355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Когинов » Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой » Текст книги (страница 31)
Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 22:00

Текст книги "Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой"


Автор книги: Юрий Когинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)

21

За окном сёк дождь, и острые, колючие капли, ударяясь в стекло, соединялись в извилистые ручейки, из-за которых трудно было разглядеть, что происходило на улице.

Впрочем, Тургенева парижские улицы давно уже не интересовали – затянувшийся приступ подагры сделал его пленником отеля. Закутавшись в чёрный дорожный плед, с седой лохматой головой, он, напоминавший сову, насупившись сидел в кресле. Однако весь преобразился и даже попытался встать, когда в комнату вошёл Толстой.

   – Простите, дорогой Алексей Константинович, что заставил вас с вашей астмой подниматься ко мне, старой развалине. Но я так рад вас видеть! Как милейшая Софья Андреевна, как её здоровье? Ах, какая безжалостная мельница – жизнь!

Так и превращает людей в муку. Нет, просто в сор... В сор, в пыль.

   – Напрасно так, Иван Сергеевич! Нам с вами и шестидесяти ещё не стукнуло.

   – Это на родине, а не на чужбине – годы не годы, – ещё плотнее запахнул плед Тургенев. – Как я завидую вам, затворнику Красного Рога! Уж если и наезжать в Европу, то лишь для того, чтобы избавляться здесь от болезней. Мои же недуги держат меня здесь так крепко – не пускают домой!

Толстой знал: тяжелее даже самых невыносимых физических страданий ощущение одиночества.

Чего он достиг, к чему пришёл этот, пожалуй, самый известный писатель земли Русской? Вечные кочевья из города в город по чужеродной земле – и короткий отдых в пути на краю не им самим свитого гнезда... Тебе портят жизнь чужие люди, захватившие твой дом. Но каково быть самому приживалкой и в чужом доме, и в чужом сердце! А там, в России, которой бредит Тургенев в бессонные ночи, чьё мокрое дыхание степей и полей чувствует за пеленой парижского дождя, – люди, его не забывшие, его несказанно любящие.

Да вот самому ему, Толстому, совсем недавно подвернулся под руку роман «Отцы и дети», и он не мог не признаться себе, с каким неожиданным удовольствием его вновь перечитал.

Какие же звери – те, которые обиделись на Базарова! Они должны были бы поставить свечку Тургеневу за то, что он выставил их в таком прекрасном виде. Если бы я встретился с Базаровым, уверен, что мы стали бы друзьями, несмотря на то что мы продолжали бы спорить.

Неужели ищущая, отрицающая холопское пресмыкательство перед закосневшими традициями и утверждающая трезвое понимание жизни молодёжь не разглядела в Базарове себя? Гнев Кирсановых понятен: они против всяческих перемен. Но эти-то, кто числит себя будущим нации? Что ж, всё верно и тут – тысячу лет сидит под балдахином русский народ и боится лишь одного: как бы не стало хуже. С татарщиной это к нам пришло – созерцательность вместо деяния и довольство малым. А тут – бунт мысли!..

   – Э, десять лет уже минуло, как вышел роман, а всё не могут мне простить Базарова, – слабо махнул рукой Тургенев. – То из одного, то из другого лагеря только и шикают: «Вы, вы, вы!.. Да как вы посмели, неужели для вас ничего нет святого?..» Впрочем, вы, Алексей Константинович, знаете всё это по себе, по вашему «Иоанну». Их не вразумить, что я, художник, ничего не выдумал, а изобразил то, что увидел в действительности. Кстати, я встретил похожую фигуру врача как раз перед нашей с вами поездкой в Англию. Помните? Там и начал делать первые наброски романа. Я никогда не скрывал, что Базаров – моё любимое детище, на которое я потратил, пожалуй, все находящиеся в моём распоряжении краски. Да если хотите, за исключением воззрений на искусство, я разделяю почти все его убеждения! А мне – «карикатура»!

Рядом с креслом на столе стоял портрет Герцена под стеклом и в тонкой, красивой раме красного дерева. Тургенев повернул к нему лицо:

   – Даже он, Александр, не поверил в мою искренность. Ты, писал мне, сильно сердился на Базарова, с сердцем карикировал его, заставлял говорить нелепости, хотел его покончить «свинцом», покончил тифусом, а он всё-таки подавил собой и пустейшего человека с душистыми усами, и размазню-отца, и бланманже Аркадия!

Так всегда случается с истинными произведениями искусства, согласился Алексей Константинович, каждый находит в них то, что отвечает его опыту и сознанию. Прав Тургенев, так было с его драмой «Смерть Иоанна Грозного», в которой каждая сторона осудила лишь неприемлемую ей тенденцию.

Чёрт знает чего хотят от нас, художников! Искусство уступило место административной полемике, и писатель, не желающий подвергнуться порицанию, должен нарядиться публицистом, подобно тому как в эпохи политических переворотов люди, выходящие из своих домов, надевали кокарду торжествующей партии, чтобы пройти по улице безопасно.

   – Однако я не могу не упрекнуть врагов искусства в некоторой близорукости, – попробовал закончить свою мысль Толстой. – Они как будто забыли, что уяснение истин, которые так сильно и так справедливо занимают их, есть задача философии, а облечение их в художественную форму – задача искусства. Впрочем...

   – ...искусство всегда тенденциозно, поскольку оно отражает жизнь, – довершил фразу Толстого Иван Сергеевич. – Вы это хотели сказать?

   – Более или менее похожее, – встал с кресла Толстой. – В том, что вы высказали, увы, одно из противоречий бытия, подмеченных классической философией. Меж тем мне всё-таки хотелось бы отделить одно от другого – точнее, определить и философии, и искусству своё место. Начнём наши рассуждения хотя бы так...

Велика заслуга гражданина, который путём разумных учреждений возводит государство на более высокую степень законности и свободы. Но свобода и законность, чтобы быть прочными, должны опираться на внутреннее сознание народа; а оно зависит не от законодательных или административных мер, но от духовных стремлений, которые вне всяких материальных побуждений. Удовлетворение этих стремлений столь же важно для духовной стороны человека, сколь важны для его физической стороны воздух, пища, одежда и прочее.

Чувство прекрасного в большей или меньшей степени свойственно всякому народу, и хотя может быть заглушено и подавлено в нём внешними обстоятельствами, но не иначе как в ущерб его нравственному совершенству. Тот народ, в котором чувство прекрасного развито сильно и полно, в котором оно составляет потребность жизни, – тот народ не может не иметь вместе с ним и чувства законности, и чувства свободы. Он уже готов к жизни гражданской, и законодателю остаётся только облечь в форму и освятить уже существующие элементы гражданственности. Не признавать в человеке чувства прекрасного, находить это чувство роскошью, хотеть убить его и работать только для материального благосостояния человека – значит отнимать у него его лучшую половину, низводить его на степень счастливого животного, которому хорошо, потому что его не бьют и сытно кормят.

   – Может быть, Иван Сергеевич, я несколько сумбурно изложил свои мысли, – заключил Толстой. – Мне лишь хотелось подчеркнуть главную нить своих рассуждений: художественность и гражданственность всегда взаимосвязаны. Эти два чувства должны жить рука об руку и помогать одно другому. Их можно сравнить с двумя колоннами храма или с двумя колёсами, на которых движется государственная колесница. Храм об одной колонне непрочен, колесница об одном колесе тащится на боку. Однако тут ещё вот какая зависимость. По моему глубочайшему убеждению, гражданственность может существовать без чувства прекрасного, но чувство прекрасного в своём полном развитии не может проявляться без чувства свободы и законности.

   – Потому художник в первую очередь и должен бороться за свободу вместе со своими героями и своим народом! – подхватил Тургенев. – Но как? Как мой Рудин, со знаменем в руках на баррикаде, или как Базаров, ниспровергая в жарких словесных баталиях старый, отживающий мир? Впрочем, в глазах определённого класса это одно и то же. Помните поджоги в Петербурге и как меня чуть ли не к суду требовали: «Вот они, ваши Базаровы, их рук дело!»?

Шелестенье нудного ноябрьского дождя за окнами прекратилось, из-за тучи выглянуло солнце, и казалось – лица собеседников враз помолодели, разгладились от морщин. Щёки Алексея Константиновича даже порозовели, но он знал – то очередной прилив крови, который завершится жестокой болью, будто тебя прижигают раскалённым железом. Он откинулся на спинку кресла, минуту помолчав и зажмурив глаза, словно усилием воли отгоняя страдания, готовые вцепиться в него злым и бешеным зверем.

   – Мы потому могли бы стать друзьями с вашим Базаровым, – наконец произнёс Толстой, – что он чист и, как это ни странно, имея в виду его резкость и бесцеремонность, – внутренне добр. Кажется, вы, Иван Сергеевич, однажды сказали: все истинные отрицатели, каких вы знали, – Белинский, Герцен и другие – происходили от сравнительно добрых и честных родителей. И в этом, по вашей мысли, заключается великий смысл: это отнимает у деятелей, у отрицателей всякую тень личного негодования, личной раздражительности. Они идут по своей дороге потому только, что более чутки к требованиям народной жизни. Именно такие люди и мне по душе. Но те, кто когда-то провоцировал петербургские пожары и указывал пальцем на Базаровых, кто и теперь, играя такими святыми призывами, как обновление жизни, зовёт фактически к её разрушению, те не только не честны и не добры, но преступны. Не для пользы народной, а лишь ради своей корысти, ради торжества своих схоластических идей, часто называемых социалистическими и коммунистическими, они готовы перевернуть весь мир вверх дном, затопив его в крови. Не хотел бы быть пророком, но сердце сжимается предчувствием бедствий, перед которыми могут померкнуть и дела Грозного.

   – Вы о бреднях Нечаева? – спросил Тургенев.

   – Если бы то были лишь бредни! А десятки его последователей три года назад на скамье подсудимых? А кровь убиенного им студента, а «Катехизис революционера», от параграфов которого волосы встают дыбом?

Летом 1871 года Россия и весь мир были потрясены судом над участниками революционной террористической организации «Народная расправа», состоявшимся в Петербурге. Сам зачинщик подпольной группы и убийца соратника-студента, несогласного с его человеконенавистнической программой, Сергей Нечаев, бросив обманутых им юнцов на произвол судьбы, скрылся за границу. Его же «Катехизис», зачитанный в суде, поразил фанатизмом и цинизмом.

«Катехизис революционера», требовавший ниспровержения существующего государственного строя, на самом деле прокламировал полное презрение к общественному мнению и человеческой жизни, к нравственности и морали. «У каждого посвящённого, – требовал «Катехизис», устанавливая неравенство в рядах организации, – должно быть под рукой несколько революционеров второго и третьего разрядов, то есть не совсем посвящённых, на которых он должен смотреть как на часть революционного капитала, отданного в его распоряжение». «Революционер обязан притворяться, чтобы проникать всюду – в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в Третье отделение и даже в Зимний дворец». Значит, член «Народной расправы» – человек без убеждений и чести, без общепринятых среди человечества правил, готовый на мерзость, подлог, обман, грабёж и убийство? Даже на расправу со своими же товарищами? На насилие и слепое повиновение тому, кто выше тебя по иерархической революционной лестнице? Да, именно так, ибо в «Катехизисе» сказано: «Тайну удерживать страхом». Террор против тех, кто мыслит иначе, чем ты, и террор – против своих же, если у кого-то возникнет даже сомнение...

   – Это всё друг моей юности Мишель Бакунин[53]53
  Это всё... Мишель Бакунин... – Бакунин Михаил Александрович (1814 – 1876), русский революционер, теоретик анархизма, один из идеологов революционного народничества. В 1861 г. бежал из ссылки за границу, сотрудничал с А. И. Герценом и Н. П. Огарёвым. Позже выступал против марксизма.


[Закрыть]
, его перо, его слог и его мысли, – вздохнул Тургенев, когда вслух припомнили фразу за фразой из того, что обнародовал «Правительственный вестник» в 1871 году, изо дня в день освещая судебный процесс по нечаевскому делу. – Нечаев заблаговременно улизнул и оказался в объятиях у Бакунина. Нечаев, конечно, уголовник, но врал Бакунину и сам верил, что создал в России организацию, которая только и ждёт отсюда, из-за границы, сигнала, чтобы поднять бунт на всю Россию. Вот и сочинили вдвоём программу, которую потом, как раз перед судом в Петербурге, подкинули молодым людям, ни сном, ни чохом не подозревавшим об истинных целях так называемой «Народной расправы». Герцен, тот безошибочно почуял в «тигрёнке», как называли Нечаева Бакунин и Огарёв, провокатора революции. И – вы знаете Искандера[54]54
  Искандер – псевдоним А. И. Герцена (1812 – 1870), русского революционера, писателя, философа, под которым он печатался с 1836 г.


[Закрыть]
– тут же провёл черту между собой и Бакуниным. Не попадался вам, случайно, изданный в Женеве года три назад сборник посмертных статей Герцена? Так вот там – статья «К старому товарищу». К Бакунину, значит...

После встречи с Герценом на острове Уайт Толстой не раз возвращался мыслью к этому человеку, покорившему его и писательским талантом, и глубочайшим умом. Куда он, свободный духом, пойдёт далее в своих раздумьях, хотелось узнать Алексею Константиновичу, когда читал его статьи или работы Чернышевского и его последователей, встречался во Франции и Италии со сторонниками социалистических и коммунистических теорий. Напитанные всевозможными учениями о свободе, равенстве и братстве, иные революционисты напоминали собой локомотив, слишком жарко натопленный, исходящий паром, но находящийся, однако, вне рельсов.

Образ этот, кажется, принадлежал Герцену. Но как точно он выражал взрывоопасную сущность Бакунина, который в исступлении воскликнул: «Кроме царя, его чиновников и дворян, стоящих, собственно, вне мира или, вернее, над ним, есть в русском народе лицо, смеющее идти против мира: это разбойник. Вот почему разбой составляет важное историческое явление в России – первые бунтовщики, первые революционеры в России, Пугачёв и Стенька Разин, были разбойники...»

«Новый водворяющийся порядок, – утверждал прямо противоположное Герцен, —должен явиться не только мечом рубящим, но и силой хранительной. Нанося удар старому миру, он не только должен спасти всё, что в нём достойно спасения, но оставить на свою судьбу всё немешающее, разнообразное, своеобычное. Горе бедному духом и тощему художественным смыслом перевороту, который из всего былого и нажитого сделает скучную мастерскую, которой вся выгода будет состоять в одном пропитании, и только в пропитании».

Нет, недаром он когда-то выделил роман Герцена, противопоставив ему целый ряд писателей. Было что-то в первом же творении Искандера, которое прочёл залпом, родственное и ему. Ну разве не те же самые мысли о том, что не хлебом единым жив человек и не к одной животной сытости он стремится, жили в душе и Герцена, и его, толстовских, раздумьях?

Теперь Тургенев напомнил о статье «К старому товарищу», которую знал Толстой и которая, на его взгляд, явилась как бы завещанием великого мыслителя, объединившего в своих исканиях и выводах опыт России и Запада, опыт многовекового стремления народов к свободе и счастью.

«Насильем и террором, – писал Герцен, – распространяются религии и политика, учреждаются самодержавные империи... насильем можно разрушать и расчищать место – не больше... Петрограндизмом социальный переворот дальше каторжного равенства Гракха Бабёфа и коммунистической барщины Кабе не пойдёт. Новые формы должны всё обнять и вместить в себе все элементы современной деятельности и всех человеческих стремлений. Из нашего мира не сделаешь ни Спарту, ни бенедиктинский монастырь. Не душить одни стихии в пользу других следует грядущему перевороту, а уметь всё согласовать – к общему благу...

Уничтожать и топтать всходы легче, чем торопить их рост. Тот, кто не хочет ждать и работать, тот идёт по старой колее пророков и прорицателей, иересиархов, фанатиков и цеховых революционеров... А всякое дело, совершающееся при пособии элементов безумных, мистических, фантастических, в последних выводах своих непременно будет иметь и безумные результаты рядом с дельными...

Всякая попытка обойти, перескочить сразу – от нетерпенья, увлечь авторитетом или страстью – приведёт к страшнейшим столкновениям и, что хуже, к почти неминуемым поражениям. Обойти процесс пониманья так же невозможно, как обойти вопрос о силе...

Неужели цивилизация кнутом, освобождение гильотиной составляет вечную необходимость каждого шага вперёд?..

Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри. Как ни странно, но опыт показывает, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы...

Нет, великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей. Христианство проповедовалось чистыми и строгими в жизни апостолами и их последователями, аскетами и постниками, людьми, заморившими все страсти – кроме одной...

Я не верю в серьёзность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и сделкам. Проповедь нужна людям, проповедь неустанная, ежеминутная, – проповедь, равно обращённая к работнику и хозяину, к земледельцу и мещанину. Апостолы нам нужны прежде авангардных офицеров, прежде сапёров разрушенья, – апостолы, проповедующие не только своим, но и противникам...

Дико необузданный взрыв... ничего не пощадит; он за личные лишения отомстит самому безличному достоянию. С капиталом, собранным ростовщиками, погибнет другой капитал, идущий от поколенья в поколенье и от народа к народу. Капитал, в котором оседала личность и творчество разных времён, в котором сама собой наслоилась летопись людской жизни и скристаллизовалась история... Разгулявшаяся сила потребления уничтожит вместе с межевыми знаками и те пределы сил человеческих, до которых люди достигали во всех направлениях... с начала цивилизации...»

Петрограндизм – насильственные преобразования, совершавшиеся Петром Великим. С них началось. Ныне нетерпеливые зовут к полному деспотическому перекрою мира.

Ну конечно же разгул переворотов, разгул уничтожения и не даёт покоя разбойным головам. Они готовы всё стереть на земле и уничтожить, всё отнять и поделить. Лишь когда будет сметено всё достигнутое человеческой цивилизацией, наступит, по их разумению, пора всеобщего благоденствия.


 
Порой весёлой мая
По лугу вертограда.
Среди цветов гуляя,
Сам-друг идут два лада...
 
 
«Здесь рай с тобою сущий!
Воистину всё лепо!
Но этот сад цветущий
Засеют скоро репой!»
 
 
«Как быть такой невзгоде! —
Воскликнула невеста. —
Ужели в огороде
Для репы нету места?»
 
 
А он: «Моя ты лада!
Есть место репе, точно,
Но сад испортить надо
Затем, что он цветочный!»
 
 
Она ж к нему: «Что ж будет
С кустами медвежины,
Где каждым утром будит
Нас рокот соловьиный?»
 
 
«Кусты те вырвать надо
Со всеми их корнями,
Индеек здесь, о лада,
Хотят кормить червями!»
 
 
Подняв свои ресницы,
Спросила nуn невеста:
«Ужель для этой птицы
В курятнике нет места?»
 
 
«Как месту-то не быти!
Но соловьёв, о лада,
Скорее истребити
За бесполезность надо!..»
 

Удивительное совпадение – ещё не зная о герценовском «завещании», Толстой написал эти стихи. Сатиру. Но в ней – о том же, о чём предупреждал Герцен.

Да, прав он был ещё в «Дон Жуане», сказав устами Лепорелло:


 
Человек
Молиться волен как ему угодно.
Не влезешь силой в совесть никому
И никого не вгонишь в рай дубиной...
 

Зажгли свечи и принесли ужин. Толстой только теперь вдруг обрадованно подумал: странно, но чудовищная боль сегодня не посетила его вовсе! Может, в самом деле помог литий, который прописал ему сосед – стародубский уездный доктор, и не следовало вовсе тащиться в Европу за новым курсом лечения? Нет, стоило хотя бы затем двинуться из своего краснорогского «монастыря», чтобы повидаться с Иваном Сергеевичем.

Свет падал так, что из всех предметов на письменном столе освещал один портрет Герцена. Вспомнили, что знали о последних днях Искандера. Был январь восемьсот семидесятого года здесь, в Париже. Как сегодня дождь, тогда валил мокрый снег. Но он вышел из дома почти налегке, без шарфа – торопился куда-то на митинг. Вернулся с ломотою во всём теле и болью в боку и груди. Воспаление лёгких, от которого он уже не оправился.

Вся жизнь – до самого конца – без тени личной корысти в том, к чему звал, что проповедовал...

Но откуда же у тех, кто призывает к топору, такая жестокость к миру и прежде всего к тем, кого они ведут за собой?

Ведь начинается всё, казалось бы, как и у Герцена, – с листа бумаги, со слов о равенстве, братстве и свободе личности?

Алексей Константинович задал этот вопрос вслух, и Тургенев его тут же повторил:

– В самом деле, каков путь подобной метаморфозы? Взять хотя бы Бакунина. Умён. Мечтал стать учёным. В молодости – прекрасный товарищ. Вместе столько времени прожили в Берлине, слушая лекции в тамошнем университете. И – добрые родители, о чём давеча говорили. Да я со всею семьёю был коротко знаком – самоотверженные, преданные братья и сёстры. Могло так случиться, что через одну из Бакуниных могли бы с Мишелем породниться. Но сия история – не в счёт. Вопрос наш – о другом: как и когда человек, искренне ненавидящий рабство и деспотизм, вдруг сам становится тираном, увенчивая себя уже не короной, как его антипод, а всенародным знаменем восстания и бунта?

Судьба Михаила Александровича Бакунина Толстому была в общих чертах известна. В ранней юности бросил карьеру артиллерийского офицера и, как он любил сам говорить, гонимый потребностью знания, жизни и действия, примкнул в Москве к кружку Белинского и Герцена. Но молодого гегельянца не удовлетворила доморощенная наука, и он отправился за границу, чтобы пополнить философские знания, полученные на лекциях в Московском университете. Но вскоре в Берлине занятия философией сменил на политику: ни много ни мало поставил целью ниспровержение австрийской и российской монархий.

Николай Первый лишил молодого революционера всех прав состояния и уготовил ему, в случае возвращения, сибирскую каторгу. Австрийский и саксонский суды приговорили его к смертной казни, и вскоре, выданный России, он оказался узником Петропавловской, а затем Шлиссельбургской крепости, потом – Сибири. Оттуда Бакунин совершил отчаянный и смелый побег в Америку и оказался в Англии, у Герцена.

Светлая душа, Тургенев обязался выплачивать другу юности по тысяче пятьсот франков ежегодно и пообещал всё сделать, чтобы помочь жене, которую Бакунин оставил в Сибири, переехать к нему за границу.

Доложили Александру Второму: литератора Тургенева необходимо привлечь к дознанию «по делу о связи с лондонскими политическими изгнанниками».

Слава Богу, вовремя узнал о готовящемся суде Толстой – как и в восемьсот пятьдесят втором, использовал свои связи с Александром Николаевичем, уже российским императором.

Без сомнения, ни минуты не стал бы колебаться, как поступить, сам Толстой, будь он другом Бакунина или окажись с ним рядом. Но нынче разговор о Бакунине как о воинствующем социалисте.

– Приверженность некоторых революционеров к крайним мерам, – произнёс Тургенев, – я склонен был бы объяснить, скорее всего, нехваткой настоящей культуры, систематического образования, может быть, даже отсутствием должной ответственности перед обществом. Вообще это довольно странная манера – говорить от имени народа, чтобы использовать какие-то неустойчивые его слои в своих целях.

   – Выходит, всему причиной корысть? – подхватил Толстой.

   – Ну какая, к шутам, корысть, – засмеялся Тургенев. – Нам с вами известно: русские казематы – не отели Лондона или Парижа, а тридцать тысяч вёрст по сибирской тайге или в трюмах пароходов от Ангары до Темзы – не воскресный выезд на пикник... Бунт, насилие – лик всех революций. И, скажем, тех её вожаков, кто зовёт к насильственному переустройству мира.

   – Вот тут мы с вами, дорогой Иван Сергеевич, приблизились к истине! – Лицо Алексея Константиновича побагровело – должно быть, от очередного прилива крови. – Как бы ни был нравствен и чист человек, уверовавший в социалистические и коммунистические утопии, какой бы добропорядочной ни была его генеалогия, по вашей теории, он, уже в силу верований в своё учение, обязательно рано или поздно перестанет считаться с опытом жизни. Каковы его рассуждения? Существующий государственный строй плох, общество и каждый его индивид запятнаны корыстолюбием и ненавистничеством, на каждом – родимые пятна рабства, стяжательства, социального неравенства и прочих пороков. Более того, те, кого следует в первую очередь освободить, темны, в них не развито чувство свободы. А схема хороша – всё в царстве будущего как в раю: счастливы, добры, все братья... Как такому утописту поступить? Ждать, пока народ осознает себя, помогать ему постепенно становиться лучше? Ничего подобного! Всех – к топору и – круши налево и направо! А народ – насильно палкой в рай, как в казарму, и родимые пятна – калёным железом... Что ж это, как не палачество, даже если в основе действий – благо?

   – И нарисовали же вы картинку! – отозвался Иван Сергеевич. – Мурашки по коже.

   – Да будет! Палка и железо – как бы за сценой, а напоказ – одна радость, – продолжил Толстой. – Или вы не читали у господина Чернышевского в романе «Что делать?» хотя бы четвёртый сон его героини Веры Павловны? «Сон» – сказано не случайно. То, что якобы мнится, – вожделенная мечта. Нет уж, увольте меня от такой мечтательности социалистов и демократов, от «снов», которые они сулят народу! Сегодня они – мечтатели, манипулирующие умозрительными построениями на бумаге, завтра – судьбами тысяч и тысяч.

Он остановился и неожиданно рассмеялся:

– А знаете, как с подобными прогрессистами следует бороться? Не казематами и Сибирью – дать каждому Станислава на шею! Ведь к чему они все стремятся? К тому, чтобы их отметили, к власти...

Где-то у него были набросаны стихи, которые можно было бы сейчас вставить в разговор. Да не окончил их ещё. Будет время, завершит и обязательно прочтёт Ивану Сергеевичу. Фет рассказывал, как наизусть продекламировал Тургеневу весь «Сон Попова» – и тот был в восторге. «Попов» – сатира на Третье отделение, которому в любой нелепице видится государственный заговор. Эти же, о ком сейчас речь, готовы установить такое «равенство», что Боже упаси. Нет, и с ними ему не по пути.


 
Честь вашего я круга,
Друзья, высоко чту,
Но надо знать друг друга.
Игра начистоту!
 
 
Пора нам объясниться —
Вам пригожусь ли я
Не будем же чиниться,
Вот исповедь моя!
......................
И всякого, кто плачет,
Утешить я бы рад —
Но это ведь не значит.
Чтоб был я демократ!
..................................
Во всём же прочем, братцы,
На четверть иль на треть.
Быть может, мы сойдёмся,
Лишь надо посмотреть!
......................................
Чтобы в суде был прав
Лишь тот, чьи руки черны,
Чьи ж белы – виноват,
Нет, нет, слуга покорный!
Нет, я не демократ!
.............................................
Чтоб вместо твёрдых правил
В суде на мненья шло?
Чтобы землёю правил
Не разум, а число?
........................................
Чтоб каждой пьяной роже
Я стал считаться брат?
Нет, нет, избави Боже!
Нет, я не демократ!..
............................................
И каждый гражданин
Имел чтоб позволенье
Быть на руку нечист?
Нет, нет, моё почтенье!
Нет, я не коммунист!..
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю