Текст книги "Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
23
Перо споткнулось, и там, где он только что вывел слова «Ваше императорское величество», растеклась чёрная клякса. На лбу мгновенно выступила испарина, во рту ощутилась жёсткая, наждачная сухость, и так мелко, трусливо задрожали руки, что он в изнеможении откинулся на спинку кресла.
Тут взгляд его острых, как буравчики, глаз узрел, какую бумагу он использовал для письма, и ахнул.
Боже праведный! Прости мне великое святотатство – начал послание на высочайшее не на гербовом, как положено, листе, а на самом что ни есть захудалом типографском срыве! И как оказался на конторке этот несчастный клочок? Вестимо, писался черновик, но всё едино – как на такой шершавой, грязно-серой бумаге, которую в типографиях используют лишь для пробного тисканья набора, он осмелился выводить священную вязь слов: «Ваше императорское величество, верноподданнически имею честь донести...»?
Огромным фуляровым платком промокнул лоб, затем розовую лысину. Мысленно повторил последнее слово... Да разве ж то донос, о чём он хотел поставить в известность верховную власть? Лишь преданно, из-за одной любви к судьбам российской словесности и особливо в видах процветания государства Российского, довести до высочайшего внимания...
Стиль! Надо тщательнее обдумывать стиль, когда берёшься за перо. Как говорится, семь раз в уме обкатать словесный оборот, прежде чем вынести мысль свою на бумагу. Я же в усердии высказать правду в глаза, выразить дельную и нужную сентенцию иногда пренебрегаю плавностью речи и выбором наиточнейших слов.
Но надо ж, этот придворный счастливец Жуковский, сказывают, посмел кому-то из своих друзей написать в письме: «Булгарин – это какой-то восковой человек, на которого разные обстоятельства жизни положили несколько разных печатей, разных гербов, и он носится с ними, не имея ничего своего».
Каково, а? Однако дальше-то, дальше: «У него что-то похожее на слог – и, однако, нет слога, что-то похожее на талант – и нет таланта, что-то – на сведения, но и сведений нет».
И сии слова обо мне, авторе «Ивана Выжигина», кем зачитывается вся Россия – от чиновников больших городов до купцов и станционных смотрителей, кои вчера лишь научились грамоте?
С одним могу лишь сравниться – с Карамзиным. И то имея в виду «Историю», а не слезливую «Бедную Лизу». Нет уж – таких, в прежнем духе, сентиментальных героев нам, русским людям, и задаром не нужно! Прежние герои – приторны. Отчего? От совершенства, в котором их представляли. Это ангелы, а не живые человеки. Я же впервые вывел на сцену персону живую, как она есть в действительности. Люди несовершенны, не надо и рисовать их благонамеренными. К тому ж обыкновенная жизнь, она не богата событиями выдающимися, посему и не след насиловать правды. Человека со всеми его пороками – вот что нужно иметь предметом литературы, а не девическую чувствительность.
Ни одно сочинение не могло с моим «Выжигиным» поспорить, а тут вышла «Монастырка». Будто в насмешку над моим героем во плоти – кисейная барышня, институтка. Сочинение господина Антония Погорельского, то бишь Перовского Алексея. Ну, ясное дело, роман этот на щит – и против меня. Сразу по выходе так и пропечатано: «Вот настоящий и, вероятно, первый у нас роман нравов...» И вслед за тем на разные лады пошёл автор это произведение склонять: «В романе его, истинном романе нравов и общежития, мы не хотим нидеть китайских теней, которые проскользят и пропадут без вести...»
Известно, у кого «китайские тени», и ясно, почему автор сей статейки в «Литературной газете» князь Вяземский Пётр Андреевич защищает Алексея Перовского – одна шайка, то бишь одна сплочённая супротив меня партия вкупе с её вдохновителем, всесильным ныне Жуковским.
Разгорячился. Даже почувствовал, как жар проступил на щеках и темени, отороченном вокруг пушком-венчиком. Это оттого, что мысль от Жуковского вдруг скакнула к фигуре, которую держал напоследок, в запасе, как бы вдали, как резервное войско за некими холмами.
Что перед сей фигурой сам Жуковский – так, тряпица слюнявая! А он – ого! – Феофилакт Косичкин!
Неведома сия персона? Погодите, открою секрет, кто в «Телескопе»[39]39
«Телескоп» – литературно-общественный журнал, выходивший в Москве в 1831 – 1836 гг. Издавался Н. И. Надеждиным. Закрыт за опубликование первого из «Философических писем» П. Я. Чаадаева.
[Закрыть] скрывает свой мерзкий лик за балаганным прозванием. А пока – образчик его ядовитого красноречия: «В самом деле, любезные слушатели, что может быть нравственнее сочинений г-на Булгарина? Из них мы ясно узнаем: сколь не похвально лгать, красть, предаваться пьянству, картёжной игре и тому подобному. Г-н Булгарин наказует лица разными затейливыми именами: убийца назван у него – Ножевым, взяточник – Взяткиным, дурак – Глаздуриным и проч.».
Пушкин, Пушкин сокрыл свою физиономию за разудалым именем Феофилакта Косичкина! Что-что, а уж это он, Булгарин, точнейшим образом определённо разузнал...
Согласен, у каждого литератора могут быть огрехи, что-то – художественно, а что-то – слабо. Так ты – открыто, по-дружески, а не так – чтобы подло, из-за угла!
Разве я сам когда-нибудь кривил душою? Заповедь моя: всё – гласно, всё честно! И о Перовском-Погорельском – одни благожелательные слова. Да вот, вслед за лестным мнением о его книге «Двойник, или Мои вечера в Малороссии», в той же «Северной пчеле» – о его романе: «В «Монастырке» представлены обыкновенные случаи жизни, характеры, кажется, знакомые, рассуждения, слышимые ежедневно; но всё это так мило сложено, так искусно распределено, так живо нарисовано, что читатель невольно увлекается».
К тому же в моих словах – никакого противопоставления «Монастырке» моего «Выжигина» или, положим, «Фёдоры» Сумарокова. Пусть все эти сочинения существуют рядом и вместе составляют по праву гордость нашей словесности. Ан нет, оказывается, имеются критики, которые и мои, и других писателей сочинения и на порог беллетристики готовы не пустить! Вот Сомов в «Северных цветах» – с издёвочкой и иронией сделал следующее замечание на различие в воспитании лиц в наших русских романах. «Монастырка», – сообщил он, – воспитана в обществе благородных девиц, Фёдора – в кабаке, а Иван Выжигин – в собачьей конуре».
Тьфу! И это литераторы российские, готовые впрямь по-собачьи вгрызться собрату в горло! Где ж благородство, служение идеалам добра и совести, где, скажите, самая малая людская порядочность?..
Белизна чистого и гладкого, как слоновая кость, с гербовыми знаками листа звала, манила. Однако стоило опустить перо в чернильницу, как боязнь разливалась по телу противной дрожью – казалось, ни в жизнь ему, Фаддею Венедиктовичу, не вывести тех высочайших слов, что сверлили мозг.
А может, вовсе не на высочайшее? – обожгла мысль. Вдруг да не под настроение? Это такое может произойти!..
И услужливый мозг тут же подсказал адресат, по которому только и следовало доносить, то бишь сообщать то, что считал первоочередным и необходимым, – его превосходительству генерал-адъютанту Александру Христофоровичу Бенкендорфу.
Перо побежало по бумаге: «Меня гонят и преследуют сильные ныне при дворе люди: Жуковский и Алексей Перовский – за то именно, что я не хочу быть орудием никакой партии».
О Пушкине – пока цыц! Достоверно известно: император недавно поручил ему создать историю Петра Великого и за то велел положить новоявленному историографу шесть тысяч Рублёв годовых. Правильно ещё в пору его прощения государем поговаривали: второй Карамзин. Так что пока повременим, выждем с Феофилактом – как его там? – Косичкиным. Не уйдёт, дотянемся! Как говорится, за ушко – вернее, за косичку – да на солнышко...
А впрочем, сдаётся по всему – не жалует Александр Христофорович сего шалопая, из коего всякие Жуковские с Перовскими сотворили себе кумира. Так что по обстоятельствам, по обстоятельствам, Фаддей Венедиктович... Можно и его, сердечного, присовокупить...
Рука у Булгарина была вялая и потная. Это Александр Христофорович ощутил, принимая протянутую бумагу, и потому тут же, незаметно для посетителя, вытер под крышкой стола каждый палец специально имеющимся для сих целей носовым платком.
Шеф Третьего отделения его императорского величества канцелярии был человеком с убеждениями и отменного воспитания и уважал в людях, в том числе в сочинителях, в первую очередь благородство и высокое понимание чести.
Впрочем, на сих постулатах – чести, совести и высочайшей нравственности – он, ещё при императоре Александре, предложил учредить в России по французскому образцу жандармскую службу как мозг и сердце нации. Да, да, убеждал он государя, для внедрения этой, на честных началах основанной, отрасли соглядатаев следует подбирать людей совестливых, смышлёных, почитающих превыше всего интересы народные, выгоды граждан беззащитных, человеков обделённых и страждущих.
Александр Христофорович так умел внушать разработанную им программу, что многие сперва далёкие от его идей люди вскоре начинали считать его внушения мыслями уже своими собственными.
Да вот, к примеру, полковник Дубельт Леонтий Васильевич. После четырнадцатого декабря он чуть не загремел в кандалах в рудники, но был высочайше прощён. Однако слушал излияния Александра Христофоровича и млел. А выйдя от него, тут же написал жене о своей решимости посвятить жизнь служению новоявленным высоким целям.
Знал: даже родная жена может отвернуться брезгливо от одного упоминания мужем его связей с жандармерией, посему каждую фразу письма к ней насыщал высокостью мыслей, внушённых другом-генералом.
«Ежели я, – спешил уведомить жену будущий начальник штаба корпуса жандармов, правая рука Бенкендорфа, – вступая в сие предприятие, сделаюсь сам доносчиком и наушником, тогда доброе моё имя будет конечно же запятнано. Но ежели, напротив, я, не мешаясь в дела, относящиеся до внутренней полиции, буду опорою бедных, защитою несчастных, ежели я, действуя открыто, буду заставлять себя отдавать справедливость угнетённым, тогда я на деле стану тем, кем и помышляю быть, – государственным мужем, пекущимся о благе отечества и государя».
Сию программу нового учреждения Александр Христофорович рисовал когда-то перед Сергеем Волконским, надеясь его видеть в своём кругу, позже разворачивал перед многими умными и достойными офицерами.
Александр не понял затеи Бенкендорфа, зато Николай её принял, подарив шефу жандармов в качестве символа голубой платок, коим следовало утирать слёзы обиженных, просящих защиты у нового учреждения...
Гм, хорошо прошение – форменный донос, дочитав до конца протянутую бумагу, брезгливо подумал Александр Христофорович и снова нервными аристократическими пальцами нащупал в ящике стола платок. Однако Фаддей Венедиктович – фигура известная. Начал, кажется, с того, что выдал Кюхельбекера или кого там ещё из тех, декабристов? Ему же, Александру Христофоровичу, памятен тем, что услужливо взялся секретно цензуровать привезённого Пушкиным из ссылки и представленного для передачи царю «Бориса Годунова». Ловко, шельмец, постиг пагубную суть драмы, помог наложить на неё запрет. Да и теперь проницатель не из последних. Во всяком случае, если внимательно читать издаваемую им «Северную пчелу», можно по одним лишь статейкам выписывать распоряжения на арест иных литераторов.
Меж тем не похвально так вот: со всякими личными неладами – да в крик... Как недавно о нём высказался Жуковский в разговоре с самим государем императором? «Не одобряю того торгового духа и той непристойности, какие господин Булгарин ввёл в литературу. Таков и его роман «Выжигин», который я не мог дочитать до конца из чувства отвращения. О сих качествах романа и самого, с позволения сказать, сочинителя я прямо и без обиняков высказал самому Булгарину в лицо, за что он, до этого передо мною расстилавшийся, стал меня ненавидеть».
Изящную словесность Александр Христофорович, честно говоря, не почитал. Знал, что не очень ценил сей предмет и Николай Павлович, особенно в свои юношеские годы. Правда, с некоторых пор, как говорят, после сердечной беседы с братом-императором, который сравнил поэзию с зовом полковой трубы, он несколько изменил своё мнение. Что ж, верно, способствовал тому и Жуковский, взращивающий чувство прекрасного в сердце супруги-императрицы, а ныне и в душе наследника престола.
Касательно же сочинений господина Булгарина и господина Алексея Перовского, подписывающегося именем Антония Погорельского, генерал, по наущению окружающих, в сии издания заглянул и даже прочёл отдельные места. «Выжигин» поразил, откровенно надобно сознаться, грубостью и непристойностью – тут, наверное, прав Жуковский. В «Монастырке» же некоторые описания, наоборот, показались приятственными.
Генерал встал, чтобы пройтись к окну и что-либо припомнить из сего сочинения. Однако когда он поднялся, угодливо тотчас вскочил со своего места посетитель – крупноголовый, крепко сбитый в фигуре, но в то же время напоминавший что-то рыхлое и сдобное. Жестом генерал остановил Булгарина и глянул на небо, затянувшееся к дождю. В памяти в сей миг и возникло подобное место, которым, кажется, и начинается роман: «Солнце было на закате, и багрово-огненные лучи его, озаряя покрытый чёрными тучами небосклон, предвещали непогоду, когда ямщик мой остановил лошадей у довольно крутого пригорка и слез с козел, чтоб затормозить колесо...»
Как там было дальше, Александр Христофорович не помнил, да и не в слоге было дело, а в том, что в сём сочинении юная, благородная героиня, воспитанница Смольного монастыря или, иначе, института, возвращается после окончания своего образования из Петербурга в родные малороссийские края, где её ожидают многие неприятности и ухищрения нечестных людей, но люди добрые, совестливые её выручают.
Мотив был близок мыслям самого шефа жандармов и начальника Третьего отделения, ибо он был руководящим, пронизывающим всю его многотрудную деятельность. Чего же хочет доноситель от человека порядочного и добродетельного, всегда брезгливо подающего руку тем, кто намеревается свести личные счёты с соперниками, прикрываясь высокими целями? Я знаю Перовского Алексея, хотел возразить генерал, но вовремя себя остановил. А что, если к фамилии этой да приставить другое имя, Василий, например? – почему-то подумал он.
Гм, «партия», сообщает Булгарин. А разве не считает этот, увы, любимец государя, новоиспечённый генерал Перовский, что он – иной, чем мы, «партии»? Зазнайство, высокомерие, презрительность к тем, кто служит государю не за страх, а за совесть, так и начертаны на его лице. И разве не в пику иным, преданным императору, он кинулся в огонь, под пулю? Ныне же, снова бросая всем вызов, требует себе дело, отличное от службы дворцовой...
Впрочем, не следует одно имя подменять другим – яблоко от яблочка... – переиначил пословицу Александр Христофорович. Один – фрачный, второй – фрунтовой генерал, но тоже, как старший братец, балуется сочинительством. Так что о яблоках – верно. Правда, сии яблочки ещё на ветках... Но кто ведает, не сорвутся ли?
– Фаддей Венедиктович? – Бенкендорф всмотрелся в круглое, лоснящееся, чуть склонённое набок в предусмотрительности ожидания лицо посетителя. – Сия бумага будет оставлена для сведения. Вы же, смею думать, весьма правильно поняли главный принцип нашего учреждения – служить не тайным, всеми презираемым целям, а иметь заслуженное почитание и уважение общества именно своею открытостью, благими намерениями и бескорыстной помощью граждан содействовать распространению блага в государстве.
Фраза показалась Бенкендорфу длинной и витиеватой. Но он тут же подумал: пусть те, сочинители, пекутся об изяществе слога. Его предназначение – дело. А дело может и завязаться. Только с ним, делом этим, не суетиться, не спешить.
24
Коляска подкатила к самому приметному во всём Оренбурге дому, занимаемому военным губернатором, и из неё не вышел, а скорее проворно выскочил худощавый, среднего роста, налицо смуглый, с тёмными курчавыми волосами пассажир. Он тут же взбежал на крыльцо, повелительно отстранив стоявшего на часах солдата, и прошёл по коридору в приёмную. Осмотрелся: бархатный диван с золочёными ножками, чистые, строгого рисунка обои, белая дверь в генеральский кабинет, а возле неё за огромным письменным столом – показавшийся на миг то ли растерянным, то ли смущённым стремительностью гостя долговязый, носатый чиновник.
– Батюшки, да неужто вы, Александр Сергеевич, так нежданно-негаданно? – встал навстречу. – Вот уж, как говорится, счастье – на крыльях...
– Даль? Владимир Иванович? – теперь изумился Пушкин. – Ну конечно, это вы – Казак Луганский.
Всего каких-нибудь четыре месяца назад не успел известный собиратель старины, писатель и языковед, а по первой своей профессии врач выпустить книжку «Русские сказки Казака Луганского», как тотчас угодил в застенок Третьего отделения. Булгарин свершил то дело – доложил Бенкендорфу: «Насмешки над правительством, жалобы на горестное положение солдат...»
Случайно узнали об аресте автора, а заодно и книги, уже поступившей в продажу, Жуковский с Пушкиным и Алексей Перовский, а через них – Василий Перовский, три недели тому назад назначенный оренбургским военным губернатором. Как уж действовал он, генерал-адъютант, – ясно, не через Бенкендорфа, а через самого императора, но в течение одного дня доктор Даль был вызволен из каталажки и тут же, с его согласия, переименован в коллежские советники и назначен чиновником особых поручений при канцелярии оренбургского военного губернатора.
Губернатор тронулся к новому месту службы в мае, Владимир Иванович же испросил позволения задержаться на полмесяца – женился...
Белая, с узорчатой резьбой дверь растворилась, и красавец генерал раскрыл объятия:
– Саша!..
Как тесен мир, наверное, подумал каждый из них в сей волнующий момент. Помнится, провожали друга-генерала, обещались: приедем в гости. Пушкин завидовал: Жуковский уже в Европе побывал, Алексей Перовский – тоже, у Василия – с юных лет Франция, потом Германия, Австрия, Италия, недавно на турецкой войне – чуть ли не Константинополь... В двадцать пятом году из Михайловского написал Жуковскому: «Вижу по газетам, что Перовский у вас. Счастливец! он видел и Рим и Везувий». Сам же до сего дня, считай, передвигался на казённый счёт только внутри России. Нет, весной двадцать девятого на собственный страх и риск приневолил себя к поездке в Арзрум, чем вызвал недовольство Бенкендорфа и государя. И вот теперь, с их благословения, на законных основаниях – вдоль по матушке по Волге и далее за реку Урал собирать сведения для написания истории Пугачёвского бунта.
В Симбирске глянул на ту сторону Волги – сухие пески и степи, на которых пасутся табуны лошадей. Среди речей заезжих москвичей и ярославцев – языки татарский, чувашский, киргизский... И уже здесь впервые в жизни увидел длинный и пыльный караван верблюдов, на улицах толпы людей в ярких азиатских халатах, тюбетейках и чалмах. Джигиты – в шапках с длинными перьями, молодые девушки в камзолах невиданной небесной голубизны, расшитых позументами, на головах – сооружения из кораллов и золотых блях, девичьи косы змейками, разукрашенные серебряной чешуёй монет...
– Если Петербург – окно в Европу, то Оренбург – в Среднюю Азию, – говорил, потчуя гостя за столом восточными сладостями и казацким обедом, генерал Перовский.
Далю не терпелось заполучить поэта в своё распоряжение, чтобы показать всё, что пожелает.
Перовский подшучивал:
– Александр, ты не поверишь, что Владимир Иванович здесь за какую-нибудь пару месяцев успел обскакать почти весь край. А сколько собрал пословиц для своего словаря! Говорят, что их у вас, Владимир Иванович, несколько тюков, так что впору возить целому верблюжьему каравану.
Чувствовалось: военный губернатор был доволен своим чиновником, лучшего помощника себе он и не мог бы сыскать в столице. Сразу же по приезде Василий Алексеевич вручил Далю бумагу за своею подписью: «Состоящему при мне чиновнику особых поручений коллежскому советнику Далю... Предписываю исправникам, городничим, кантонным, дистаночным, султанам и прочим частным начальникам, горнозаводским, гражданским и земским полициям и сельским начальствам оказывать всякое содействие, по требованию его доставлять без замедления все необходимые сведения, давать потребное число лошадей и в случае нужды из башкирских и казачьих селений рабочие и конвойные команды».
Ещё из Казани 8 сентября 1833 года Пушкин писал жене: «Здесь я возился со стариками, современниками моего героя; объезжал окрестности города, осматривал места сражений, расспрашивал, записывал и очень доволен, что не напрасно посетил эту сторону. Погода стоит прекрасная...»
Теперь, спустя десять дней, он с утра ехал с Далем по городу, который когда-то Пугач хотел взять штурмом, а затем измором.
С двух сторон Оренбург опоясан реками: с севера Сакмарой, с юга Уралом. Крестьянский вождь рвался к крепости с северо-восточной стороны – между Орскими и Сакмарскими воротами. Даже теперь, спустя шестьдесят лет, здесь можно было углядеть подкопы, которые пугачёвцы вели к городским стенам.
Коляска повернула к Форштадту – предместью, где возвышалась Георгиевская церковь. Владимир Иванович, показывая на колокольню, пояснил, что сюда по приказанию Пугачёва была поднята пушка, чтобы стрелять из неё по городу.
– Недавно помер священник, который рассказывал мне, как мальчонкой бегал по улицам собирать медные пятаки, коими Пугач сделал несколько выстрелов вместо картечи, – сказал Владимир Иванович.
Вдали показалась так называемая Зауральская роща. Оттуда самозваный царь направил по льду своё войско, чтобы ворваться в город.
История повсюду обступала поэта, он то и дело поворачивал голову в указываемом Далем направлении, несколько раз выскакивал из экипажа, чтобы пройти по земле, помнящей тяжёлый топот народных полков, слышавшей клики казачьего и крестьянского гнева.
Страсть как хотелось самому Перовскому отправиться в поездку с петербургским другом, но какая, скажите на милость, окажется та экскурсия, если перед ним, генералом, все встречные и поперечные будут тянуться навытяжку и никто не посмеет раскрыть рта, чтобы произнести человеческое слово. Пушкину же надо, чтобы людская душа раскрывалась перед ним без оглядки на царские чины, чтобы острым и смачным словом проступала натура, характер собеседника. Тут Даль с его пословицами и прибаутками – бесценный сотоварищ. В Уральск же послана эстафета казачьему атаману Василию Осиповичу Покотилову – на возвратном пути принять поэта по-народному: угостить обедом и свежей икрой, свести с людьми звания простого...
Теперь же правили в Бердскую слободу – бывшую столицу самозваного батюшки государя, что отстояла за семь вёрст от города. Но, ещё не выезжая за заставу, остановились у крепкого, крутобокого дома на прочном каменном фундаменте.
– Вперёд людей не забегай, а от людей не отставай, – промолвил Даль, в своей манере объясняя причину остановки, и подвёл гостя к крыльцу, на котором стоял круглолицый, голубоглазый, в золотых кудрях офицер в эполетах инженер-капитана. – Знакомьтесь, Александр Сергеевич, это директор военного училища Артюхов Константин Демьянович. Как говорится, пар костей не ломит, посему милости просим в казацкую баньку.
В бане, куда вошли, все стены были увешаны литографиями на охотничьи сюжеты – хозяин оказался страстным стрелком. И даже талантливо представил, как ведёт себя иная птица, когда её поражает ружьё.
– Самая благородная дичь – вальдшнеп. И представьте себе, даже умирает красиво, не то что утка. Та, будучи подстрелена, свалится боком, как топор с полки, бьётся, валяется в грязи, кувыркается через голову – и жалость, и срам смотреть. Вальдшнеп же только раскинет крылья, голову набок – замрёт на воздухе, умирая, как какой-нибудь Брут или сам кесарь.
Чего он тут не узнал, о чём не наслышался за короткую остановку в парилке! И о российском бездорожье заговорили, которое испытал поэт, добираясь сюда, и о верблюдах – владыках здешних песков, и о местных народах, в гуще которых смешались, должно быть, все восточные языки.
Инженер-капитан знал немало об истории и обычаях здешних людей, но Даль, местный житель без году неделя, и его превзошёл – так и сыпал восточными словесами.
Пушкин вынул записную книжку, карандашик. Аманат – записывал на всякий случай – означает: заложник, бешмет – стёганка, буран – вьюга, бязь – азиатская ткань, камча – нагайка, майдан – площадь, малахай – шапка, мурза – князь... Халат, халва, хан... – рука устала заносить на страницы слова. Но знал: где-то вынырнет какое-то речение в будущих повествованиях, которые задумал, из-за которых и предпринял путешествие на край света. Но дальше, дальше надобно ехать! Айда! Так, кажется, звучит на одном из местных наречий призыв подняться и направиться в путь?..
В Берде остановились возле «Золотого дворца». Изба просторная, на шесть окон, со двора вид на Сакмару. А называлась изба когда-то по-царски потому, что в ней жил сам Пугачёв, а стены внутри были обиты золотого цвета бумагой.
Пушкин – сюртук на всех пуговицах, сверху шинель суконная с бархатным воротником, сам чёрен, на пальцах перстни, а ногти длинные, острые – вошёл в избу не сняв поярковой шапки, не перекрестившись на образа. Мужики и бабы переглянулись – не антихрист ли? А когда каждому старику и каждой старухе подал по серебряной монете и спросил, помнят ли они Пугачёва, многие растерянно переглянулись и побелели: неужто на смуту пришёл подбивать?
Одна, лет семидесяти пяти, казачка Бунтова, на вопрос ответила уклончиво:
– Видала. Нечего греха таить, моя вина.
– Какая же это вина, что знала Пугачёва? – засмеялся гость.
– А и правда твоя, батюшка, вины никакой нету. Как теперь на него гляжу, – ободрилась старуха. – Мужик был плотный, здоровенный, плечистый, борода русская, окладистая. Бывало, он сидит – на колени положит платок, на платок руку, по сторонам его енералы. Один держит серебряный топор, того и гляди, что срубит тебе голову. Супротив – виселица, а около – мы на коленях. Присягаем, да по очереди – он перекрестит тебя, ты ему ручку поцелуешь. А тем временем на виселице беспрестанно вздёргивают тех, кто не хочет в нём царя-батюшку признать...
Разохотилась казачка, вспоминала разное, что с девичьих лет запало в сердечко.
– В бою, баяли, Пугачёв был бесстрашный. Казак стал, помнится, его остерегать: «Ваше царское величество, не подъезжайте, не равно из пушки убьют», – «Старый ты человек, а не ведаешь, разве на царей льются ядра, которые их могут жизни решить?»
Постепенно, осмелев, в разговор вступили другие. Вспомнился бой под Татищевой – кровавое побоище. Вскоре после сражения разлился Яик, тела поплыли вниз. Казачка Разина каждый день, прибредши к берегу, пригребала палкою к себе мимо плывущие трупы, переворачивая их и приговаривая: «Ты ли, Стёпушка, ты ли, моё детище? Не твои ли черны кудри свежа вода моет?..»
По дороге в город Пушкин говорил Далю:
– Эх, Владимир Иванович, засесть бы вам за роман – какие вещи можно создать!
– Не моя планида, – ответствовал Даль. – Мои романы – словарь живого великорусского языка. А вот вы, вижу, с серьёзными намерениями. Гляжу на вас в избе: ноздри расширились, глаз остёр – точно коршуном на каждое меткое слово.
– Вы правы. Уж чувствую, что дурь на меня находит – я и в коляске сочиняю, что ж будет в постели? Это моё обыкновение: проснулся – и тут же за карандаш... Эх, быстрее бы за работу!
Утром его разбудил громкий хохот:
– Александр, Саша! Ты только послушай, что пишет мне из Нижнего военный губернатор Бутурлин. Сейчас обнаружил на своём столе: «У нас недавно проезжал Пушкин. Я, зная, кто он, обласкал его, но, должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за документами об Пугачёвском бунте; должно быть, ему дано тайное поручение собирать сведения о неисправностях. Вы знаете моё к Вам расположение; я почёл долгом Вам посоветовать, чтоб Вы были осторожнее...»
Теперь рассмеялся Пушкин, да так, что едва смог выговорить:
– И это он, Михаил Петрович, который меня по-отечески принимал? Ну, Василий, ты меня уморил!..
– Погоди. Слушай, какую резолюцию я наложил на сей бумаге: «Отвечать, что сие отношение получено через месяц по отбытии г-на Пушкина отсюда, и потому, хотя во время кратковременного его в Оренбурге пребывания и не было за ним полицейского надзора, но как он останавливался в моём доме, то тем лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических исканий...» Пусть бумага отлежится, а затем пойдёт по канцеляриям – к самому Бенкендорфу. Ручаюсь, его намёк – учредить за тобою и здесь полицейское око.
Пушкин вскочил с постели, босиком прошёлся по мохнатому ковру, отвесил шутовской поклон в сторону:
– Сердечная моя благодарность вам, ваше превосходительство Александр Христофорович, за то, что и на краю земли чувствую вашу заботу обо мне, недостойном рабе Божием Алексашке. – И, обращаясь к Перовскому: – А знаешь, Василий, это ж сюжет для повести или театра о нашем тупом чиновничьем мире! Возвращусь в Петербург, обязательно расскажу твоему брату Алёшке или ещё кому – пусть напишут. Понимаешь: всё настолько прогнило, разложилось, что каждый, будучи сам замаран, предполагает в другом одни лишь пороки и гнусности. Смешно можно расписать! Но как подумаешь – не до смеху. Не из-за лихоимства ли чиновников в губерниях – и возмущения крестьян против помещиков? Не из-за этого ль – и народная война Пугача?
Генерал – мускулы под белоснежной сорочкой налитые, стан гибок, волосы волнистые и усы как у молодца-гусара – ухмыльнулся:
– Байку одну тебе поведаю, слышанную от отца моего, а к нему перешедшую от его батьки – гетмана малороссийского, моего деда. Управляющий гетманских имений докладывает ему: «Ваше сиятельство, можно ли быть крестьянам вашим до такой степени неблагодарными – сотнями бегут в Новороссийский край! А вы ж к ним – как отец родной...» Гетман посмотрел на управляющего и усмехнулся: «Батько – хорош. Да матушка воля ещё лучше. Умные хлопцы – на их месте я бы тоже утёк...»
Вспомнилась вчерашняя старуха Бунтова. Нет, не всегда народ безмолвствует! Покорность его – с виду, как бы зола поверх углей. Да и безмолвие – не что иное, как отрицание власти. А уж налетит ветерок, раздует угли – и тогда, как здесь, под Оренбургом, не унять пламени... Догадался Василий Алексеевич, о чём задумался гость – сам подвёл его к сим раздумьям, которые и у него не выходили из головы. Сказал:
– Кажется, здесь я нашёл для себя настоящее дело – край с превеликим будущим. Однако чтобы развернулась настоящая жизнь, чтобы искоренить обман, воровство и мздоимство, пустившие корни и тут, следует приложить силы и таланты. Многие в Петербурге считают: в степи нужны лишь солдаты. Неверно! Край надо заселять, осваивать, изучать. Даль – первый из учёной команды, которую мечтаю набрать. Мне нужны инженеры и моряки для исследования Аральского моря, историки тюркских культур, знатоки восточных языков, художники. Может, поживёшь у меня – напишешь поэму? Что ж так – завтра и в обратный путь? Четыре месяца ведь отпустили тебе на поездку.