355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Когинов » Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой » Текст книги (страница 32)
Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 22:00

Текст книги "Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой"


Автор книги: Юрий Когинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)

22

– Ваше сиятельство, Алексей Константинович, проснитесь! – Михайло, сначала робко, потом всё настойчивее, тряс за плечо.

Толстой чуть размежил веки и снова их закрыл – ему показалось, что стихотворение, которое он сейчас сочинил во сне, теперь, при пробуждении, начало рушиться, таять и вот-вот готово было исчезнуть вовсе. Однако вновь провалиться в дрёму, чтобы сохранить придуманное, он уже не мог, и стихи, пришедшие во сне, улетучились, не оставив следов.

Какое же это мучение – болезнь! Тургенев прав: жизнь – мельница, перемалывающая человека в сор, в пыль.

Уже несколько месяцев подряд половину торса словно обжигало кипятком. Вдобавок же – непроходяшие головные боли, будто затылок и лоб стиснуты стальным обручем, и – проклятая астма, прерывающая дыхание. Если бы не было совестно окружающих – кричал бы в крик!

Только и помогает снять чудовищные боли – игла под кожу. Порция морфия – и тихое, благостное оцепенение разливается по всему телу.

Когда нынешней зимой один врач в Париже прописал эти впрыскивания, от которых боли прекращались как по волшебству, он вдруг почувствовал себя прямо-таки молодым, бодрым, будто заново родившимся. Но пролетело каких-нибудь полгода – пришлось увеличивать дозу. Все знакомые доктора предупреждают, да и он знает сам: морфий – коварная вещь; после заметного облегчения страдания наваливаются с удесятерённой силой и требуют всё увеличивать объём инъекций.

Приходится обманывать близких, успокаивая их тем, что он не злоупотребляет коварным лекарством, даже, напротив, уменьшает дозы. Впрыскивание, говорит он, не только останавливает боли, но оживляет умственные силы и совершенно не наносит вреда здоровью.

Однако себя не обманешь: к чёрту здоровье, лишь бы можно было заниматься искусством, потому что нет другой такой вещи на земле, ради которой стоило бы жить, кроме искусства!

На столе – всегда в готовности спиртовка, спички, шприц и пузырёк с морфием. Слава Богу, плут Михайло не посягает на медицинские штуки. Да и за поездку в Константинополь и в другие диковинные заграницы под руководством Сони-младшей совсем превратился в джентльмена, и его манеры ещё более обрели даже некую интеллигентность. Хочется верить – и безалаберность будто бы сменяется завидной исполнительностью, граничащей прямо-таки с немецкой пунктуальностью и щепетильностью. Теперь способен разбудить не только согласно просьб, но и в такие часы, когда ему покажется, что хозяину необходимо пробудиться, чтобы впрыснуть под кожу лекарство.

   – Что, кричал во сне? – снова размежил веки Толстой.

   – Не так чтобы очень, но было... – согласился Михайло. – Если бы спали тихо – ввек бы не разбудил.

   – Да ведаешь ли ты, дурья башка, что приём лекарств – для меня здоровье? Потому и вдалбливаю тебе: буди чаще. Особенно когда начну разговаривать или вовсе кричать во сне – значит, пора прибегнуть к исцелению.

   – Как же! Будто я не слышу, как старшая и младшая Софи переговариваются между собою по-французски о том, что этот дьявольский морфий – ваша смерть? Так что я, изволите видеть, вас теперь разбудил вовсе не затем, чтобы вы провели сеанс, а исключительно ради разговора с посетителями. Тулумбас с мужиками к вам пожаловал.

Михайло выкатил кресло на веранду. У ступенек переминались с ноги на ногу три или четыре мужика, с мятыми картузами в руках, и с ними Тулумбас в своей кумачовой косоворотке и широкополой соломенной шляпе, которую он тоже стащил с бритой головы, как только завидел графа, выезжавшего на коляске.

   – Здравствуйте, заходите, – произнёс Толстой. – Вот стулья – прошу садиться. Ну что, Тулумбас, на охоту пришёл приглашать? Небось выследил кабанов и уже поросёнка приготовил для приманки? Не то что, к примеру, медвежья, но тоже серьёзная охота – зверь резвый, коварный, не ровен час – клыки в живот или в пах. Но мы-то с тобою, Тулумбас, кажется, освоили сию науку? Погоди, приду в себя – непременно поедем на кабанов.

   – Не беспокойтесь, Алексей Константинович, хороший кабаний выводок приглядел и специально держу для вас, – расправил казацкие усы Тулумбас. – Это уж как водится – всласть постреляем! Да нынче мы к вам, ваше сиятельство, так сказать, с просьбицей, с челобитной. Вон их, таких-сяких недотёп, красный петух поклевал – подчистую три двора сгорели.

Третьего дня, говорили, в Красном Роге, на самом краю села, пожар уничтожил три дома. Мужик-бобыль Федот спьяну заснул на лавке, когда горящие головешки вывалились из печи прямо на деревянный пол. Едва сам выскочил в чём мать родила, а огонь уже шурует в соседских избах.

   – Не по злобе, барин Алексей Кинстинтиныч! – бухнулся на колени испитой, с сизым носом, тощий мужичонка. – По баловству и по глупости, вишь, и себя наказал, и соседей...

   – Встань, Федот! – потребовал Толстой. – Какой я тебе барин? Ты сам давно уже такой же свободный и равный со мною в правах. Но помочь – помогу. Как же иначе? Мы ж все здешние, краснорогские.

   – Во-во! – подхватил Тулумбас. – Я им и говорю, не было случая, чтобы граф кому не помог – и хлебом, и деньгами, и лесом...

Из-за спинки кресла-коляски тотчас отозвался Михайло:

   – Креста на вас нет, ироды! «Лесом помог»! Да Алексей Константинович, когда зимой у него попросили дров, по доброте душевной показал на аллею: спилите, мол, те липины, которые посохли и отмерли. А вы, бесстыжие, заподлицо – всю здоровую липовую аллею смахнули! А луга и поля, на которых граф дозволил пасти ваш скот? Вы же сплошь вытоптали все посевы! Ну даст, даст вам Алексей Константинович и хлеба, и леса, и денег, чтобы вы подняли сгоревшие дворы. Так пропьёте же, право! Тут же побежите в кабак.

   – Помолчи, Михайло, – остановил его Толстой. – Без нотаций надо – у людей горе. А пьянство, ты прав, напасть для Красного Рога. В толк не возьму – что приключилось? Вместо того чтобы работать в поле, ходить за скотом – открываются кабаки... Вот ты, Тулумбас, как ловко развернулся – второй постоялый двор у тракта завёл.

   – Для того и свобода нам, крестьянам, дадена – делай что хошь, – в ответ хитро улыбнулся казак.

«Чёрт знает чем обернулась свобода! – в сердцах подумал Толстой. – Для одних свобода – вовсе не трудиться, другие понимают её как возможность самому ввергнуть соседа-мужика в кабалу, в том же кабаке отнять у него последнюю полушку или снять даже драный зипун. Вышел закон: любой мужик, если пожелает, может без всякого на то особого разрешения завести питейное дело, ты же, помещик, на своей земле не смеешь открыть кабак, если твои бывшие крестьяне того не пожелают. Ладно, я не собираюсь держать шинки, но зачем водка – морем разливанным по всей Руси? Впрочем, не все до лёгкого соблазна падки. Вот же в Погорельцах свобода обернулась поголовной трезвостью, там и недородов нет, и жизнь богатая. В Красном же Роге – разница в полторы сотни вёрст! – лень, безделье, воровство, пьянство! Даже священник отец Гавриил вконец охамел – берёт по двадцати пяти рублей за венчание! Написал уже в Петербург – запросил прислать таксы на все виды треб – венчанье, крестины и прочее. Тогда у меня отец Гавриил попляшет! Это ж позор – единственный носитель просвещения в селе, священник, вызывает в деревнях ужас, он – тиран в крестьянских глазах».

Вспомнил, как сам в марте восемьсот шестьдесят первого с манифестом в руках вышел вот на это крыльцо, чтобы принести крестьянам радость. Туманно была составлена царская воля, не всё сразу уразумели мужики – растолковывал и себе, и им пункт за пунктом. Землю тут же отдал, всем, чем возможно, стал облегчать судьбу землепашцев... Так почему же всё криво пошло – эмансипация оказалась для одних благом, для иных – новой кабалой?


 
...Увидя Потока, к нему свысока
Патриот обратился сурово:
«Говори, уважаешь ли ты мужика?»
Но Поток вопрошает: «Какого?»
«Мужика вообще, что смиреньем велик!»
Но Поток говорит: «Есть мужик и мужик:
Если он не пропьёт урожаю,
Я тогда мужика уважаю!»
 
 
«Феодал! – закричал на него патриот. —
Знай, что только в народе спасенье!»
Но Поток говорит: «Я ведь тоже народ,
Так за что ж для меня исключенье?»
Но к нему патриот: «Ты народ, да не тот!
Править Русью призван только чёрный народ!
То по старой системе всяк равен,
А по нашей лишь он полноправен!»
 

Потрепали его за эти стихи о древнекиевском Потоке-богатыре, проспавшем много лет. Разъярился и Аксаков Иван Сергеевич, а с ним и другие славянофилы – Юрий Фёдорович Самарин, Владимир Александрович Черкасский: «Опять вы со своими личностями, коих ставите во главу угла всего прогресса! А в основе – не личности, а общинное чувство, не «я», а «мы». Так сказать, не сольное, а хоровое...» – «Нет уж! Не имея личностей, мы не будем иметь народа!..»

Теперь, если бы зашёл спор, он мог бы добавить и другое. Вот вы – борцы против самодержавия, а ваше общинное, безличностное «мы» – это же опора всякого тоталитаризма и самого жестокого деспотизма! Да любой тиран подхватит с радостью ваше, славянофилов, учение. Дескать, всё, что мы, власть, предпринимаем сверху, – для вас, вашего блага, ибо все – и «вы» там внизу, и «мы» здесь наверху – это все «мы», народ... Вот куда могут привести ваши и ваших друзей умозрительные построения, любезный Иван Сергеевич, чем способны обернуться отрицание личности и упование на общинный дух...

Я – со всеми славянофилами, поскольку они стремятся к свободе или поскольку они занимаются историческими исследованиями или выпускают археологические сборники. Но я становлюсь их отъявленным врагом, когда они воюют с европеизмом и свою проклятую общину – новый вид кабалы для народа – противопоставляют принципу индивидуальности, единственному принципу, при котором может развиваться цивилизация вообще и искусство в частности.

Есть и ещё одна тонкость, с помощью которой хотят вопреки здравому смыслу умалить, низвести личность, – пресловутое равенство, это дурацкое измышление девяносто третьего года, иначе – французской революции.

Равенство никогда не существовало ни в одной республике, а в Новгородской менее чем в какой-либо другой, ибо Новгород был республикой в высшей степени аристократической. Флоренция прогнала свою знать и тотчас создала новую. Так что и потому я становлюсь врагом славянофилов, когда они превращаются в проповедников равенства, которое никогда не может прийти, и отвергают значение развитой, воспитавшей себя, истинно совестливой и внутренне свободной личности.

Та же ненависть к личности – и на знамёнах творцов различных социалистических и коммунистических утопических теорий... Народ станет действительно свободным народом, когда больше в нём будет личностей, сознательно выбирающих свой путь, и менее тех, кто бездумно, а хуже – из корысти присоединяется к большинству...

Нет, уважаемая мадемуазель Дарья Фёдоровна Тютчева, напрасно вы полагались на моё тождество с Иваном Сергеевичем. При всём моём личном уважении к вашему милому родственнику и при всём моём участии в его деятельности, которую приходилось не раз спасать перед императором, – позвольте мне остаться самим собой. Без Катковых и даже без Аксаковых, когда они смыкаются вместе в своём русопетстве, и без тех, кто, именуя себя друзьями народа, готовы воевать с этим народом, лишь бы провести в жизнь свои утопии.


 
Двух станов не боец, но только гость случайный,
За правду я бы рад поднять мой добрый меч,
Но спор с обоими – досель мой жребий тайный,
И к клятве ни один не мог меня привлечь;
Союза полного не будет между нами —
Не купленный никем, иод чьё б ни стал я знамя,
Пристрастной ревности друзей не в силах снесть,
Я знамени врага отстаивал бы честь!
 
23

   – Софочка, ты только послушай, что обо мне написал этот Губернатис! – Толстой остановился посреди комнаты с итальянским журналом «Ривиста Еуропа» в руках. Только что в Красный Рог из Брянска пришла почта, и он, зная, что Софья Андреевна к двум часам пополудни уже должна встать, поспешил к ней.

Бедняга, опять не расставалась с книгой до шести утра! Так ведь можно потерять последние остатки зрения, сокрушённо подумал он, но вслух не счёл возможным это произнести: она всё равно не послушается, а стоит ли расстраивать её, страдающую, как и он сам, бессонницей?

Не так давно итальянский драматург, историк литературы, языковед и критик Анджело Губернатис, познакомившись с русским писателем, загорелся желанием непременно о нём написать. И вот статья напечатана.

«Я узнал с превеликим интересом, – сообщал своим читателям автор, – что сам Толстой был храбрый охотник. В Италии поэт, ходивший на медведя, мог бы показываться за деньги!.. Испробовав свою отвагу в борьбе с медведями, Алексей Толстой мог смело идти так же, как Серебряный, на борьбу с другого рода силой. Он, как его красавец Серебряный, не идёт окольными путями на врага, он идёт с поднятым забралом, открытым, честным боем и, победив врага, возвращается, свободный, к своим песням, мечтам и странствиям!»

   – Ну чем не былинный Алёша Попович? – рассмеялся Толстой. – А кончается как статья: «Желаю, чтобы прежний охотник на медведей и тиранов мог поскорее поправиться и вернуться на поле сражения».

   – Только ружья в руках тебе и недостаёт, – произнесла Софья Андреевна, отводя взгляд от лица мужа – неестественно кирпичного цвета, со вздувшимися синими жилами.

Толстой понял тревогу жены:

   – Ничего, ничего, Софочка, есть ещё порох в моих пороховницах! Смотри, засучил рукава, поплевал на ладони – и в драку! Ты знаешь, какие страницы я сегодня написал – прелесть.

Как ни мешала болезнь, Алексей Константинович каждый день старался работать над недавно начатыми «Охотничьими воспоминаниями». В новой книге он решил сверх настоящих охотничьих приключений передать множество анекдотов о живых и мёртвых своих современниках, как он обещал Стасюлевичу. Ну-ка и впрямь кого-нибудь подденет рогатиной!

– Кстати, пришло письмо от Михаила Матвеевича – по делу Маркевича. – Толстой вынул из кармана широкой домашней куртки вскрытый конверт. – Если верить ему, Стасюлевичу, многое обстоит, увы, не так, как мы с тобою полагали. Стасюлевич сообщает о взятке, которую называет оригинально: «браток» – видимо, от слова «брать». Вот послушай.

Стасюлевич писал: «С.-Петербургские ведомости» по распоряжению Главного управления по делам печати были переданы некоему Ф. П. Баймакову. Прежний владелец газеты В. Ф. Корш отстранён от редакторства. Одним из мотивов считали фельетон А. С. Суворина против Каткова и др. Однако вскрылся скандал: Б. М. Маркевич за крупную взятку, полученную от Баймакова, «содействовал» отстранению Корша...»

«Стасюлевич и Маркевич вместе побранились...» – вспомнил строку из своей эпиграммы. Но нет – факт, против которого ничего не возразишь: «Он, Маркевич, в 24 часа уволен со службы и лишён звания камергера...»

Не далее как четвёртого дня он спешно написал Маркевичу: «Со всех сторон ко мне доходят слухи, самые противоречивые и отчасти самые нелепые, о Вашем разладе с министром просвещения и о причинах, по которым Вы бросили службу. Как это случилось, что Вы не подумали написать мне, зная, какое искреннее участие я принимаю в Вас, т. е. мы принимаем в Вас? Надо ли мне говорить, что ни я, ни моя жена ни минуты не сомневались в том, что мотивы, заставившие Вас покинуть министерство, могли служить только к вашей чести, и это-то мы a priori заявляли всем тем, кто рассказывал нам о ссоре... Но что это за ссора, в конце концов? В чём она заключается? Я должен узнать это от Вас самого, чтобы знать правду и иметь возможность говорить её всем, если потребуется. Не было ли тут клеветы? Если была, не сидите сложа руки, дорогой друг, а напечатайте опровержение при звуках труб, а если русские газеты окажутся настолько трусливыми, что не захотят опубликовать его, напечатайте его, чёрт возьми, за границей и не надевайте при этом белых перчаток! Но я разговариваю с Вами, как слепой рассуждает о картине. Напишите же мне немедленно...»

Всё-таки и теперь он не хотел отступаться от своей веры, как не отступился от Маркевича лет пятнадцать назад, когда тот был так же внезапно освобождён от должности экспедитора Государственной канцелярии и оставлен в ней сверх штата без жалованья. Оказавшемуся вдруг без средств Толстой выслал денег и предложил кров в Пустыньке хотя бы на часть лета, пока тот не найдёт службу. Доходили и тогда слухи, что поводом к отставке послужило нерадивое отношение Маркевича к своим обязанностям, но успокаивал себя и утешал друга: «Все люди разделяются на две категории, на преданных и непреданных; остальные различия суть только мнимые; все литераторы, и даже знающиеся с ними, принадлежат к непреданным, стало быть, к вредным».

В обычной своей манере пытался острить, но афоризмы выходили невесёлые: сам бы никогда не довёл дела до скандала. Неужто и теперь благородное негодование – в защиту нечистоплотности и, страшно вообразить, – низкой подлости?

– Ты права, Софи. Нельзя не верить Стасюлевичу. Однако не станем торопиться делать окончательные выводы – Маркевич сам должен представить мне доказательства.

Старался говорить спокойно, но внутренний голос подсказывал: «Разные вы люди, разве это было не видно с первого знакомства? Вот же, не имея почти никаких свойств, кроме самоуверенности, пролез ко двору. Ради карьеры он, безусловно, готов на любые штуки. Как хлопотал вокруг постановки «Иоанна», отстраняя всех, делая вид, что это благодаря ему драма увидела сцену. И говорил почему-то: «Хочу быть вашим Добчинским». Отвратно? Для меня – да, потому что я и сделал свой выбор – не к судьбе, которая передо мной открывалась, – от неё. Я – сильнее его. Значит, должен быть и добрее...»

Чтобы не расстраивать Софи, он удалился к себе, но продолжал размышлять о том, что возбудило письмо.

Как, в самом деле, некоторые люди способны устраивать свою судьбу, нисколько не думая о собственной чести и достоинстве, ради личной выгоды готовы не только ползти на брюхе, но подчас и вываляться в грязи!

Припомнилось, как в ту пору, когда члены совета Главного управления по делам печати запретили его драмы «Царь Фёдор Иоаннович» и «Царь Борис» к постановке на сцене, кое-кто из этих же сановников ему откровенно говорил: «Не обижайтесь на нас, ведь мы служим... Вам же стоит лишь намекнуть тем, кто к вам благосклонен, чтобы судьба Ваших пьес была положительно решена».

Всё, что завершал, спешил прочесть там, где его действительно встречали сердечно и радушно. Да вот нынешней зимой хотя бы в Сан-Ремо...

Нынешней зимой он оказался в Италии, на курорте в Сан-Ремо, где как раз лечилась императрица. Узнав о его приезде, она тотчас повелела послать ему приглашение приехать к ней. Впрочем, заботливо предупредила: если выезд может повредить здоровью, лучше этого не делать.

Да мог ли он удержаться от встречи! Пока другие ждали выхода её величества в гостиной, она уже принимала гостя у себя в комнате и, всполошившись, пеняла ему, что не бережёт себя, когда он, войдя, сильно раскашлялся.

По лицу Марии Александровны было видно, как она меня жалела, вспомнил он теперь. И я сразу, как только перешли в гостиную, решился в свою очередь сделать императрице приятное – прочитать ей «Сон Попова», о чём она давно меня просила. Кстати, Мария Александровна была наслышана, что у меня есть другая презабавная вещица – «Бунт в Ватикане». Но пришлось ей сказать, что стихотворение это – не для дамских ушей, но если её величество всё же будет настаивать, я смогу ей прочесть только... в тёмной комнате. В ответ она мило и от души рассмеялась.

Вообще я с ней могу говорить легко и просто совершенно обо всём на свете, даже рассказывать анекдоты, особенно если в нашем обществе присутствует император. Александр Николаевич сам меня, по обыкновению, вызывает на всяческие остроты, и тогда мы все хохочем от души. Право, между нами в такие минуты лишь дружеские отношения, какие существуют у меня с очень многими людьми. Однако читать Марии Александровне – тут особая прелесть!

Ну-с, только расселись слушатели в тот вечер и я наизусть прочёл начало «Попова», как почувствовал, что сил и голоса не хватает. Тут же тетрадь переняла у меня Дарья Фёдоровна Тютчева и выразительно продолжила чтение.

Ах, какое это милое и предупредительно чуткое существо! Ведь это благодаря ей Дарье Фёдоровне, мои чтения у императрицы стали приятным обычаем.

Где-то у него в шкатулке хранится изящный золотой брелок в форме книги. На одной стороне переплёта славянской вязью выведено в честь её величества «Мария», на другой – «В память Князя Серебряного». Внутри же, на раскрывающихся пластинках-страницах, миниатюрные портреты всех участников первого чтения романа: её величества, автора, обеих сестёр Тютчевых – Дарьи и Анны...

Не сама ли Дарья Фёдоровна высказала тогда мысль о памятном подарке ему, писателю? Но разве та идея не могла посетить и императрицу?

Её доброта ко мне безмерна. Вот серебряный карандаш, которым теперь с удовольствием пользуется Софи...

Тогда в Сан-Ремо он увидел у некоторых дам привезённые из Англии серебряные карандаши, которые можно носить на поясе или на часах. Карандашики толстенькие и симпатичные, и он подумал, как будет приятно Софье Андреевне иметь такую вещицу. И надо же – императрица будто подслушала его желание. «Я через два дня должна получить такой же карандаш, и так как он вам нравится, то я вам подарю тот, который получу, а себе выпишу другой».

В следующий раз я получил карандаш. Она сама прошла через всю комнату ко мне, чтобы дать его мне...

Но выпрашивать одолжения, на которое намекали господа из совета по печати, – ей-ей, не из того я теста!..

Пять лет назад, как только закончил «Царя Бориса», пустился отсюда, из Красного Рога, в Крым, в Ливадию. Узнал, что Мария Александровна горит нетерпением услышать новую драму.

Сейчас представить смешно: больной, с одышкой, я лечу через весь юг России, а в довершение всего на Черном море попадаю в жесточайший шторм. Так что, думалось, впору взять рукопись «Бориса» в зубы и, как собака, пуститься вплавь, если судно перевернётся...

Забавно: в пути потерял свой багаж, но все невзгоды превысил приём, который оказали в царском дворце моему «Царю Борису»!

Не корысть ли и впрямь заставляла меня в тот раз прокладывать дорогу во дворец? Если пьеса вызывает восторг, что стоит августейшей слушательнице сказать кому следует, что не одна она, многие в России восторгались постановками и «Царя Бориса», и «Царя Фёдора Иоанновича»?

Нет, такого подарка он не станет искать!

Затем ли он выбрал свободу, чтобы заискивающим, жалким взглядом, как сотни толпящихся у трона, вымаливать своё счастье? Он – не придворный и не чиновник, зависимый от прихоти владык. Он – художник, ценящий своё достоинство выше всяческих милостей и подачек...

Какая пружина существует в природе, что люди, даже с задатками достойными, начинают действовать против приличий, а подчас и наперекор своей совести? Наверное, стремление выбиться наверх, к власти. Будто вступают сами с собою в торг: вот этим поступлюсь, тем, другим, зато выиграю сразу сколько!.. А власть, к которой тянутся, кроме соблазнов, очевидных всем, имеет тайну, которую уразумеешь не сразу. Она требует от человека полного ей подчинения и полного ей уподобления. И никто, раз вступивший на стезю сделки с собою, уже не в силах вырваться из этих сетей. И не какие-нибудь откровенные поганцы, не стрюцки[55]55
  Стрюцкий – подлый, дрянной, презренный человек; человек сомнительной репутации.


[Закрыть]
е, не дерьмо – рыцари, попав в лабиринты соблазна, уже не в состоянии из них выйти.

Не ты ли, размышляя о временах Иоанна Грозного, задавался вопросом: как могло существовать общество, которое смотрело на деспота и тирана без негодования? Наверное, так всегда: тиран окружает себя себе подобными, а если кто из них выламывается наособицу, властелин всё равно настигнет такого и заставит его жить по его же требованиям и будет ещё наслаждаться душевными муками несогласного, пока не приведёт его к полной покорности или пока не уничтожит своею же рукой.

Не эта ли сила когда-то сломила братьев Перовских, стремившихся к свободе, но так и не нашедших до конца в себе духа вырваться из круга рабства?

Но тот страх – следствие мощи внешней. Чтобы её одолеть, нужен немалый заряд противодействия внутреннего, которого человеку может и не хватить.

Ну а если сила, тебя раздавившая, зародилась внутри тебя самого? Такому ещё труднее сыскать оправдание: он добровольно, без малейшего принуждения, только из одной алчности и корысти, лишил себя чести, предал своё «я».

«У души, когда она в одиночестве, жизнь головокружительней, чем вокруг трона».

Чьи эго слова? Их произнесла непокорная мадам де Сталь[56]56
  ...непокорная мадам де Сталь... – Сталь (по мужу Сталь-Гольштейн) Анна Луиза Жермена, французская писательница, теоретик литературы. Дочь Неккера, министра финансов при короле Людовике XVI; жена шведского посланника. В 1803 г. за проповедь свободы, оппозиционные настроения по отношению к деспотизму Наполеона, которые смело высказывала в своих книгах, была изгнана из Парижа, потом из Франции. Жила в Швейцарии, путешествовала по Европе, в том числе посетила и Россию. Её книгу «О Германии» (1810) Наполеон приказал конфисковать, и уже после его падения эта книга вновь была переиздана во Франции.


[Закрыть]
, отправленная по воле Наполеона в изгнание за книгу, которая ему показалась вредной.

Не одному истинному апостолу правды сие было ведомо: «Ближе к трону – ближе к собственной смерти». Это правильно для всех времён и всех государей.

Эпоха Иоанна Грозного – цепь кровавых расправ с теми, кто, окружая трон, хотел оставаться независимым. А разве за то же самое не поплатились многие при Николае Первом?

Да почему лишь два этих имени? Когда-то падали головы с плеч, ныне низко падают души. И её, душу, может растоптать теперь не только вассал – сам её обладатель. Сколько же силы надобно, чтобы её сохранить!

Я совершенно уверен: меня ещё долго будут именовать ретроградом, так называемые передовые люди предадут меня проклятию, но мне плевать... Остаётся истинное, вечное, абсолютное, не зависящее ни от какого столетия, ни от какой моды, ни от какого веяния, – и вот этому-то я всецело отдаюсь! И я говорю себе: да здравствует абсолютное, то есть человечность и поэзия!..

Лёгкий августовский ветерок откинул занавеску и донёс из леса терпкий, настоянный на смоле, благотворный запах хвои. Представились неоглядные просторы любимого с детства бескрайнего Брянского леса.

Я обещал Софи непременно сегодня отправиться верхом в чащу. Для этого надо бы вздремнуть, чтобы явились силы и миновала вновь надвигающаяся боль. Сейчас я её успокою. Надобно только, наверное, увеличить дозу, чтобы долго не возвращались мучения...

Голова откинулась на пологую спинку кресла, веки сомкнулись, на высоком красивом лбу выступила испарина.

Что я ещё хотел додумать? Ах да – меня долго, очень долго будут числить не тем, кем я был на самом деле, ибо я часто шёл не с теми, кто был силён лишь числом или громкими, казавшимися многим прекрасными призывами. Но я знал: служить добру и правде можно не только идя вместе с толпою, но даже оставаясь в меньшинстве.

Совесть была единственным вожатым и хозяином моих поступков и убеждений, моих мыслей, которые я не уставал внушать людям, чтобы уберечь их от рабства и деспотизма, с какой бы стороны это им ни угрожало.

Но, вероятно, это-то долго ещё не будет принято теми, кто ищет не истины, а выгоды для себя и себе подобным.

И лишь однажды, наверное нахлебавшись всласть всего того, что я именую татарщиной давней и что может принести татарщина новая – иго насильственного закабаления единственного двигателя прогресса – свободной человеческой личности, – до людей может дойти, чему служил я, один из многих честных русских писателей, свыше всех выгод и благополучий почитавший свободу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю