистолету и велите им застрелиться.
Пистолет тогда словно был приставлен к его, императорскому, виску.
А если бы он снова, считай, в третий раз, приказал полкам двинуться через границу да завязать там сражение, не грянул бы сей роковой пистолетный выстрел в его собственную голову или не обвилась бы удавка на императорской шее? Знал ведь, ох как знал он сей исход, когда что-то приходится не по нраву тем, кто толпится у трона!
– Да и война к нам пришла, отступать начали – ленивый только не попрекал за то, в чем виноваты, а в чем и вины никакой не было, – вспомнилось опять то время. – Потом уже в Германию вошли. И кто? – фельдмаршал Михайла Ларионыч, прежде чем Богу душу отдать – царство ему небесное – пытался держать меня за фалды: «Самое легкое дело – идти теперь за Эльбу. Но как воротимся? С рылом в крови?»
На самое короткое мгновение и легла тень на чело. Вновь оборотился от окна – величавый поворот головы.
– В белокаменной – ты помнишь? – как отозвались на мой призыв и стар, и млад. Тут уже не я вроде бы поднимал их на священную войну – сам народ вложил в мою длань карающий меч. Зато он, супостат – пленник. Я – покоритель Парижа. Он же – я чувствовал – с презрением думал обо мне: простачок. Наверное, мне никогда не сравниться с ним в полководческом искусстве. Да я и не тем взял: он хотел покорить Европу силой, я победил любовью. Вот чего стоит умение ждать. А пришел момент – тут уж будь тверд до конца. Так и с Польшей, куда мы с тобою едем. Пробил ее час! Однако и тут не все сразу образуется. И в том виде, как я бы считал нужным. Но важно идти шаг за шагом.
Непросто, наверное, далась сия исповедь собственному генерал-адъютанту. Но кому и поведать сокровенное, если не тому, кто в твоем тайном поединке со злейшим, и, можно сказать, личным врагом, был как бы твоею тенью. Даже более того – второй половиною твоего существа. И далее он будет твоею правою рукою в скрытой борьбе с теми, кто станет на пути, уже бесповоротно выбранном и определенном.
Когда еще брал Берлин, потом вел свой корпус в Штральзунд, когда затем положил предел существованию Вестфальского королевства и когда оказался в Париже, Чернышев чувствовал, что смолкнут последние залпы, и выйдут на свет Божий те, что столпятся у пирога, зарясь на самые вкусные и сладкие куски.
Император же предвидел сии сложности намного раньше.
Припомнилось: еще в январе прошлого года, когда русские армии вновь вошли в Вильну и перед ними открывалась Польша, он, Александр Павлович, получил письмо от Адама Чарторижского. Тот предлагал со взятием Варшавы тут же создать Польское королевство под властью великого князя Михаила Павловича.
«Я буду говорить с вами совершенно откровенно, – ответил император другу своей юности, с коим столько велось когда-то разговоров о возрождении его родины. – Для того чтобы провести в Польше мои любимые идеи, мне, несмотря на блеск моего теперешнего положения, предстоит победить некоторые затруднения: прежде всего, общественное мнение в России – образ поведения у нас польской армии, грабежи в Смоленске и Москве, опустошение всей страны оживили прежнюю ненависть.
Затем, разглашение в настоящую минуту моих намерений относительно Польши бросило бы всецело Австрию и Пруссию в объятия Франции: результат, воспрепятствовать коему было бы весьма желательно, тем более что эти державы уже высказывают наилучшее расположение ко мне.
Эти затруднения, при благоразумии и осторожности, будут побеждены. Но, чтобы достигнуть этого, необходимо, чтобы вы и ваши соотечественники содействовали мне. Нужно, чтобы вы сами помогли мне примирить русских с моими планами и чтобы вы оправдали всем известное мое расположение к полякам и ко всему, что относится к их любимым идеям.
Имейте некоторое доверие ко мне, к моему характеру, к моим убеждениям, и надежды ваши не будут более обмануты…
Что касается до форм правления, то вам известно, что я всегда отдавал предпочтение формам либеральным. Я должен предупредить вас однако ж и притом самым решительным образом, что мысль о моем брате Михаиле не может быть допущена. Не забывайте, что Литва, Подолия и Волынь считают себя до сих пор областями русскими и что никакая логика в мире не убедит Россию, что они могли быть под владычеством иного государя, кроме того, который царствует в ней…
Убедите ваших соотечественников высказать к России и к русским добрые чувства, для того, чтобы изгладить впечатления этой кампании и тем облегчить мой труд… Итак, вот в общем выводе результаты, которые я могу сообщить вам: Польше и полякам нечего опасаться от меня какой бы то ни было мести. Мои намерения по отношению к ним все те же… Успехи не изменили ни моих идей относительно вашего отечества, ни моих принципов вообще, и вы всегда найдете меня таковым, каким вы знали меня во все годы».
Терпение и любовь…
Применительно к военным категориям, сие как медленная, затянувшаяся осада.
«Может, теперь в этой тактике что-то следует, ваше величество, изменить?» – хотелось заметить Чернышеву.
Пушки смолкли. Но продолжается, еще далеко не закончилась вторая польская война. На войне же, кроме долгой осады, многого можно добиться смелыми и резкими действиями там и в тот самый момент, где и когда противник тебя не ожидает.
Так размышлял сам с собою Чернышев, не собираясь, однако, сообщить о своих мыслях государю. Потому что, к тому же, он думал и о другом. О чем, вероятно, еще не пришло время сказать своему императору.
Только Александр Павлович знал, чем в эти минуты были заполнены голова и сердце его любимого генерал-адъютанта.
– Ты хотел бы получить отпуск, Чернышев? – внезапно царь задал вопрос.
– Простите, ваше величество, но как вы о том догадались?
– Просто подумал, что недельку тебе следовало бы отдохнуть. У тебя же, полагаю, имеются заботы, кои не следует откладывать? Когда прибудем в Варшаву, вели подать тебе лучшую коляску и ступай куда зовет тебя твое сердце. А в Кенигсберге меня нагонишь.
Когда поднимают траурную вуаль
– Я выгляжу очень дурно. – Княгиня Теофила сказала это с интонацией, которая, безусловно, была утвердительной. Но в то же время в том, как она произнесла эту фразу, угадывалось непроизвольное, свойственное лишь женщинам, желание получить совсем иной, прямо противоположный ответ.
Угадал или просто почувствовал Чернышев скрытое желание княгини, но слова его были так искренни и так желанны, что она зарделась и опустила глаза.
– О, прошу вас, не говорите мне так о себе! – взмолился Чернышев. – Вы для меня всегда – образец превосходства, самая прекрасная женщина на свете.
– Прошу вас, граф, не будем об этом, – остановила она его, довольная его словами и в то же время понимая, что теперь, в нынешнем ее положении, далее продолжать этот разговор будет неприлично и на этом следует остановиться. Тем более что действительно теперь она была не то что дурна, но выглядела нездоровой. Лицо ее было бледным, под глазами – темные круги, губы выцветшие и блеклые.
– Простите, дорогая княгиня, первое, что я хотел вам выразить. – это идущее от самого сердца соболезнование по поводу того, что случилось и что вам пришлось пережить. Примите мое сочувствие, хотя оно несколько запоздало. Поверьте, я узнал о происшедшем, будучи в Париже. И при первой же возможности приехал к вам, чтобы увидеть вас и засвидетельствовать вам мои чувства.
– Спасибо, граф. Я знала, что вы приедете и непременно скажете слова, которые мне очень дороги.
Княгиня была одета в черное, и траур еще более делал ее лицо изможденным, хранящим следы недавних страданий.
– Ужас, что я пережила! Если бы только знали, граф, как меня сразило известие, пришедшее к нам в октябре, – она нервно заломила руки, и слезы невольно скатились по ее бледным щекам. – Тяжко подумать – найти смерть не просто от пули, но еще быть поглощенным рекой! Одно лишь дает мне силы, когда подумаю: Доминик принял смерть в бою. Он до конца выполнил свой долг. И вместе с ним, должно быть, в то же самое мгновение, погиб и его старший товарищ и собрат князь Понятовский.
Трагедия, которую и теперь больно переживала княгиня, произошла под Лейпцигом девятнадцатого октября минувшего года, как раз в пору, когда сам Чернышев совершал свой поход в Вестфальское королевство.
Шестнадцатого числа у Лейпцига, в Саксонии, произошла грандиозная битва, длившаяся целых три дня. И, по существу, предрешившая участь Наполеона. Потому что все, что могло быть собрано с обеих сторон, сошлось в том грандиозном сражении. В нем участвовало поначалу более трехсот пятидесяти тысяч человек. Союзные войска составляли русские, австрийцы и пруссаки. В одном строю с французами сражались поляки, саксонцы, голландцы, итальянцы, бельгийцы и немцы Рейнского союза.
Первый день собрал страшную кровавую жатву. Говорили, что, объезжая по обыкновению ночью поле битвы, Наполеон ужаснулся потерям, и своим, и чужим. Ехавший с ним Мюрат заметил, что такого количества убитых он не помнит со времен Бородина.
Меж тем первым днем все не кончилось. К союзникам подошла более чем стотысячная Северная армия наследника шведского престола. Подкрепления, подоспевшие к Наполеону, едва насчитывали пятнадцать тысяч солдат.
«Битва народов», как вскоре военные летописцы назовут сие величайшее сражение, возобновилась с новой силой. Как всегда, Наполеон не хотел смириться с катастрофой и ждал, что судьба вернет лавры его полководческому гению. Но упорство только усугубило катастрофу. Отступать пришлось в панике, теряя огромное число убитых, раненых и пленных.
Давя друг друга и расстраивая малейшую возможность к удержанию обороны, войска Наполеона отступали через Лейпциг. Кровь лилась на улицах города, взрывы гранат, залпы пушек и ружей заглушали крики и стоны бесчисленных умирающих.
Чтобы сдержать натиск союзных войск, Наполеон приказал взорвать за собою мосты. Однако в городе еще оставалось около тридцати тысяч французов и конница князя Понятовского, за два дня до сражения получившего звание маршала Франции.
На протяжении всей кампании поляки были достойными соратниками французов. Воспламененные Наполеоновым приказом, зачитанным им на берегу Немана о начале Второй польской войны, они в числе самых первых, не ища даже брода, бросились вплавь, чтобы на глазах у французского императора первыми достичь русского берега.
И первыми входили в Вильну – князь Юзеф Понятовский и с ним рядом, во главе своего уланского полка, князь Доминик Радзивилл.
Отвага, натиск и штурм отличали действия польского корпуса во всех битвах в России – от Смоленска и Бородина до Малоярославца и Красного.
Теперь, в Лейпциге, им выпал последний жребий – погибнуть самим. В то время, когда даже закаленные в немыслимых битвах французы бросали наземь ружья и шли сдаваться в плен, ища взглядами русских офицеров, чтобы вручить им шпаги как наиболее достойным противникам, поляки решили биться до конца.
Что их толкало к отчаянию? Ненависть к тем, кто лишил их родины, – русским, австрийцам и немцам, виновникам развала Польши? Конечно, в первую очередь это. Но было еще одно – нежелание вновь вернуться под сень двуглавого российского орла, против которого их, белый орел, гордо и с величайшей надеждой на победу поднял в этой войне свою голову.
Мало того, что они расставались отныне с мечтою о будущем своей страны, каким они хотели это будущее видеть, но многим из них грозила расплата. В армии Понятовского было немалое число жителей западных российских губерний – подданных русского царя, изменивших присяге.
Единственный выход оставался конникам – вплавь через Эльстер, что преграждал путь к спасению.
Да, их конец внешне очень уж походил на то, с чего начинался поход в Россию. Только на сей раз на берегу не было обожаемого ими французского императора и в сердцах жил не энтузиазм, а страх и отчаяние.
Река кипела и бурлила от сотен человеческих и лошадиных тел, на всем скаку рухнувших в водную пучину. Мертвые, настигнутые пулями лошади уносили на дно живых седоков. Убитые качались на крупах коней, спешивших к берегу.
Князь Репнин, дивизия которого одной из первых ворвалась в Лейпциг, рассказывал потом вернувшемуся из Касселя Чернышеву, как погиб Юзеф Понятовский. Он был верхом. Конь под ним будто бы уже доплыл до середины реки, когда князя догнала сначала одна, затем вторая пуля.
Известно было, что такая же смерть постигла и Доминика Радзивилла, который во главе своего полка до последнего отбивался от наступающих.
В том бою к Репнину его офицеры подвели бледного и уже безоружного Лористона. Дивизионный генерал и дипломат был в изодранном и перепачканном грязью и кирпичной пылью мундире. Репнин тотчас доложил о пленнике государю. Царь повелел взять над бывшим послом опеку, чтобы тот ни в чем не испытывал недостатка. А сверх этих мер, из-за того, что Лористон лишился собственного обоза, царь пожаловал ему заимообразно на первый случай пятьсот червонных рублей.
В Париже о гибели Доминика Чернышеву с печалью поведал отец княгини Теофилы – генерал Моравский. Он приезжал в Париж как посланец польских офицеров и был любезно принят российским императором.
Кароль Моравский вошел в гостиную как раз в тот момент, когда его дочь рассказывала гостю о своих недавних переживаниях.
Отец подошел к ней и нежно погладил ее по восхитительным, пепельного отлива волосам, с которых она, говоря с русским генерал-адъютантом, сняла черную кисею. Затем, склонившись, он нежно поцеловал ее в лоб, отметив про себя, как в лучшую сторону изменилась дочь и как она, безусловно, рада визиту гостя.
– Сейчас видно, что вы, генерал, и моя дочь – добрые друзья, – с заметным акцентом проговорил по-французски Кароль Моравский. – Время излечивает горе. Но еще более надежный лекарь – дружеское участие. Женское сердце отзывчиво на чужую беду. Но лишь солдат может понять и разделить печаль по поводу смерти солдата. Не правда ли, генерал?
– За что бы ни сражался каждый из нас, подвиг всегда измеряется честью и преданностью делу, за которое солдат отдает свою жизнь, – согласился Чернышев. – И посему тем, чья жизнь пока еще не оборвалась, Господь Бог как бы передает завещание погибшего: сохранить и не обесчестить память о нем. И сберечь то, что он любил пуще самого себя.
Лицо княгини вновь вспыхнуло. Ее же отец подхватил:
– Слово истинного солдата! Никогда не может называться по праву подлинным сыном своего народа тот, кому чужда боль другого народа. И кто, в конце концов, не в состоянии понять, за какие высокие идеалы другие солдаты отдают свои собственные жизни. Это поразительное и бесподобное понимание я, ваше превосходительство, нашел, к счастью своему, у вашего государя.
Тогда, в Париже, разговор генерала Кароля Моравского с русским царем происходил в присутствии Чернышева.
Генерал, как и теперь, был в форме польского войска, только еще в конфедератке, увенчанной кокардой с белым орлом.
Обратившись к императору, Моравский спросил, сохранится ли теперь в их армии этот символ свободы и знак гордости поляков?
– Безусловно, – ответил Александр Павлович. – Надеюсь, что в ближайшем будущем вы станете с достоинством носить сей символ чести и сохраните его навсегда.
– Значит, ваше величество намерены возродить Польшу?
– Это моя давнишняя мечта, генерал. Именно она в немалой степени, если не сказать в самую первую очередь, заставила меня перейти границу и вступить в Европу. Правда, мне предстоит преодолеть еще немало затруднений, но вы видите меня в Париже, и этого довольно.
– Европа увенчала ваше величество лаврами победителя, – с чисто польской галантностью произнес генерал. – Хочется верить, что мир, дарованный вами Европе, принесет свободу и счастье всем народам. И особенно – нам, полякам.
– И мне хочется верить, что так думают если пока не все, то многие у вас. Со своей стороны, генерал, я предаю забвению прошлое и, хотя имею право жаловаться на многих лиц вашей национальности, тем не менее желаю все забыть. Я искренне стремлюсь видеть одни ваши добродетели: вы храбрецы и честно исполнили вашу службу.
При сих словах царя генерал сдвинул каблуки вместе, так что звякнули шпоры.
– Ваше величество, можете быть уверенными, что столь великодушное отношение к полякам обеспечит вам нашу полную благодарность.
– Я потребую от вас благодарности только тогда, – сказал царь, – когда фактами, которые в скором времени получат осуществление, приобрету подлинные на нее права.
– Мы не имеем, ваше величество, другого честолюбия и другой привязанности, кроме любви к отечеству, – ответил генерал. – Это болезнь нашей земли.
– Она неизлечима и делает вам честь. Каким образом порядочный человек, – продолжил царь, – может отказаться от того, чтобы иметь свое отечество? Если бы я был поляком, я поддался бы искушению, от которого меня бы никто не удержал. Я пошел бы сражаться за свободу своего народа и отдал бы этой борьбе, коли того потребовали обстоятельства, свою собственную жизнь.
Именно эта мысль и возникла теперь в разговоре с генерал-адъютантом русского царя, и, как и тогда, в Елисейском дворце, восхитила все существо бравого генерала.
За обедом, где они встретились уже вчетвером – к столу вышла Теофила-старшая, – генерал вновь затронул небезразличную его сердцу тему – о будущем Польши.
– Русский царь мне сказал: спросите у ваших соотечественников, каким образом вели себя на польской земле русские войска? Они были лояльны к полякам. Посему, продолжил император, это ощущение братства, чувство как бы единокровия наших народов должно стать основой будущих отношений.
Теофила-старшая, еще накануне сославшись на мигрень, была, в отличие от мужа, менее словоохотлива. Однако при последних его словах, она не преминула заметить:
– Могу засвидетельствовать самое что ни на есть добропорядочное поведение казаков графа Чернышева здесь, в нашей Бялой Подляске, кажется, тому два года назад, – губы ее улыбались, но глаза почему-то были вызывающе холодны.
– Вы не можете не признать, мама, что добропорядочным поведением отличались не одни солдаты, которыми предводительствовал наш гость, – возразила дочь.
– Это еще как знать, с какими намерениями приходят иногда в чужой дом, – не остановилась графиня. – Случается: солдат или даже офицер обходителен и воспитан в самом высоком смысле слова, кто-либо зазевается в доме хозяев, и что-то уже гости успели прибрать к рукам.
– Не хотелось бы ворошить старое, как не раз подмечал мой государь, – вступил в разговор Чернышев, – но случаи невоспитанности, простите, лучше сказать – мародерства, нередко отмечались среди поляков на нашей, русской земле.
– Ну да, – поддержал генерал Моравский, – именно об этом говорил мне в Париже император. Его величество прямо заявил: хотя я имею право жаловаться на многих лиц вашей национальности, но желаю все забыть. И он назвал тогда Смоленск, где было немало бесчинств со стороны занявших этот город, особенно со стороны поляков. Но нам – что теперь важно – следует смотреть вперед, а не оглядываться назад. Разве мало того, что нас объединяет – русских и поляков?
И генерал вновь обратился к парижской встрече с императором Александром. «Оба наших народа, – повторил он слова царя, – сближают не только соседство, но похожие обычаи и язык, общее наше происхождение и, во многом, общая история. Поэтому, будучи раз соединены между собою, мы должны полюбить друг друга навсегда».
– Разве не так? – воскликнул Моравский.
Видимо, сказывалась сильная мигрень. Графиня извинилась и, не докончив обеда, вышла.
Другой, совершенно другою была графиня Моравская в те давние дни, когда Чернышев впервые объявился в Бялой Подляске. И тогда она не во всем, что касается будущего Польши, соглашалась с русским гостем. Да сие и не мудрено. Не так просто объединить то, что разъединялось и отторгалось друг от друга в распрях, спорах и брани на полях сражений.
– Вы не обижайтесь на мама, – попыталась объяснить поведение матери княгиня. – Война не лучшим образом отразилась на ней, в том числе на ее здоровье. На мама как бы навалилась и та война, что задела ее в годы молодости. Так что две ноши оказались, наверное, слишком тяжелы.
Они гуляли вдвоем в саду. Несмотря на передряги последних лет, сад был ухожен, дорожки приведены в порядок.
– Это все заботы нашего управляющего и слуг, которые оставались с нами в нелегкие дни. Кстати, управляющий нередко вспоминает вас и, как он утверждает, постоянно ставит в костеле свечку за ваше здравие. Это русский пан офицер сохранил и сберег наш город, когда все вокруг пылало огнем, говорит он. Вот вам и подтверждение того, о чем за столом говорил папа и с чем не сразу согласилась мама.
После чая княгиня ушла к себе. Она призналась, что немного устала – этот день был первым, когда она после тяжелого потрясения была на людях.
У генерала же было о чем поговорить с гостем, и он пригласил его через какое-то время заглянуть к нему в кабинет.
Когда Чернышев подошел к двери, он услыхал за ней голоса. Говорили двое – Кароль и старшая Теофила.
– Ты полагаешь, что он приехал неспроста? – говорила графиня. – Он и тогда еще, при живом Доминике, так глядел на нашу дочь, что мне, матери, становилось не по себе.
– Нескромность поведения и мне пришлась бы не по душе, – отвечал ей муж. – Хотя у кого из нас, мужчин, не кружилась голова при встречах с красавицами? А в намерениях графа Чернышева вряд ли я и тогда усмотрел бы что-либо предосудительное. Теперь же и вовсе, когда Теофила осталась вдовой и свободна, его расположение к ней можно расценить вполне серьезно. Разве не так?