355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Когинов » Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой » Текст книги (страница 5)
Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 22:00

Текст книги "Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой"


Автор книги: Юрий Когинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц)

Гостей было человек двадцать, и все военные. Иных, как, например, тех, чей разговор уловил, Алексей не знал. Но тут увидел, как к незнакомцам, молодым офицерам, подошёл Александр Муравьёв:

   – Значит, всё предопределено раз и навсегда и ничего нельзя переиначить? А если вспомнить общественный договор Руссо, по которому он предлагает построить общество будущего?

   – Общественный договор – эго наивная легенда, которую французы развенчали уже в дни Конвента. Я лично не верю ни в разумное общество, ни в благородство властей, – пожал плечами совсем молодой прапорщик, видно недавно произведённый в офицеры.

На разговор подошёл Никита Муравьёв:

   – Последнюю вашу фразу я поддержу, но вывод из сей сентенции сделаю совершенно иной: потому и следует стремиться переустроить общество, что во главе его – безнравственная власть! И сие переустройство будет не только плодотворно, но, смею сказать, законно. Да-да! Опыт всех народов и всех времён доказал, что власть самодержавная равно гибельна и для правителей, и для общества, что она нс согласна ни с правилами святой веры нашей, ни с началами здравого рассудка. Посему нельзя допустить основанием правительства произвол одного человека – сиречь самодержца.

Заметно стало, что из дальних углов сюда стянулись любопытствующие. Оказался рядом и Апостол Сергей:

   – Нам следует во главу угла своих рассуждений поставить ту самую мысль, которую высказал сейчас Никита: действовать, опираясь именно на силу закона, попираемого ныне властью. Верховная власть безнравственна уже потому, что она полагает: все права – на её стороне, а все обязанности – на стороне противоположной, где находятся остальные члены общества, включая и самые низшие классы, которые и за людей-то властями не почитаются.

Молодой прапорщик, начавший разговор, произнёс:

   – Страх – вот объяснение того, почему народ безмолвен, а власть деспотична...

Лицо брата Василия мгновенно вспыхнуло.

   – Больше всего в жизни презираю страх и слепое повиновение. Эти оба чувства недостойны ни разумных повелителей, ни разумных исполнителей.

Встал с кресла и, заложа руки за спину, сделал несколько шагов вперёд и назад Михаил Орлов. Сказал твёрдо, с некоей даже самоуверенностью, как и подобает генералу:

   – Ставя себя выше законов, государи забывают, что они тем самым ставят себя вне законов человечества! Да-с, господа, таков вывод, к коему нельзя не прийти.

Из дальнего конца гостиной донеслось:

   – Иными словами, генерал, вы полагаете: ежели деспот нарушает законы, сама история определяет нам путь к его устранению?

Другой голос вызывающе перебил:

   – Нет! Только не это! Моя рука никогда не подымется, чтобы пролить кровь.

   – Хорошо! – отозвался вновь Сергей Муравьёв-Апостол. – Тогда другая рука может в итоге пролить нашу кровь.

Орлов остановился возле кресла, но не сел:

   – Я закончу свою мысль. Если государи, как я сказал, ставят себя выше законов, невольно получается одно из двух: или сии законы справедливы – тогда к чему же не хотят и сами подчиняться оным? – или они несправедливы – тогда зачем они хотят подчинить им других?

«Не похожа ли сия мысль на «Вольность», что уже пошла гулять по обеим столицам?» – подумал. Алексей. Подобное уже не раз высказывалось самим Рейном-Орловым в тесном кружке «Арзамаса». Да раньше, раньше, ещё за границей, когда впервые встретился с ним, своим ровесником, первым вступившим в Париж и за это получившим генеральское звание. Ещё с тех самых пор запомнились Михайловы же слова: «Все народы европейские достигают законов и свободы. Более всех народ русский заслуживает и то и другое».

Впрочем, похожее тогда, в самом конце войны, высказывали и Тургенев Николай, и брат Николая Григорьевича Репнина, тоже молодой генерал Сергей Волконский.

Но тогда говорилось как о вожделенной мечте: вот если бы создать в России такое единение, такое политическое общество!..

А нынче, в этих стенах, что, как не тайное собрание? Да нет, откуда? Кто-кто, а Василий бы сказал...

7

На редкость невероятными совпадениями одаряет иногда быстротекущая жизнь, подумал Жуковский. Ещё вчера новый адъютант великого князя Николая Павловича был ему совершенно незнаком. Но стоило только услышать его фамилию – Перовский, как тут же выяснилось, что он родной брат Алексея. А дальше – уж совсем неожиданные и удивительные сочетания с его, Жуковского, собственной судьбой.

Во-первых, оказалось, что они тёзки, во-вторых, из одного, так сказать, гнезда – из Московского университетского пансиона, в-третьих, оба были в сражении при Бородине. И все эти переплетения несмотря на существенную разницу в возрасте на целых двенадцать лет.

Не понаслышке, не с чужих слов создавался знаменитый «Певец во стане русских воинов». Двадцатидевятилетний поручик вместе с воинами московского ополчения находился на левом фланге сражающихся. Вокруг летали ядра, пули, всё грохотало и гремело, охваченное тучами порохового дыма. Но то было не самое пекло, не самое грозное испытание. И даже приключения юного Петра Вяземского в той битве, когда под ним убили одну и ранили другую лошадь, не шли ни в какое сравнение с тем, что выпало в военной судьбе Перовскому Василию и что не могло не задеть впечатлительной натуры Жуковского-поэта.

Но более всего, вероятно, удивила Василия Андреевича общность их судьбы. Конечно, он знал от Алексея о графе Разумовском и о них, Перовских, его «незаконнорождённых».

И сам, разумеется, поведал о собственном родном отце, тульском помещике Афанасии Ивановиче Бунине, и о своей матери – бывшей пленной турчанке Сальхи, принявшей на русской земле имя Елизаветы Дементьевны. Записан же он был в управе как усыновлённый соседским помещиком, от которого и получил фамилию и отчество.

Не любили бередить свои душевные раны ни Жуковский, ни братья Перовские, но коль заходила речь о детстве – могла невольно выплеснуться и боль. И как ни прятали её за шуткой, за деланным вроде бы равнодушием, а беспокойное чувство нет-нет да неожиданно царапало сердце.

Отныне в Петербурге поэт, преподававший русский язык и словесность жене великого князя Николая Павловича – великой княгине Александре Фёдоровне, и адъютант этого князя жили в Анйчковом дворце и постоянно встречались друг с другом.

Молодой офицер, оказалось, любил и тонко понимал поэзию, с увлечением слушал стихи старшего товарища, столь знаменитого по всей России сочинителя.

И сам офицер знал наизусть немало баллад Жуковского и декламировал их с чувством.

Однажды, когда они, по обыкновению, вечером вдвоём сидели в комнате поэта, Перовский вызвался рассказать историю, которую он будто бы недавно прочёл в переводе с китайского.

   – Одна из провинций китайского государства, – начал вполне серьёзно Василий Перовский, – известна странным обычаем родителей, которые почти всегда оставляют детей своих с некоторого возраста совершенно на произвол судьбы, дают им какое-либо выдуманное имя и находят удовольствие в том, что через несколько лет сами узнать их не могут... В Китае общее имя сим несчастным: Василий. Два таких Василия, оставленные родными, встретившись, почувствовали, по сходству участи, один к другому некоторую дружбу... ну как, продолжать?

   – Прелюбопытная история, – попытался изобразить улыбку Жуковский. – Что же произошло с этими героями дальше?

   – Дальше, – подхватил Перовский, – случилось вот что. Оба Василия попали ко двору и были приняты в службу одного из принцев высокой крови китайских императоров, и один Василий, который был немного чернее и умнее своего товарища, воспользовался малыми сими преимуществами, и ему поручили обучать молодую принцессу (которая была монгольского поколения) китайскому языку. Несколько лет исполнял он поручение сие, а товарищ его, не примечая гордости чёрного Василия, и не знал даже, чем мог бы он противу него гордиться, старался поддерживать по-прежнему старинную связь их и дружбу. Но чёрный Василий, мало-помалу отдаляясь от него, воспользовался первою разлукою, забыл его, не писал ему, а писал только принцессе, уверяя её на китайском диалекте в искренней приверженности и привязанности. Принцесса, которая начинала уже понимать и говорить по-китайски и не знала, как зовут Василия чёрного по отцу, отвечала ему: «Су-Кин-Сын Василий! Не верю я твоим уверениям! Кто изменил дружбе, тот не заслуживает веры ни в каком другом чувстве...»

   – А ты, Су-Кин-Сын Василий, – смеясь, в манере друга повторил Жуковский, – право, мог бы оказаться неплохим сочинителем. Но к чему же такой грустный конец у сего «перевода с китайского»?

   – Затем, чтобы ты, известный поэт, в будущем не надумал бы задрать нос перед безвестным военным.

А у него есть похвальное чувство весёлого и смешного, и он по натуре своей честен и добр, подумал Жуковский. Однако несколько болезненно самолюбив и одновременно горд в самом хорошем, уважительном смысле. И он, хочется верить, никогда сам не предаст ни дружбы, ни собственных убеждений. Да разве начало его службы у великого князя не убедительный пример прямоты и достоинства, ни в какое сравнение не идущих с пресмыкательством и корыстолюбием, которыми насквозь поражены очень многие при дворе, стремящиеся любой ценой пробиться наверх, сделать карьеру?

Как и намечалось организаторами церемоний, закладка памятника-храма на Воробьёвых горах в Москве состоялась 12 октября 1817 года. В тот день гвардия, выстроившаяся от Кремля вдоль Остоженки до самого Девичьего поля, неумолчными криками «ура!» сопровождала проезд императора в окружении многочисленной свиты к месту торжества.

Однако для войска тот день был не окончанием, а лишь началом беспрерывных парадов и смотров.

Через полтора месяца последовало открытие манежа почти у самого Кремля, в феврале следующего, 1818 года – памятника Минину и Пожарскому на Красной площади.

К каждому достославному событию полкам следовало ревностно готовиться, потому с подъёма до отбоя – барабаны, песни, команды и – под линеечку, по строжайшему ранжиру, чтобы всем, как единому живому механизму, разом, дружно – ать-два, ать!..

В белых, плотно облегающих икры ног лосинах, в тёмно-зелёном, почти чёрном, кавалергардском мундире, с лучистоласковыми глазами – Александр.

Он, покоритель Европы, ни разу самолично не водивший в атаку полки и корпуса, теперь вдохновенно, с упоением управляет экзерсисами каждого рядового и каждого командира в послушном его воле строю.

Меж тем сияющий, излучающий ангельскую доброту взгляд мгновенно туманится и стекленеет, едва встречается с малейшим, даже едва уловимым диссонансом в созданной его императорской волей гармонии. И – тогда уж оглушающая, от которой дрожь по всему телу, барабанная дробь, и только мелькание, мелькание, мелькание окровавленной солдатской спины протаскиваемого сквозь строй нарушителя...

Никому, ни единой душе не позволено ломать то, что сложилось в голове монарха, – ни-ни! Ни рядовому, ни генералу.

Даже старшему офицеру, которого когда-то сам отличил, полковнику Муравьёву Александру Николаевичу – разнос. Да какой – с унижением, как мальчишке, перед всем строем за то, в чём он, начальник штаба сводного гвардейского отряда, как говорится, – ни сном, ни чохом.

Но не рассчитал, не учёл того, на что может решиться этот двадцатичетырёхлетний полковник.

– Ваше императорское величество, – лишь побелел лицом, – извольте тотчас принять мою отставку!

О, этот либерализм, который мне с детства пытались внушить последователи и почитатели французских энциклопедистов, взявшиеся меня обучать, остро, как осколок, возникла в мозгу императора обидная мысль. О, эта наполненная просветительской заразой Европа, куда я привёл свои доблестные войска! Говорили же мне умные и осторожные люди, предупреждали: игра с огнём!.. Чего же ждать от них, иных моих офицеров, почитающих дерзкие мысли о свободе и независимости каждого живого существа выше священной любви и преданности власти монарха, предопределённой самим Господом Богом!

И, чувствуя, как неожиданно противно занемело сухожилие и как будто иголочные уколы побежали по спине, дал шпоры коню и с места галопом – вон, вон из манежа, который с таким нетерпением ожидал и давеча радостно открывал...

В тот раз отставки Муравьёва царь не принял. И учения продолжались прежним порядком – от зари до зари, до изнеможения, до потери сознания...

Но, наверное, ревнивее самого государя почитал строй его брат, великий князь Николай Павлович. Совсем недавно вступивший в должность инспектора по инженерной части, этот двадцатидвухлетний генерал, казалось, специально был создан для казарм, плацев и манежей. Высокий, с осанкой и фигурой чуть ли не Аполлона, он весь преображался, когда с раннего утра облачался в военный мундир. Слегка удлинённое, холёное лицо его, которое можно было принять в иных условиях за приятное и даже красивое, на службе становилось маской – непроницаемой и неподвижной. Но самыми значительными в этой предназначенной для беспрекословного повиновения ему маске были тяжело смотревшие, нет, не в лицо, а в самую душу подчинённого, неподвижные, точно оловянные глаза. Немногие могли выдержать такой взгляд, и это сознание своего превосходства над другими давало великому князю убеждение в его власти над вверенными ему полками.

Когда он, молодой и цветущий атлет, входил в приёмную императора, где в ожидании высочайшей аудиенции находились настоящие боевые генералы, побывавшие не в одном сражении, не только оживление, даже безобидные, ничего не значащие светские разговоры внезапно замолкали.

Как можно быть такими несерьёзными, такими пустыми в часы, когда всё должно напоминать лишь о службе? – читали присутствующие на холодном и надменном лице великого князя. Своё служебное рвение великий князь мог подкрепить разносом любого командира. И многие это качество воспринимали как непреклонное следование уставам и дисциплине, без чего, дескать, армия существовать не может. А где страх, там непременно ищи почитание, даже раболепие перед тем, кто тебя выше и сильнее.

Армия трепетала и в страхе делала вид, что обожает. А гвардия не боялась и не любила. Зато он, великий князь, боялся её, гвардии, потому что не любил.

Но в душе надеялся когда-нибудь и её завоевать. Только не страхом, не окриком, не разносом – иным, до поры до времени политесным, что ли, расположением...

Многим было ведомо: после случая с Муравьёвым, когда, прервав учения, ошеломлённым удалился государь, из строя вышли Сергей и Матвей Апостолы, кто-то ещё, в том числе Василий Перовский, и с чувством пожали руку полковнику Муравьёву. Император правильно угадал: из похода в Европу вернулись офицеры, превыше всего наряду с верностью отечеству уважающие в себе и каждом человеческое достоинство.

А спустя несколько дней Перовский стоял перед Николаем Павловичем в покоях Кремлёвского дворца.

Толстый ворс ковра скрадывал шаги, свечи горели неярко, создавая приятный полумрак, голос великого князя звучал чётко, но негромко.

Хотя вызов был по службе, но с первых же слов хозяин кабинета придал разговору характер полуинтимный.

Как будто речь шла о делах незначительных, приватных, он объявил, что только сегодня передал на подпись государю приказ о переводе Перовского из лейб-гвардии Егерского полка в лейб-гвардии Измайловский и одновременно почтил честью быть его, великого князя, личным адъютантом.

Только теперь, после этих самых слов, Перовский заметил, как лицо Николая Павловича остановилось, точно покрылось тонким, невидимым слоем гипса, и глаза налились свинцом.

Перовский вспыхнул, но не отвёл взгляда:

– Ваше императорское высочество, моей ещё юношеской мечтой всегда являлось желание стать настоящим строевым командиром.

Маска вновь обрела человеческие черты. Великий князь даже слегка повёл головой, отчего тихо затрепетала канитель эполет.

   – Хвалю, что превыше всего почитаешь скромность, хотя со связями твоего отца и благоволением к нему нашей императорской фамилии ты мог бы уже давно рассчитывать на многое... Кстати, как граф Алексей Кириллович, здоров?.. Да, между прочим, Аннет, твоя сестра, говорят, недавно была проездом на Москве, и одна, без мужа, с ребёнком? Что так?.. Впрочем, понимаю: нескромно в чужую жизнь... Однако, заметь, трудно удержаться от любопытства, когда речь идёт о такой восхитительной красавице, как графиня Аннет...

В блёклых оловянных глазах вдруг прорезались искорки, затем взгляд стал масленым. Зато лицо Перовского мгновенно побледнело, и он потупился.

Николай Павлович подошёл ближе и взял под руку молодого офицера:

   – Я давно приглядываюсь к тебе и скажу, не лукавя: мне по душе твои прямота и достоинство. Такие мне нужны...

Так началась новая служба.

Летели дни, недели. Наступила ночь на 17 апреля 1818 года, когда в Кремлёвском дворце, наверное, никто не спал – рожала великая княгиня Александра Фёдоровна.

И когда появился на свет мальчик, тут же наречённый Александром, и началось неописуемое ликование, к отцу новорождённого, великому князю Николаю Павловичу, был спешно вызван его новый адъютант.

Во дворце все гадали с недоумением и неприкрытой завистью: отчего честь скакать к императору с радостною вестью выпала именно Перовскому, а не иному другому адъютанту или же ещё кому из приближённых к августейшей фамилии?

Перовский же между тем как был в мундире, так и бросился к себе на кровать.

К нему вошёл Жуковский.

   – Никак, захворал? – спросил он, ничем не выдавая своей озабоченности.

   – Саднит в груди, должно быть, просквозило. – И с болью душевной, нежели телесной: – Не поскачу, откажусь! Не мальчишка я на побегушках, чтобы сломя голову через всю Россию – к монарху с вестью о рождении племянника, а за спиной – ропот: «Как выслуживается!» Это ты за ночь уже настрочил оду в честь своей ученицы, разродившейся августейшим принцем. И пожелание ему верноподданнически высказал: «Жить для веков в величии народном, для блага всех – своё позабывать».

Жуковский не произнёс ни слова, и Перовский вскочил с постели:

   – Прости... Не думал я тебя обидеть. Но как поступить мне, если такая служба не согласуется с моими принципами? Как поступать мне в сих положениях? Научи!

Мягкая ладонь Василия Андреевича легла на плечо друга:

   – Я знаю, о чём шепчутся сейчас в коридорах: «Счастливчик! Вернётся обязательно полковником и с орденом в петличке...» И то, что они, блюдолизы и завистники, тебя на одну доску с собою – для тебя хуже смерти... Тебя это злит и бесит... Но службу можно исполнять по-разному. Для одного она – жить только для себя, для других – долг, который надо исполнять честно, именно – своё позабыв. И я горжусь тем, что в первый день жизни человека, кем бы он впоследствии ни оказался, моим пожеланием ему стали слова о служении людскому благу. Разве этого мало, если каждый сущий на земле будет отходить ко сну и вставать с одной лишь мыслью: что он принёс другому, чем осчастливил его, с кем разделил радость, а если потребуется, и горе?..

8

Самые различные понятия, возникающие в головах разных людей, закрепляются на бумаге одинаковым для всех способом – словами и посредством же оных передаются другим.

Но случается, и слова на одно лицо, а понятия противоположные. Да вот, к примеру: «царь», «тиран», «злодей»... Подобные выражения есть, скажем, в «Истории государства Российского» и у молодого Пушкина в «Вольности». Но автор оды – в ссылке, историограф же на вершине почёта и славы. И произошли оба события по времени близко друг к дружке – одно в мае, другое в январе одного и того же, восемьсот двадцатого, года.

В январе, в разгар зимы, – собрание Российской Академии.

Не мог пропустить сие заседание Алексей Перовский – доктор словесных наук да ещё недавно к тому ж избранный членом Вольного общества любителей российской словесности.

А собрание – каких не бывало: чтение из нового тома «Истории». Допусти – весь Петербург привалил бы слушать знаменитость!

А как иначе назвать сего автора, если «История» его разошлась тому уже два года назад в двадцать пять дней! Да в каком количестве – три тысячи экземпляров! Столько штук книг не печатали ни одному русскому сочинителю. «Не равняемся с Англией, но, однако ж, это замечательно», – вырвалось у самого историографа, не ожидавшего такого триумфа.

Алексей, как только увидел в «Сыне отечества»[22]22
  «Сын отечества» – исторический, политический и литературный журнал; выходил в 1812—1844 гг. и в 1847—1852 гг. Основан Н. И. Гнедичем. В 1816—1825 гг. в журнале приобрели влияние члены декабристских организаций. Позднее журнал перешёл на официально-консервативные позиции.


[Закрыть]
объявление, – тут же к дому Баженова в Захарьевской улице, близ Литейного, где во флигеле комиссионер Косматой начал продажу издания. Оплатил покупку и велел сегодня же доставить.

За все восемь томов полагалось полёта рублей. В Москве же – цена на восемь рублей дороже, а в провинции – ещё более.

Захоти приобрести сочинение простой мужик, книжки обошлись бы ему чуть ли не в два годовых оброка. А ведь наряду с литераторами, чиновниками, придворными и военными встречались во дворе лавки армяки и тулупы. Николай Михайлович, узнав о сём примечательном факте, не постеснялся, что обидит нежные ушки салонных дам и паркетных шаркунов, возрадовался: «Я писал для русских, для купцов ростовских, для владельцев калмыцких, для крестьян Шереметева».

Все накинулись на «Историю» – даже девицы! Спрашивали друг друга, как раньше справлялись о здоровье: «Читали?»

Николай Михайлович рассказывал Алексею и другим: в Варшаве император Александр спросил Петра Вяземского об этом же. Тот: «Не успел ещё». Царь же с чувством нескрытого превосходства: «А я – от начала и до конца».

Однако откликнулся читатель и незаворожённый. И что примечательно – в их, арзамасско-карамзинском литераторском кругу.

Николай Тургенев, признав, что почувствовал прелесть в чтении, тут же – из ушата холодной водой: главный изъян сочинения в том, что автор плохой философ, он видит, что рассуждать об иных событиях опасно, потому объяснений избегает.

У Тургенева вышла и своя книга – «Опыт теории налогов», – над которой он немало трудился и где пытался честно ответить на вопрос о том, как быстрее преодолеть народную нужду. А коли не сошлись мыслями, решил не посылать своё произведение тому, кого знал и обожал с детства... Кстати, весь доход от книги Николай Иванович отдал за не уплаченный крестьянами оброк.

Вострили перья против историографа Никита Муравьёв и Михайло Орлов, впорхнула птицей чуть ли не в каждый дом, наделав переполоха, эпиграмма, приписываемая молодому Пушкину: «В его «Истории» изящность, простота доказывают нам, без всякого пристрастья, необходимость самовластья и прелести кнута».

Чего ж хотели от писателя, который со всею верностью историка, везде ссылаясь на летописи, нарисовал правдивые картины подлинных событий и не только не унизил, но возвысил деяния родного народа?

Со всей горячностью и страстью Алексей Перовский в изустных баталиях держал сторону своего кумира. Да он ли один? И подлинным взлётом славы историографа явилось то собрание академическое.

Целых полтора часа читал писатель в присутствии своих собратьев. И академики, дыханье затаив, внимали. А чтение то – об ужасах Иоанновых!

Боялись накануне устроители: как царь Александр? Сам Карамзин не пошёл за разрешением – вызвались другие. И небывалое случилось: противу всяких правил учёного политеса впервые за всю историю академических собраний – всеобщее рукоплескание.

Шишков – длинный, сухой как жердь – почтительно склонился перед историографом, вручая ему большую золотую медаль с изображением Екатерины Великой.

В том акте – как бы двойной триумф: признание читающей публики и президента академии, с которым, считалось, были на ножах по различию приятия нормативов словесности. Но вона чья взяла! И как ни делал Николай Михайлович меланхолическим и равнодушным выражение лица, как ни пожимал плечами, дескать, главное дело не получать, а заслуживать и что, мол, не писатели, а маратели всего более мечтают о патентах, многие отмечали: рад!

Однако при чём здесь возвеличивание одного и наказание другого и как сложились, как переплелись судьбы Пушкина и Карамзина?

При чём здесь слова о властителях, царях и злодеях? Сказать: «Что положено Юпитеру...» – значит ничего не сказать. Никакие рукоплескания в академии не заглушили воплей, которые за её стенами поднялись: а надо ли в «Истории» о жестокостях царей, не лучше ль всё внимание – возвышенному?

Но надо было и размыслить: а кто цензор, кто разрешил? К тому ж о самодержцах давно в Бозе почивших велась в «Истории» речь.

А тут мальчишка, шалопай. Да страшно молвить – на живого!.. «Самовластительный злодей! Тебя, твой трон я ненавижу...»

А далее – язык не повернётся повторить за этим якобинцем...

Да за такое!..

Маячили уже за неслыханную крамолу, что со времени Радищева и не мнилось, Соловецкий монастырь или Сибирь-матушка.

Однако не кто иной, как Карамзин, и спас: замолвил слово.

Лишь ему да ещё Жуковскому оказалось по силам убедить царя отослать «беспутную головушку» в иные, южные, пределы отечества.

Хлопотал, если не перед царём, то у Нессельроде, и Тургенев Александр.

Это ведь он когда-то настойчиво рекомендовал Сергею Львовичу определить сына в лицей. И вот теперь – забота о вынужденном повороте жизни своего крестника.

Пушкин уезжал к новому, вынужденному месту службы и под присмотр надёжных государственных мужей в весёлом расположении духа.

А что надо молодости, если казна соблаговолила ссудить на дорогу тысячу рублей да в «Невском зрителе» и «Сыне отечества» тиснуты первые отрывки «Руслана и Людмилы» и вот-вот поэма выйдет отдельной книжкой!

Первое большое сочинение, задуманное и начатое ещё в лицее!..

Благородный Карамзин сделал для юного поэта всё, что мог. Настойчиво просил царя: «Из уважения к таланту». Но надо ли ему, заступнику, так – в письмах и беседах с друзьями – о его, Пушкина, как он выражался, «поэмке»: «В ней есть живость, лёгкость, остроумие, вкус; только нет искусного расположения частей, нет или мало интереса: всё смётано на живую нитку»?

Нет, тут со своим кумиром Перовский никак не мог согласиться!

Алексей не провожал изгнанника – в мае пребывал в краях малороссийских.

И не был в Петербурге в марте, когда на своём портрете работы гравёра Эстеррейха Жуковский написал: «Победителю-ученику от побеждённого учителя в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму «Руслан и Людмила». 1820. Марта 26». Такое не выскажешь, если стихи – «на живую нитку».

Завидовал Василию, брату, – тот не раз у Жуковского слушал, как читал поэму автор. Алексей же наизусть затвердил почти все строчки, когда в июле обзавёлся книгой.

Господи, что за прелесть оказалось сочинение! В нём и душа народной сказки, и занимательность рыцарских приключений, и аромат русской древней истории, которая будто сошла с недавних страниц Карамзина!..

Что же скажет публика, что – критика? Если уж на самого Николая Михайловича ополчались, тут юному, начинающему всего можно ждать.

К тому ж и сам историограф хотя не в печати, но плеснул уже масла в костерок...

Пожалуй, Алексей нашёл бы места, где стих хромает, слог не до конца отшлифован. Ждал, что кто-то в этом духе в печати и заговорит. Никто ведь ещё из соотечественников в таких молодых летах не подавал надежды, как Пушкин, сей гигант в словесности. И посему всё, что пойдёт ему на пользу, следует тактично и учтиво высказать.

Однако первые же отзывы – точно строгий допрос, который взялись учинять почтенные критики юному таланту.

Перовский получил свежий нумер «Сына отечества» и ахнул – не статья, а полная котомка вопросов, из которых один хитрее другого! Все – «зачем» и «почему». Зачем один герой поэмы сделал то-то, а другой – иное. Как, на каком, мол, основании? И в каждом вопросе – подвох, желание уличить поэта в невежестве и стремление его прилюдно высмеять.

Но вышел следующий нумер журнала – в нём ещё одна критика. Та, первая, подписана была: «г-н В», эта же: «NN». Но статьи словно близнецы по смыслу – тот же допрос с пристрастием, намерение посмеяться над поэтом.

А не хотите ли, господа учёные критики, сесть в лужу?

Нельзя не пожалеть, что в Петербурге нет самого автора, который мог бы удовлетворить излишнему и неумному любопытству вопрошателей. Что ж, он, Перовский, готов взять эту миссию на себя и постоять за сочинителя.

Ах, до чего Же «остроумный» вопрос задаёт критик поэту: «Зачем Финн рассказывал Руслану свою историю?» Хм, нетрудно догадаться – затем, чтобы Руслан знал, с кем имеет дело. Впрочем, старики обыкновенно бывают словоохотливы. А вы не согласны, господин критик, скрывшийся за двумя литерами «NN»?

Дальше – ещё «глубокомысленнее» вопросик: «Зачем Руслан присвистывает, отправляясь в путь?» Дурная привычка, господин критик, не более того. Не забудьте, пожалуйста, что вы читаете сказку, к тому ж ещё шуточную. Вот если бы автор сказал, что Руслан просвистывал арию из какой-нибудь оперы, то это, конечно, показалось бы странным, но просто присвистнуть, право, можно ему позволить...

Только к утру, исчеркав десяток листов, перебелил свою антикритику и не удержался, показал начальству.

Тургенев Александр склонился над сочинением, прыснул:

– А здорово ты его!.. Однако вот и следующий вопрос. Любопытно, каким манером наш уважаемый доктор словесности на него отвечает? «Как Людмиле пришла в голову странная мысль схватить с колдуна шапку (впрочем, в испуге чего не наделаешь!)?» – «Так точно, господин критик! Другой причины не было, и нам очень приятно видеть, что вы сами собою успели разрешить сей важный вопрос!»

Тургенев поднял глаза и обнаружил, что в кабинете стоят Воейков[23]23
  Воейков Александр Фёдорович (1779—1839) – поэт, переводчик, журналист. Был членом «Арзамаса», близок к кругу литературных друзей А. С. Пушкина. В 1821 – 1822 гг. явился создателем журнала «Сын отечества», в 1822—1838 гг. – редактор газеты «Русский инвалид» и «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду». Был острым полемистом. В журналистике преследовал коммерческие цели и слыл человеком беспринципным.


[Закрыть]
и другие сотрудники и что листы, которые он уже прочитал, ходят по рукам.

   – Твой ответ, Алексей, непременно надо напечатать как отповедь критику «господину В» и этому «NN». Не возражаешь? Тогда я передам статью в редакцию «Сына», – произнёс Тургенев.

   – Не знаю... не знаю... Поэмка и в самом деле не лишена погрешностей. Стоит ли из-за неё ломать копья? – принимая учительский вид, сипло проговорил Воейков.

Александр Фёдорович не так давно был зачислен в департамент иностранных вероисповеданий, до этого же числился ординарным профессором русского языка и словесности в Дерптском университете, где и получил степень доктора. По годам он был лет на пять-семь постарше Перовского и Тургенева, но выглядел значительно старее. Тому причиной, может быть, была некоторая одутловатость в лице и неряшливость в одежде, исходивший от него запах крепкого табака и нередко – водочки.

   – Представьте, господа, что я не нахожу ничего смешного в вопросах критика и ничего очень уж остроумного в ответах многоуважаемого Алексея Алексеевича, – прочистив горло, продолжал Воейков. – Я сам не постигаю отдельных мест в поэме Пушкина, к примеру выражения «могильный голос». Не голос ли это какого-нибудь неизвестного нам музыкального орудия?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю