355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Когинов » Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой » Текст книги (страница 8)
Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 22:00

Текст книги "Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой"


Автор книги: Юрий Когинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)

Еле заметная усмешка появилась на губах хозяина дома:

   – Хм! А вот некоторые просвещённые люди, даже являющиеся издателями, серьёзно уверяют публику, что колдовства нет и быть не может. А вы, господа, неужто не верите гаданию на картах и на кофейной гуще?

Раскуривая трубку, худощавый лицом и телом Фёдор Глинка добродушно захохотал:

   – Что мудреного, если, часто гадая, что-нибудь да отгадаешь? Самому записному вралю, как вы знаете, иногда случается сказать правду, однако за то он не перестаёт быть вралём.

   – Хм, да, – снова загадочно протянул Перовский, – значит, вам, верно, не случалось встречать настоящих ворожеек, а потому вы и не верите гаданию. Что, например, вы скажете о госпоже Норман, которая, говорят, предсказала судьбу первой супруге Наполеона, императрице Жозефине, тогда, когда Наполеон и не помышлял ещё о разводе? Между тем я имел честь лично быть знакомым с мадам Норман, воспоминания о посещении которой до сих пор свежи в моей памяти...

Все подсели поближе к рассказчику, не скрывая, однако, недоумения по поводу неожиданного поворота, который принял разговор, а Глинка громко произнёс:

   – Нет уж, милейший Перовский, ты меня не одурачишь! Ну-с, слушаем тебя.

   – Как вы догадываетесь, дело происходило в Париже, – начал серьёзно рассказчик. – В одно утро я на площади Лудовика Пятнадцатого взял фиакр и приказал ему ехать к мадам Норман. Жилище её известно всем извозчикам в Париже, и потому фиакр привёз меня прямо к её квартире. При входе в переднюю горничная встретила меня с таинственным видом и спросила, что мне угодно. Я отвечал, что желаю посоветоваться со знаменитою её госпожою.

Слушающие переглянулись. Глинка же пожал плечами. Перовский между тем продолжал повествование.

Его довольно долго продержали в приёмной, прежде чем отворили стеклянную дверь и он вступил в храм Пифии. Она оказалась женщиной лет за сорок, среднего роста, довольно дородной, с большими чёрными глазами и такими же бровями. На столе, среди комнаты, стояли небесные глобусы и лежали разные математические инструменты, а между ними набитые чучела: небольшой крокодил, ящерица и змея. По стенам развешаны были картины, представляющие разные магические фигуры. В одном углу стоял человеческий скелет, завешенный чёрным флёром, в другом – три или четыре банки с уродами в спирте.

   – На просьбу мою открыть мне будущую судьбу, – продолжал Перовский, – мадам отвечала вопросом: на каких картах я хочу, чтоб она загадала, на больших или маленьких? «Какая между ними разница?» – спросил я. Она ответила, что гадание на маленьких стоит пять франков, а на больших – десять. Я попросил загадать на больших. Волшебница взяла колоду карт, которые действительно оказались весьма большого размера, со странными изображениями и магическими знаками, помешала их, пошептала над ними так же, как и у нас в России это делается, и потом разложила их на столе.

После гадания волшебница милостиво приняла от посетителя десять франков и спросила: не хочет ли он, чтобы она написала его гороскоп, в котором означено будет всё, что должно случиться в течение жизни. «Какой гороскоп прикажете, большой или маленький?» – осведомилась она. «А какая между ними разница?» – «Большой стоит два луидора, а маленький – один. Но зато в большом гораздо более подробностей», – «Ну гак напишите мне большой, я люблю подробности».

   – Дней через несколько я заехал опять к гадалке, получил подробный гороскоп и заплатил два луидора. Гороскоп как гороскоп. В нём весьма подробно описано всё, что должно было со мною случиться. Но, к несчастью, волшебница на письме так же ошиблась, как на картах, то есть ни одно из предсказаний её не сбылось!

Все не удержались и дружно зарукоплескали, а Глинка вновь расхохотался:

   – Я ж говорил: не удастся нас одурачить!

Александр же Бестужев вскочил, глаза его загорелись.

   – Бьюсь об заклад: Перовский пишет новые повести, нечто необычное в русской литературе, и теперь на нас проверяет. Признайся, Алексей, я угадал?

   – Ну не совсем то, о чём сейчас вам поведал. Но много затеял и фантастического. Вернее, по форме, по оболочке немыслимое, а по содержанию – сама реальность.

   – Я же говорил, что он – превосходный рассказчик – и на бумаге, и в изустной беседе, – обрадованно произнёс Дельвиг. – Жаль, Саши Пушкина нет среди нас – то-то восторгался бы...

   – Ба, совершенно вылетело из головы, – сказал Рылеев, – кто-то намедни мне передал письмецо нашего ссыльного поэта. Писано ещё из Кишинёва[28]28
  ...письмецо нашего ссыльного поэта. Писано ещё из Кишинёва, – Видимо, письмо, о котором идёт речь в романе, передано с большим опозданием, ибо действие происходит в 1825 г., а Пушкин в то время находился уже в Михайловском, куда приехал 9 августа 1824 г. Кишинёвский же период южной ссылки поэта закончился в 1823 г., в июле, когда генерал И. Н. Инзов сдал должность новороссийского генерал-губернатора новому начальнику, графу М. С. Воронцову, и центром правительства края стала Одесса, куда переехал и Пушкин, зачисленный в канцелярию генерал-губернатора.


[Закрыть]
. Да вот отрывок: «В лето пятое от Липецкого потопа – мы, превосходительный Рейн и жалобный сверчок, на лужице города Кишинёва, именуемой быком, сидели и плакали, вспоминая тебя, Арзамас, ибо благородные гуси величественно барахтались перед нашими глазами в мутных водах упомянутой речки. Живо представились им ваши отсутствующие превосходительства, и в полноте сердца своего положили они уведомить о себе членов прославленного братства, украшающих берега Мойки и Фонтанки...»

   – Говорят, Орлов во вверенной ему в Бессарабии дивизии целые школы для обучения солдат открыл, – вставил Дельвиг.

   – Что школы! – перебил Николай Бестужев. – Приказ по дивизии издал: «Я почитаю великим злодеем того офицера, который, следуя внушению слепой ярости, без осмотрительности, без предварительного обличения, часто без нужды и даже без причины употребляет вверенную ему власть на истязание солдат». Приказы Орлова доводятся до сведения солдат в каждой роте. Не случайно нижние чины шестнадцатой дивизии называют её по имени своего командира – Орловщиной, как у нас принято называть свою родимую, к примеру, местность.

   – Был у Михаила и ещё более решительный приказ по дивизии, – сказал Рылеев. – В Охотском пехотном полку майор Вержейский, капитан Гимбут и прапорщик Понаревский жестокостями своими вывели из терпения солдат. Орлов по жалобе нижних чинов тут же учинил расследование, по которому открылись такие неистовства, что всех сих трёх офицеров он представил к военному суду. В приказе своём по этому случаю превосходительный Рейн написал: «Да испытают они—то есть мучители-офицеры, разжалованные в нижние чины, – какова солдатская должность. Для них и для им подобных не будет во мне ни помилования, ни сострадания...»

Алексей, казалось, внимательно слушал разговоры друзей, но в душе жила, полнила всё его существо мысль и о уже созданной им вещи, и о тех, что были начаты дома, в Погорельцах. И вдвойне радостно было от сознания, что друзья нынче у него в гостях, что они всецело разделяют его счастье. А что может быть выше их общего участия в занятиях литературных? Да вот действительно, Пушкина бы в их компанию, умного и резкого Мишу Рейна... Право, если бы Воейков не взял рукопись к изданию в своём «Приложении», обязательно отдал бы Кондратию Рылееву с Бестужевым в их «Полярную звезду». А что? Очень даже приличный альманах. Погодите, господа издатели, он ещё наберёт силу и не раз прославит нашу изящную словесность.

13

В маленьком, в два окошка, оклеенном голубыми обоями домашнем кабинете – собственный домик в Фурштатском переулке, с Литейного, против лютеранской церкви – Александр Семёнович принял Алексея по-домашнему. Одет в шёлковый полосатый шлафрок с поясом, на ногах – кожаные, изрядно истасканные ичиги.

   – Ну-ка, дай себя лицезреть, новоявленный российский сочинитель! Только намедни разжился нумером «Новостей литературы» – опричь для ознакомления с твоим опусом. Сам ведаешь – современных бойких писак не жалую. Тебя же прочёл.

Для своих семидесяти с гаком адмирал Шишков выглядел, как сам он говаривал, ещё молодцом. Хотя волосы торчат седым, с желтизной, хохолком, но фигурой подтянут и сух. Лицо, кажущееся в обыденности аскетическим и холодным, имеет обыкновение враз воспламеняться одушевлённою, приятною и добродушною улыбкой.

   – Литавр, литавр тебе ещё в слоге недостаёт! Ну да дело наживное. – Встал, налил из ковшика водицы в клетку, где будто с отчеканенным для монеты профилем застыл любимый попугай какаду по прозвищу Попинька. – Сейчас у всех на языке Жуковский, Пушкин!.. Слыхал, и ты водился с ними, арзамасцами. Тьфу, Господи, у них стих что рассыпанный горох. А ты Державина вспомни – каждая строчка как возведённый в небо храм! Такого пиита теперь сыщи-ка. Да вот тебе и моя ода, коею более двух десятков лет тому слагал славу заступившему на царствование Александру: «На троне Александр! Велик Российский Бог! Ликует весь народ, и церковь, и чертог...»

   – Чертог, чертог, чертог! – каркающе передразнил Попинька, и Алексей, не удержавшись, прыснул.

Тут лицо старика и воспламенилось – улыбка пополам с лукавством:

   – Не вздумай соврать: не попка-дурак – я тебя своими допотопными виршами вогнал во смех. Ну да я давно уже для всех пересмешников – сущий клад. То скорчат рожу от моих церковно-славянских речений, то проедутся насчёт рассеянности старика – зван был в один дом, зашёл же в другой, иль встреченного друга не признал, зато бросился в душевные воспоминания с совсем уж незнакомым.

Молва утверждала: когда Павел Первый сделал его генерал-адъютантом, он боялся сесть на лошадь, поскольку отродясь не ездил верхом. Зато и добродетели водились за ним, каких не у каждого сыщешь.

Павел подарил ему триста душ в Тверской губернии. Шишков не брал с них ни копейки. Выборные от села не утерпели, приехали к нему: «Батюшка барин, на мирском сходе мы положили – ехать к тебе и сказать: не берёшь с нас уже десять лет оброку, а потому не угодно ли положить за все льготные годы хоть по тысяче рублей – жалованье твоё небольшое...» Он пришёл в умиление. Но не от доброты мужиков, от того, что речи их – язык старых грамот. Усадил за стол, угощал, но когда они вновь завели речь о деньгах, взять их наотрез отказался.

Во дни войны от имени Александра Первого писал все приказы по армии и зажигательные манифесты к народу: «...не нужно мне напоминать вождям, полководцам и воинам об их долге и храбрости. В них издревле течёт громкая победами кровь Славы».

Наверное, с юных мичманских лет, равно как и кормление птиц в клетках и за окном, звонкое, чеканное великолепие древнего российского языка стало предметом его страсти. Никак не мог примириться с тем, что начиная с Петра Великого язык наш засорили такие иноземные названия, как авантаж, вояж, кураж, асессор, канцлер, министр, полицеймейстер... Поначалу накинулся и на Карамзина за его нововведения и слишком лёгкий, как чудилось, стиль. Но сам же и предложил избрать историографа в члены Российской Академии, когда узрел в его «Истории» слог Нестора-летописца да Сокольничих приказов Алексея Михайловича...

Подали чай с вареньями, которые особливо адмирал обожал, и жена Дарья Алексеевна, голландка по рождению, пригласила к столу.

   – Разговор о словесности, предмете всё ж эфемерном, требует подкрепы пищей насущной. Но беседу за чаепитием продолжим, хотя повернём её на иную, не литературную, стезю. Как тебе ведомо, заступил я высокое государственное место, твоим батюшкой в своё время оставленное, – год уже, как народного просвещения министерство под моим управлением. И пришла мысль: хорошо бы иметь в сотоварищах-сотрудниках сына незабвенного Алексея Кирилловича, светлая ему память. Коротко, открывается вакансия попечителя Харьковского учебного округа. С государем о тебе уже речь вёл: он согласен.

Если уж начистоту, мысль о службе не раз приходила и ему, особенно последнее время. Да, да, деревеньками править не умел, того и гляди вылетишь в трубу. Но надобно ведь было просить, и не у кого-то – у государя. А тут вдруг такой оборот! Но Перовский не подал виду, что предложение министра и его желание удивительно совпадают.

Наоборот, хотелось произнести: три года минуло, как освободился от упряжи, и снова, пожалуйте, залезай в хомут! Но вслух сказал иное. Тоже в шутливой вроде форме, но по существу серьёзное и даже дерзкое:

   – В основу всех наук, как выразился, сказывают, граф Аракчеев, следовало бы положить Священное Писание. Даже математику и ту преподавать на религиозный манер. К примеру, гипотенуза в прямоугольном треугольнике есть символ сретения правды и мира, правосудия и любви через ходатая Бога и человеков, соединившее горнее с дольним, небесное с земным.

Жёлто-грязный хохолок на голове министра дёрнулся, кустистые брови сошлись к переносью:

   – Вижу, ты насмешник из насмешников! А пора бы из мальчиков в мужи переходить. Отец твой, помнится, говорил о тебе: на Алексея громадную надежду имею, ум – от рождения, да и науками огранён. Хихикать же над верой – делу не помогать. Только на себя вызывать огонь, как в баталиях. Вон молодой Пушкин. Согласен, талант. Но сочинил пару-другую эпиграммок, поглумился над тем, что есть власти опора, – и где он теперь? Зато Жуковский Василий, он не только музам – добрым делам служит...

Сказанное о Жуковском упало как семя на благодатную почву: воспитать одного лишь человека – уже благо, а если способствовать образованию десятков персон?

Однако решил сдаться не сразу – пустил ещё один шар, так сказать, чтобы проверить главную мысль: а как быть с белль-летр?

   – Изящная словесность, она ведь тоже камертон, на который можно настраивать людские души...

   – А спорит-то кто ж? Я, по-твоему, лишь дремлю на заседаниях в своём министерстве да в Государственном совете? Вон все шкафы в кабинете забиты толстыми тетрадями: сочиняю и сочиняю всё, что на потребу собственной и вообще человеческой душе, – «Корнеслов» да «Сравнительный словарь». Так что и ты прометеев огонь в себе не гаси – сочинительствуй. От тесного сближения с учащими и учащимися больше ясности прибавится, на какие ноты потребно твоему камертону отзываться.

Едва успел возвратиться в свои Погорельцы, чуть ли не вдогон – письмо: «Милостивый Государь Алексей Алексеевич, Его Императорское Величество высочайшим указом своим, в 3-й день мая сего, 1825 года Правительствующему Сенату данным, всемилостивейше уволив г-на действительного статского советника Корнеева от должности попечителя Харьковского учебного округа, высочайше повелел быть Вам исправляющим должность попечителя сего округа с производством Вам столовых денег по 3.600 рублей в год из государственного казначейства.

Посему, препровождая к Вам, Милостивый Государь мой, копию с полученного мною о сём из Правительствующего Сената указа, предлагаю Вам вступить в должность по новому званию Вашему и вместе с тем уведомить Вас, что я отнёсся к бывшему г-ну попечителю об учинении распоряжения, чтобы все дела по Харьковскому учебному округу и по гимназии высших наук князя Безбородко, в канцелярии попечителя находящиеся, были препровождены по почте в Харьковский университет, которому предложено от меня, по получении сих дел, доставить оные к Вам. Равным образом предложил я как университету, так и гимназии высших наук князя Безбородко отныне и во всех случаях относиться и делать представления к Вам. Посему остаётся Вам уведомить сии учебные заведения, куда они должны адресовать свои представления, дабы оные могли беспрепятственно доходить до Вас.

С совершенным почтением Министр народного просвещения и Главноуправляющий делами иностранных вероисповеданий А. Шишков».

Только и надо было в ответном письме сообщить, что июня сего 28 дня вступил в должность, да указать ректору Харьковского университета, куда ему, новому попечителю, выслать канцелярию попечителя-предшественника.

Через несколько недель, к неописуемой радости Алеханчика, в Погорельцы прибыла крытая рогожей подвода – и с неё один за другим в чулан снесли двадцать два тюка бумаг. За этой повозкой – другая, на которой уже было четырнадцать тюков.

Папочка вышел на крыльцо в халате, прищурившись глянул, как мужики, стараясь не натаскать грязи в дом, стащили у приступка сапоги и босиком, на цыпочках стали затаскивать пыльные, перетянутые бечёвкой кули, и, зевнув, удалился к себе в кабинет.

Описания каких достопамятных, самых что ни на есть важных событий хранились в канцелярских делах, спешно прибывших из Харькова, сколько разных людей – от писарей и мелких чиновников до коллежских асессоров, статских, а может быть, и тайных советников – имели прикосновение к сим государственным бумагам, Алёшенька мог только догадываться и терпеливо ждать, когда папочка прикажет вспороть верёвки и толстенные, завязанные разноцветными тесёмками папки, на которых золотой двуглавый орёл, люди внесут в кабинет. Однако проходил день за днём, а папочка таких указаний не давал, он то просиживал долгие часы за столом, макая перо в чернила, то, что-то мурлыча себе под нос, ходил по кабинету, думал.

Если бы Алёша обладал свойством читать чужие мысли, он бы узнал, что думы папочки – и на бумаге, и в его слегка кудлатой голове – направлены были на цель более существенную, чем постижение тайны хранящихся в пыльных мешках канцелярских бумаг. Размышления папочки были посвящены постижению тех воспитательных задач, которые он принял на себя, став попечителем, а точнее, воспитателем не только его, Алёшеньки, но многих других не известных никому молодых людей, обучающихся на юге Российской империи.

Эх, не было сейчас рядом с ним, Алексеем Перовским, того собеседника по дрезденским кофейням – музыканта и поэта в длинной феске, с мефистофельскими глазами и мефистофельским же крючкообразным носом, в споре с которым он и его визави нередко достигали истины.

Впрочем, Гофман был не просто спорщик, неутомимый и настойчивый, но всякий раз непредсказуемый оракул. Он был бесподобен в своём умении любые жизненные явления облекать в волшебные тона и опёнки, отчего явления эти не переставали быть узнаваемы, привычны, хотя все герои его рассказов носили черты волшебства и фантазии. Так, говорил он, ему лучше высказать людям правду о них. К примеру, чтобы разобраться в сложных мотивациях человеческого поведения, в его добродетелях и пороках, великий немецкий выдумщик избрал в своих беседах с гостем из далёкой Московии главным героем учёного кота по имени Мур, от лица которого он виртуозно вёл самые разнообразные разговоры на философские темы.

Теперь же, в деревне, кресло против Перовского было пусто. Не было его собеседника ни в одном, ни в другом углу комнаты. И за окнами – ничего и никого, только большой, с раскидистыми кронами сад в английском вкусе, к которому с северной стороны примыкал просторный двор, обнесённый каменною оградою, а за нею зеленели конопляники, виднелись крестьянские избы, выстроенные в порядки и украшенные – на редкость в здешней стороне – каменными трубами.

Что ж, значит, не судьба столковаться с двойником по духу и образу мыслей. Однако сокрушение о том, что не дано тебе теперь, ничему не служит. Сокрушением своим ты не достигнешь того, чего желаешь, а только потеряешь вкус к тому, что имеешь. Человека, пренебрегающего этим правилом, сравнить можно с солдатом, который во время похода вздумал бы крушиться о том, что у него вместо щей да каши нет сладких пирогов.

Не заметил, как сам же занёс плод своих размышлений на бумажный лист, лежащий на столе, снова макнул перо в склянку и машинально поворотился к зеркалу. Прямо перед ним находился мужчина средних лет и росту повыше среднего. Волосы его были кудрявые, глаза голубые, губы довольно толстые и нос вздёрнутый немного кверху. Он поклонился весьма ласково, и, когда тронулся, видно стало, что он немного прихрамывает на правую ногу.

Откуда появился этот незнакомец и как он подошёл незаметно к дому?

Лукавая улыбка заиграла на припухлых губах Перовского, и незнакомец точь-в-точь её повторил.

А вот тебе и собеседник, которого недоставало, твой форменный двойник, с кем можешь обсуждать вопросы, занимающие твой ум, а потом сложить из этих разговоров целую книгу и назвать её, к примеру, «Двойник, или Мои вечера в Малороссии».

Окажись сейчас рядом Эрнст Теодор Амадей, тот бы одобрил сей замысел. Положим, так: усаживаются друг против друга автор и его двойник и каждый рассказывает свою новеллу, а затем – спор или согласие. «Лафертовская маковница» уже обнародована, близки к окончанию необыкновенные по своим приключениям «Пагубные последствия необузданного воображения» и «Путешествие в дилижансе», перебеливается уже готовый рассказ из Отечественной войны «Изидор и Анюта».

Такого, сказал бы великий немецкий романтик, в России ещё не бывало, чтобы в книжке – повествование, в сущности, от двух лиц.

Но от двух ли? Не один ли это человек, лишь с двумя сторонами единого сознания, как едины и оригинал, и его изображение в зеркале? В жизни ведь любой человек не ординарен, а многообразен: человек высказывает, как ему кажется, совершенно абсолютную истину, но подумает и тут же придёт к иному, иногда даже к прямо противоположному выводу, ибо действительность – разнообразна и противоречива. Посему двоякость воззрения на мир – не отступничество от познания, а лишь постижение новых и новых глубин бытия. Отсюда вывод: ум человеческий и вообще всё, что относится к душевным способностям людей, есть такая загадка, которую совершенно разрешить нам удастся разве в будущей жизни.

Двойник снова учтиво посмотрел на владельца кабинета: так что же, по-вашему, человеческий ум? И поддаётся ли он анатомии – иными словами, строго научному подразделению?

А как же? – с готовностью отозвался хозяин. Он, видимо, только и ждал подобного вопроса. Ум есть понятие общее, его можно разделить на большое число родов, совершенно между собою различных и один от другого не зависящих. Так, например, остроумие, проницательность, здравый рассудок, понятливость и прочее суть различные роды ума, из которых человек может обладать одними, не имея в себе ни малейшего признака других.

Вы, верно, встречали людей, например, очень острых, но которые совершенно лишены здравого – иначе, делового – рассудка, или, напротив, таких, которые с избытком наделены сим последним, но зато не имеют ни малейшей остроты. Иногда случается также, что качества, приобретаемые воспитанием, как, допустим, учёность – которая, к слову сказать, сама по себе не даёт ещё права на название умного человека, – в свете принимаются за ум. Бывает и то, что такие свойства, которые назвать можно второстепенными – ибо они сами собою не составляют ещё ума, как, например, хитрость, – доставляют человеку славу умного только потому, что они более других способностей бросаются в глаза.

Ну вот и завязался узелок, который одно удовольствие распутывать в тиши, всё дальше и дальше проникая за черту таинственности, поставленную перед человеком природой: почему так, а не иначе устроен людской разум, почему в нём иногда преобладают одни, а подчас иные свойства?

Должно быть, он не случайно клюнул на предложение старика Шишкова – давно зародилось в его сознании стремление проникнуть в тайну человеческих характеров, помочь многим из тех, кто не искушён в жизни, счастливо миновать пагубность соблазнов и искушений, выйти на дорогу служения идеалам добра и справедливости, а не мелким эгоистическим чувствам.

Вот же история, положенная в основу, казалось бы, неправдоподобного, только что оконченного им повествования «Пагубные последствия необузданного воображения»: молодой человек влюбляется в красивую девушку, которая оказывается не чем иным, как просто-напросто неодушевлённой механической игрушкой, созданной учёными-авантюристами для обмана легковерных. «Может ли произойти такое – влюбиться в куклу?» – спрашивает автор. И двойник, другая ипостась автора, отвечает: «Взгляните на свет: сколько встретите вы кукол обоего пола, которые совершенно ничего иного не делают и делать не умеют, как только гуляют по улицам, пляшут на балах, приседают и улыбаются. Несмотря на то, частёхонько в них влюбляются и даже предпочитают их людям, несравненно достойнейшим!»

Однако в этих словах – вывод, сентенция. А надобно прочитать, как безо всякой дидактики, увлекательно, с приключениями, от которых захватывает дух и замирает сердце, развёртывается шаг за шагом роман юного повесы и куклы, как в искусно расставленные плутовские сети мошенников попадает легковерный и неокрепший ум.

Автор и сам, подмигивая своему двойнику в зеркале, хохочет и волей-неволей громко выражает одобрение по поводу своих сочинительских способностей, так что на шум, производимый им, в комнату вбегают Алеханчик и Аннет.

Двойник исчез, потому что автор повернулся к вошедшим:

   – Присаживайтесь, друзья мои. Давненько я вам не читал мною написанного, потому начну сей же час новое, захватывающее произведение, которое, вы слышали, распирает меня и рвётся наружу. Я хочу, чтобы и вы вместе со мною отправились теперь в далёкую-далёкую страну, где в мае одна тысяча семьсот... уточнять не буду, в каком точно году, случились необыкновенные, удивительные события. Итак... «В мае 17** года предпринял я путешествие в Германию с молодым графом N, которого отправил туда отец для окончания учения в славном Лейпцигском университете. Наши родители служили долгое время вместе на поле чести и сохранили тесную связь дружбы в преклонных летах; а потому я не мог отказать в неотступной просьбе старому графу, который единственного наследника своего имени и богатства желал вверить сыну испытанного и неизменного друга...»

Поднял глаза от листа, искоса глянул на сестру и племянника, обрадовался, что слушают, и стал читать дальше.

Тут, в писаниях, он, без ложной скромности, мастер. Конечно, не достиг всего, чего хотел бы, но сочинитель, может даже статься, с будущим. Тут он умеет овладевать душами, внушать им благие чувства и мысли. А что общего у него с той пыльной, завёрнутой в мешковину и перевитой бечёвками канцелярской рухлядью, сваленной в чулане?

Однако надобно на неделе... Нет, послезавтра! Решено – завтра же, вот только дочитать повесть, тут же – в путь!

Непорядочно и совестно исправно получать столовые деньги, принимать из казны средства на меблировку казённой квартиры в Харькове и не появиться там хотя бы ради приличия.

   – Завтра же – в Харьков!

Но ехать вдруг выпало через Харьков и далее – в Таганрог. И не ехать в обычном смысле – мчаться сломя голову по осенним, расквашенным ненастьем южным российским просёлочным дорогам, ещё не схваченным заморозками.

Наверное, и сам император отложил бы этот спешный свой вояж, если бы не грудная болезнь императрицы Елизаветы Алексеевны. Только юг в это слякотное время года, советовали доктора, способен продлить благословенные дни августейшей особы.

Как ни спешил новоиспечённый попечитель, в Таганрог влетел в один день с императором – двадцатого сентября. Государь остановился в каменном одноэтажном доме – посредине сквозная зала, направо кабинет и туалетная, налево несколько небольших комнат для государыни. Тут же, в доме, устроили и церковь. Через двор, в соседних строениях, разместились Дибич, князь Пётр Волконский, генерал-адъютант Чернышев, генерал-губернатор Новороссийского края граф Воронцов, начальники двух караульных эскадронов лейб-казаков.

С дороги только успел Перовский облачиться в синий профессорский сюртук при белом атласном шарфе, как направил стопы свои в местную коммерческую гимназию, которую нашёл в довольно сносном порядке. Разве только бросились в глаза ветхость строения и скудость в меблировке и в учебных пособиях, что, собственно, он и ожидал увидеть.

И без его распоряжений все уже успели выскоблить, вычистить и вымыть в случае высочайшего посещения. Город уже знал: царь ходит по улицам пешком в лейб-гусарском сюртуке, сапогах и фуражке, приветливо здоровается с встречными, взгляд хотя и утомлённый, должно быть с дороги, но ласковый. Вдруг вот так, собственнолично, прогуливаясь, переступит и порог единственного светоча науки и просвещения в этом доселе Богом забытом купеческом, полурусском, полугреческом и полутурецком городке?

Но до визита в гимназию не дошло. На другой день по прибытии император дал ужин. Генералы – в башмаках и лентах, офицеры в белых панталонах и ботфортах. Государь же как ходил по городу – в лейб-гусарском сюртуке, и Перовский тож – в синем с атласным шарфом.

Не составило трудов представиться и, как положил ещё при осмотре гимназии, обрисовать состояние училища и заодно Харьковского университета, который по дороге тоже нашёл в состоянии, желающем много лучшего.

Александр, поворотившись ухом, которое у него слышало лучше, мило и кротко улыбнулся:

   – Похвально, Перовский, что ты всегда просишь не за себя, а за других. – Государь, несомненно, припомнил Вену и дело о помиловании саксонского банкира. – Сие похвально, иные же просят только за себя.

   – Ваше величество, моя служба – это и есть моя личная судьба. Так что, прося за дело, я как бы прошу и за себя, – сказал, как этого требовал момент, и сам внутренне усмехнулся над собою: эк, с какой ревностной стороны себя ухитрился показать!

Александр сделал несколько шагов, Алексей почтительно тронулся чуть сзади.

   – Тут, Перовский, нужны не единовременные вспомоществования на училища и университеты, а реформы по всем учебным округам. Реформы же надо готовить. А кто нынче помышляет о сём в государстве? Однако отпишу Шишкову – пусть и тебя имеет в виду, готовясь к преобразованиям. Мне же, вероятно, в сих делах вряд ли будет суждено принять участие.

В памяти Алексея тотчас возникло услышанное ещё вдень прибытия, кажется, от самого Волконского: проезжая в Петербурге через мост Каменного острова, Александр вдруг встал в пролётке и так, стоя, долго смотрел на Неву. «Что с вами, ваше величество, вам что-нибудь угодно?» – осведомились ехавшие рядом.

«Ничего особенного, – ответствовал император. – Только мне почему-то показалось, что я всего этого отныне никогда больше не увижу».

Нечто из области предчувствий в духе моих собственных сочинений? – отметил про себя тогда же Перовский. Но сейчас обратил внимание, какое серое, нездоровое лицо у государя. Намедни толковали: ездил в Крым, в Георгиевский монастырь, верхом, без шинели, простыл. Но и простуде, как и предчувствиям, не придали значения.

Уже когда Алексей уехал из Таганрога, настигла весть: император скончался и тело его в Петербург будут провозить через Харьков.

По всему пути следования траурной процессии постановлено встречать и провожать поезд со всеми почестями. У харьковского губернатора Муратова составлялся подробный реестр – кому, в каком порядке и вслед за кем шествовать.

Предводитель губернского дворянства Квитка настаивал записать: шествие открывают помещики. Они – цвет здешнего дворянства.

   – А господа университетские профессора, они не цвет губернии? – обратился к Квитке Перовский, не полагая в себе до сей минуты ни малейшего намёка на драчливость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю