355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Когинов » Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой » Текст книги (страница 24)
Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 22:00

Текст книги "Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой"


Автор книги: Юрий Когинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)

Лицо Герцена, особенно его сократовский лоб, в лучах солнца казалось красным, почти кирпичным, что и впрямь усиливало схожесть со шкипером или капитаном. Вдруг он остановился, рука потянулась к бородке, медленно её ощупала, и раздался его громкий заразительный смех:

   – Ах вот зачем вы ко мне прикатили: закрой свои политические издания и шлёпай на печатных машинах буквари!

   – Так, да не так! – возразил Павел Анненков, иначе – Тётка Полина, а ещё Петушиная Голова. – Изданий ваших не тронем, если только посоветуем кое-что приблизить к тому же мужику. А подумать вместе, какие классы или даже целые воскресные школы в России завести, – затем и приехали...

Да, усмехнулся про себя Герцен, слава Богу, что у него не петушиная голова, – мигом её снесли бы, так до него охочи не то что враги, но и иные друзья.

Вспомнил приезд к нему в Лондон «молодого старика» – Михаила Семёновича Щепкина, как он отрекомендовался сам, посланца настоящей, коренной России. «Твоё вольное слово, – говорил актёр, – обдало нас ужасом: ведь нас всех, твоих читателей, там, на родине, пересажают! Прекрати, Саша, свои революционные писания, нас пожалей. А сам садись на пароход, уезжай в Америку, года же через два-три, когда жар поостынет, просись обратно в Россию – царь должен простить. А так ты нас, ей-богу, придушишь. После твоих здешних писаний у нас дома даже имя Белинского упоминать нельзя!»

Были и другие визитёры – хотели, наоборот, драки, да с кровью. В один из приёмных дней, что дважды в неделю установил в своём лондонском Орсетт-Хаузе, на Вестбурн-Террас, объявился посетитель. Чёрное пальто не из самых модных, такая же затерханная шляпа. Нос крупный, очки, волосы закрывают уши. «Чернышевский Николай Гаврилович», – представился. Александру Ивановичу уже ранее передавали: новый ведущий критик «Современника» как-то в разговоре заявил, что уважает Герцена как никого из русских!

«Саша, Тата, – кликнул Александр Иванович сына и дочь, – знакомьтесь: тот самый!..» Нет, не просто долг платежом – то же восхищение хотя бы глубокими по мысли и смелости высказываниями в «Очерках гоголевского периода русской литературы».

Приём польстил гостю – не скрыл удовлетворения, хотя выглядел скованно, даже пройдя в гостиную и устроившись вроде бы удобно в кресле. И поскольку настороженность и несвобода не исчезали, начал как-то сразу и неловко: «Мы с вами хотя и на разных по отношению к некоторым, весьма существенным, вопросам полюсах...» Герцен не сдержался: «Куда уж рядом с вами нам, «либеральным пустозвонам», как недавно в «Современнике» окрестил меня и Огарёва, кажется, ваш последователь Добролюбов...» Тут бы гостю сбавить тон, ответить чем-то вроде: «Да и вы, батенька, изрядно на нас наскакиваете, так что кто дурное помянет...» Но гость точно на уроке в гимназии – мундир на все пуговицы и в манере, не допускающей никаких примирений: «Да, нас не устраивает линия вашего «Колокола»! Вы здесь, вдали от России, потеряли чутьё к революции, променяли его на мирный прогресс. А у нас там, кроме лишних людей, которые ни к чему действительно были не годны, появились революционные разночинцы. Так что вам отсюда к топорам надо звать Русь...»

Усидеть на месте во время разговора Герцен вообще не мог, а тогда словно под ним взорвалась пороховая мина – вскочил и быстрым шагом из угла в угол: «Простите, Николай Гаврилович, но коли уж выбрали наступательную манеру, в таковой и я вам отвечу: вы и ваши друзья вознесли себя на пьедестал из благородных негодований и сделали чуть ли не ремесло из мрачных сочувствий страждущим. Мы же хотим быть криком освобождения и боли, быть протестом России, обличителями злодеев... Посему не к топорам – к мётлам будем звать!»

Тогда они действительно оказались на противоположных полюсах. Чернышевский утверждал, что обличение уродств и язв русского правительства – мелочь, недостойная революционера, а прицел нужен – восстание! Герцен стоял на том, что разбудить политическое мышление общества, придавленного чугунной плитой самодержавия, нещадно разоблачать антинародную сущность правящих верхов – значит помочь прозреть народу.

Хороша мелочь, думал про себя Герцен, – сатира! Да если на то пошло, смех – оружие поострее топора! От смеха падают идолы!

И откуда такое стремление всё решать самим за весь народ – и одним махом? И не от глубокого разума это – от отчаяния.

Ну-с, а сегодняшние гости неужто тоже бескомпромиссно убеждены, что достаточно открыть воскресные школы да впустить в них скучных и строгих учителей с учебниками, как тёмный мужик вмиг научится понимать, кто его друзья, а кто недруги? Да подчас для него такие стихи, как «Спесь» Алексея Толстого, нужнее тысячи букварей!

Эту мысль он и высказал друзьям, а затем добавил:

   – Поправьте меня, пожалуйста, Алексей Константинович, если в чём-нибудь совру... – И, сопровождая декламацию смешными и выразительными жестами, Герцен начал:


 
Ходит Спесь, надуваючись,
С боку на бок переваливаясь.
Ростом-то Спесь аршин с четвертью,
Шапка-то на нём во целу сажень,
Пузо-то его всё в жемчуге,
Сзади-то у него раззолочено.
А и зашёл бы Спесь к отцу, к матери,
Да ворота некрашены!
А и помолился б Спесь во церкви Божией,
Да пол нс метён!
Идёт Спесь, видит: на небе радуга;
Повернул Спесь во другую сторону:
Непригоже-де мне нагибатися!
 

   – Всё верно – слово в слово! – ответил за автора Боткин. – А лучше ещё вот это вспомнить: «У приказных ворот собирался народ густо; говорит в простоте, что в его животе пусто...» Нет, тут явно без самого поэта нам не обойтись. Алексей Константинович, ну-тка!..

Толстой никогда не отказывался читать стихи, если просили. И теперь начал без лишних упрашиваний – строфу за строфой – расчудесную свою сатиру на мздоимцев-чиновников. Прямо с того места, где остановился Боткин:


 
«Дурачьё! – сказал дьяк. – Из вас должен быть всяк
В теле:
Ещё в думе вчера мы с трудом осётра
Съели!»
На базар мужик вёз через реку обоз
Пакли;
Мужичок-то, вишь, прост, знай везёт через мост,
Так ли?
«Вишь, дурак! – сказал дьяк. – Тебе мост, чай, пустяк,
Дудки?
Ты б его поберёг, ведь плыли ж поперёк
Утки!»
Как у Васьки Волчка вор стянул гусака,
Вишь ты!
В полотенце свернул, да поймал караул,
Ништо!
Дьяк сказал: «Дурачьё! Полотенце-то чьё?
Васьки?
Стало, Васька и тать! Стало, Ваське и дать
Таску!»
 

Взрывы смеха постоянно прерывали чтение, но Толстой всё же сумел закончить:


 
Пришёл к дьяку истец, говорит: «Ты отец
Бедных;
Кабы ты мне помог – видишь денег мешок
Медных, —
Я б те всыпал, ей-ей, в шапку десять рублей,
Шутка!» —
«Сыпь сейчас, – сказал дьяк, подставляя колпак, —
Ну-тка!»
 

Герцен смеялся что есть мочи:

– Удружили, дорогой Алексей Константинович, право слово. Вот что надобно мужикам в каждой деревне читать!..

Поручили Тургеневу разработать проект устава общества грамотности, а затем разослать его как можно большему числу заинтересованных людей.

Погода стояла отличная. Английский канал по уграм окутывала жемчужная дымка, но вскоре она исчезала – и открывалась необозримая морская гладь, жёлтые барханы песчаных дюн и скалистые меловые берега.

Пролетели незаметно не только три и четыре дня, но неделя, за ней – другая. Съездили, и не раз, компанией в Борнемут. Дом стоял пока ещё не заселённый сыном и дочерью Александра Ивановича. Зато на вилле часто появлялся тридцатитрёхлетний штабс-капитан русской армии Зыгмунт Сераковский.

Мир тесен: оказалось, что сосланный в солдаты по гнусному обвинению – будто бы студентом Петербургского университета пытался нелегально перейти границу – Зыгмунт служил в Оренбурге под началом генерала Перовского. Когда получил эполеты, Василий Алексеевич дал ему блестящую рекомендацию для поступления в Академию Генерального штаба. А ныне он оказался в Лондоне в служебной командировке – участвует в международном конгрессе по отмене телесных наказаний в армии. Приезжает к Герцену возбуждённый, с воодушевлением говорит, как по возвращении в Петербург будет докладывать свои выводы и предложения.

   – Позор! – Глаза его вспыхивают. – Защитников отечества, солдат, – и по физиономии, а то – под палочные удары! Сам хорошо знаю, что такое бесправие, когда человек становится серой скотиной. В армии его императорского величества рукоприкладство – как взяточничество в чиновном мире: нет удержу! Отмена рабства в деревне и отмена бесправия в армии – всё следует проводить в жизнь, и немедля.

Обрадовался, когда узнал, что Толстой недавно виделся с Шевченко:

   – Можно сказать, из одного котелка хлебали, хотя и содержались в разных батальонах. Тарас, уезжая, много своих рисунков оставил – я привёз их ему в Петербург... Вот вам пример бесправия – гения чуть до могилы не довели! Хорошо, что у нового императора добрые намерения.

Герцен слушал Зыгмунта и думал: может, когда-нибудь и мне, непримиримому борцу с самодержавием, придётся поднять тост за здоровье монарха Александра Николаевича, если он, сын Николая Палкина, замордовавшего и заковавшего в кандалы Россию, всерьёз думает и об освобождении крестьян, и об отмене в армии истязаний, и о введении справедливых судов присяжных? Вот ведь ещё вчера арестант оренбургских батальонов, а сегодня блестящий, образованный офицер послан изучать дело, которое может изменить судьбы тысяч и тысяч. А ведь он – только один из многих, кто и для свободы России, и для счастья своей родной Польши готов отдать все силы.

12

От Москвы на север – старинный тракт: к Ростову Великому, Ярославлю, Переславлю-Залесскому, Александрову... По сторонам – то слева, то справа – на горизонте лиственные или хвойные боры и рощи, а то вдруг к самой дороге подступят стройные корабельные сосны, могучие ели и даже дубы не в один обхват. Почему же – Залесье, когда дорога среди настоящего леса?

Для древних жителей Киевской Руси лес был один – Брянский. Как поднимешься вверх по Днепру, затем по Десне от матери городов русских, так и войдёшь в дебри, отчего и город, поставленный в самых чащах для охраны водного пути, сначала звался Дебрянском.

Переход через Брянские леса Владимиром Мономахом приравнивался к выигранной ратной битве – такая была непролазь, что нередко гибли кони и люди. Тем же путём – через чащу – ехал и его сын Юрий Долгорукий, чтобы независимо от Киева основать своё княжество – Владимиро-Суздальское. И нарёк, видно, земли новые, ему отныне подвластные, Залесьем.

Толстой глядел окрест и представлял, как в лето семь тысяч семьдесят третье от сотворения мира, иначе – по новому исчислению, в 1565 году, двигались этим путём от Москвы обозы иного великого князя – Иоанна Грозного.

В ту пору, разругавшись с боярством, которое взялось упрекать его в жестоких и бесконечных казнях, царь заявил, что оставляет государство и уезжает, куда Бог укажет ему путь. Путь же был от Кремля за восемьдесят с лишком вёрст – в Александровскую слободу. Сей уголок Русской земли, названный так в честь Невского Александра, грозный государь облюбовал в качестве своей вотчины.

Перепугались бояре, кинулись вслед бить царю челом и плакаться. А тому этого и надо. Вышел перед ними и объявил, что я-де с тем только и принимаю государство, как вы просите, чтобы казнить моих злодеев, класть мою опалу на изменников, имать их достатки и животы и чтобы ни от митрополита, ни от властей, ни от вас не было мне бездельной докуки о милости. Но и того мало. Беру-де себе, сказал, опасную стражу и беру на свой особый обиход разные города и пригородки и на самой Москве разные улицы. И те города и улицы и свою особную стражу называю, говорит, опричниной, а всё остальное – то земщина. А боярам-де и митрополиту со властьми в мой домовой особный обиход не вступаться.

Как взвыл тогда народ от царёвой жестокости! По всей Руси расплодились дьявольские, кровоядные царёвы полки с мётлами да с пёсьими головами, притороченными к сёдлам. И принялись они выметать не измену, но честь русскую, грызть не врагов государевых, а верных слуг его, и не было нигде на них ни суда, ни расправы.

Уже на подъезде к городу открылся вид на монастырскую ограду, белостенный, увенчанный огромным куполом Троицкий собор и высокую стройную церковь Покрова.

Оба храма помнили, как под их своды входил высокий, одетый в длинные парчовые одежды, испещрённые узорами, жемчугом да дорогими каменьями, с удлинённым хищным лицом и острыми, пронзительными глазами царь. Все трепетали вокруг, гадая в страхе, твою ли жизнь он возьмёт сегодня или чью-нибудь ещё.

По древним планам и описаниям, что открылись Толстому ещё в юности в Московском архиве, он знал, что церковь Покрова считалась дворцовым храмом государя, а дворец его, отделённый от прочих зданий глубоким рвом и валом, стоял поодаль. Бывавшие там свидетельствовали в своих записках, оставленных потомству, что трудно было описать великолепие и разнообразие этой обители. Ни одно окно не походило на другое, ни один столб не равнялся с другим узорами или краской. Множество глав венчали здание. Они теснились, громоздились одна на другой. Золото, серебро, цветные изразцы, как блестящая чешуя, покрывали дворец сверху донизу. Когда солнце его освещало, нельзя было издали догадаться, дворец ли это или куст цветов исполинских, или то жар-птицы слетелись в густую стаю и распустили на солнце свои огненные перья?

Недалеко от дворца, говорили очевидцы, стоял печатный двор с принадлежащею к нему словолитней, с жилищем наборщиков и с особым помещением для иностранных мастеров, выписанных Иоанном из Англии и Германии. Далее тянулись бесконечные дворцовые службы, в которых жили ключники, подключники, сытники, повара, хлебники, конюхи, псари, сокольники и всякие дворовые люди на любой обиход.

Немалым богатством сияли слободские церкви. Славный Троицкий храм покрыт был снаружи яркою живописью, на каждом кирпиче блестел крест, и церковь казалась одетою в золотую сетку.

Именно такую великолепную картину узрел молодой князь Никита Серебряный, когда впервые попал в эту царскую обитель. По дороге в слободу наслышался он о царёвой жестокости, но увиденное потрясло и его мужественную душу. Проезжая ворота, он заметил несколько виселиц, стоявших одна подле другой, тут же оказались срубы с плахами и готовыми топорами. Вскоре и ему, храброму боярскому сыну, не жалевшему своих сил на благо отечества, пришлось самому изведать жестокость Грозного.

Теперь, шагая по широкой главной дороге, сворачивая на узкие тропинки, вьющиеся вокруг деревьев, Толстой снова и снова представлял залы и помещения царского дворца, где бывали Серебряный и другие герои его романа. И вставали перед ним, автором, сызнова кровавые картины мученических пыток и расправ государя и его подручных с преданными отечеству русскими людьми, которые пытались отстоять перед неслыханным изуверством царя-палача свою честь и правду.

Однако не только картины минувшего возникали в воображении – взор подмечал упадок и запустение в некогда хотя и страшной, но величественной Александровской слободе.

Сам дворец сгорел уже давно, ещё во времена польско-шведской интервенции, другие же здания не пощадили столетия. Но многое, видно, погибло и сейчас продолжает уничтожаться по нерадению и безразличию людскому. В каменных стенах – проломы, храмы в трещинах. Того и гляди, остатки исторической цитадели исчезнут без следа – что могут поделать с тленом слабые и неимущие монахини Успенского женского монастыря, ютящегося в хлипких и сырых приделах к храмам? Тут нужны меры общегосударственные, чтобы остановить беспримерный вандализм, принявший во многих краях России характер хронического неистовства по отношению к памятникам древности, увы, столь малочисленным у нас по сравнению с другими странами.

Года два назад именно об этом он писал Александру Второму. Профессор Костомаров, вернувшись из поездки с научными целями в Новгород и Псков, навестил Толстого и рассказал ему, что в Новгороде затевается неразумная и противоречащая данным археологии реставрация древней каменной стены, которую она испортит. Во Пскове в настоящее время разрушают древнюю стену, чтобы заменить её новой в псевдостаринном вкусе. В Изборске древнюю стену всячески стараются изуродовать ненужными пристройками. Древнейшая в России Староладожская церковь, относящаяся к одиннадцатому веку, была несколько лет тому назад изувечена усилиями настоятеля, распорядившегося отбить молотком фрески времён Ярослава, сына святого Владимира, чтобы заменить их росписью, соответствующей его вкусу.

В письме государю Толстой припомнил, как на его глазах в Москве снесли древнюю колокольню Страстного монастыря, и она рухнула на мостовую как поваленное дерево, гак что не отломился ни один кирпич, настолько прочна была кладка, а на её месте соорудили новую псевдорусскую колокольню. Той же участи подверглась церковь Николы Явленого на Арбате, относившаяся ко времени царствования Ивана Васильевича Грозного и построенная так прочно, что и с помощью железных ломов еле удавалось отделить кирпичи один от другого.

«Государь, я знаю, что Вашему величеству, – заканчивал письмо Толстой, – не безразлично то уважение, которое наука и наше внутреннее чувство питают к памятникам древности... Обращая внимание на этот беспримерный вандализм... я, как мне кажется, действую в видах Вашего величества, которое, узнав обо всём, наверное, сжалится над нашими памятниками старины и строгим указом предотвратит опасность их систематического и окончательного разрушения...»

Теперь он поехал в подмосковный город Александров вовсе не потому, чтобы прибавить новые факты к тому, о чём уже писал императору. Хотя, конечно, не преминет при первой же встрече сказать и о том, что предстало его глазам в бывшей слободе. Завлёк его в поездку зов давний – время Иоанново.

Уже поставлена последняя точка в «Князе Серебряном», рукопись передана в редакцию «Русского вестника»[46]46
  «Русский вестник» – литературный и политический журнал, основанный в 1856 г. в Москве М. Н. Катковым. Выходил два раза в месяц, с 1861 г. – ежемесячно. До 1861 г. был умеренно-либеральным в духе английской конституции. После 1861 г. (крестьянской реформы) перешёл на сторону реакции. В 1862—1887 гг. журнал был авторитетом для консериативных кругов русского общества, имел влияние и на правительственные сферы.


[Закрыть]
.

Роман просили – между прочим, даже по главам – редакции «Библиотеки для чтения» и «Современника», Фёдор Михайлович Достоевский обещал напечатать его в своём журнале «Время». Толстой остановился на Каткове[47]47
  Катков Михаил Никифорович (1818—1887) – русский публицист. Кроме «Русского вестника» издавал газету «Московские ведомости».
  «Библиотека для чтения» – первый в России толстый журнал (до 30 печатных листов), положивший начало «торговому направлению» в русской журналистике. Издавался А. Ф. Смирдиным.
  «Время» – ежемесячный литературный и политический журнал, издававшийся в Петербурге в 1861 – 1863 гг. М. М. Достоевским при ближайшем участии Ф. М. Достоевского, его фактического редактора.


[Закрыть]
. Дело в том, что Михаил Никифорович принял условия автора – приступить к печатанию первых глав как можно скорее.

«Это необходимо, – настаивал Толстой, – во-первых, из учтивости к императрице, которая не раз спрашивала, когда появится «Серебряный». Во-вторых, потому, что наши цензурные законы находятся, как Вы, вероятно, знаете, в колеблющемся состоянии, и может случиться, что сама императрица вынужденною найдётся взять своё позволение назад. Если же раз первые главы появятся с её именем, трудно будет запретить роман и они... должны будут дать ему ход. Надобно, так сказать, закрепить теперь же наше право печатанья. Полагая, что Вы будете с этим согласны, посылаю Вам «Серебряного» с предисловием, но ещё без посвящения. Последнее, по принятому правилу, отправлено к императрице на утверждение. Оно выходит из ряда обыкновенных пошлостей и может иметь хорошее действие, если будет принято. Императрица находится теперь в Гапсале; ответ получится дня через четыре, как я думаю. Между тем, не найдёте ли возможным приступить к набору самого романа?»

Толстой торопил издателя, используя все ходы: и желание императрицы быстрее увидеть понравившийся ей роман изданным, и её готовность разрешить посвятить «Серебряного» ей, и ссылки на переменчивость цензуры... Алексей Константинович хорошо помнил историю с «Иоанном Дамаскиным». Кто только не пытался его запретить! Посему, рассчитал он, надо напечатать хотя бы начало с посвящением царице, а тогда уж никто не будет в силах перечеркнуть сочинение красным карандашом.

С Катковым Толстой к тому же нашёл общее понимание во взгляде на стилистику романа. Автор напоминал: «Убедительнейше прошу Вас поручить корректуру человеку, знакомому с древнейшим русским языком и с археологией. Иначе я боюсь, что наборщики станут поправлять мне выражения, как то делали переписчики, которые ставили богатство вместо богачество, печалиться вместо печаловаться и так далее. Это может изменить не только характер речи, но и исказить смысл. Язык у меня строго современный действию, и его нельзя ни в коем случае изменять».

Роман ещё не был напечатан, но те, кто слушал его в отрывках или целиком в чтении автора, и даже те, кто не знал из него ни строчки, во всеуслышанье выражали своё к нему отношение. Говорили, что кое-кто из друзей пустил в публику: «Чтение для лакеев», – на что Толстой отозвался: «Я бы считал себя счастливым, если бы «Князя Серебряного» читали лакеи, которым у нас до сих пор и читать нечего». Некрасов съязвил: «И чего это всем дался этот Иван Грозный! Ещё и был ли Иван-то Грозный?..»

Сам автор знал изъяны сочинения, наверное, лучше любого критика. Ещё года четыре назад он писал Софи о своей работе:

«Как это ни глупо, но попробую поговорить с тобою о «Серебряном». Я не дотрагивался до него, но я его не покинул и очень его люблю...

Правда, что надо его переделать, и обделать неровности в стиле, и дать характер Серебряному, у которого никакого нет... Я часто думал о характере, который надо было бы ему дать, – я думал сделать его глупым и храбрым, дать хорошую глупость, но он слишком был бы похож на Митьку.

Нельзя ли было бы его сделать очень наивным... воспользоваться характером Л., то есть сделать человека очень благородного, но не понимающего зла, но который не видит дальше своего носа и который видит только одну вещь зараз и никогда не видит отношения между вещами. Если бы сделать это художественно, можно было бы заинтересовать читателя подобным характером...»

Характер главного героя проявлялся как человека благородного и верного, удавались лики и персонажей второстепенных, но тем не менее выписанных живо. И всё же что-то оставалось недотянутым, незавершённым.

Конечно, сказывалось и то, что писался роман долго – начал чуть ли не юношей, увлёкшимся «Историей государства Российского» Карамзина, кончил же совершенно взрослым, сорокатрёхлетним. Как портной на платье, он видел швы и даже, увы, заплаты, хотя поначалу в этом не решался признаваться и себе.

Но зрело и другое ощущение: не всё до конца сказал о времени и о Грозном, как стал их понимать в процессе завершения романа.

Теперь, когда «Серебряный» окончен, явилась мысль, которую он вдруг так чётко осознал, что не мог не сказать о ней в предисловии: «В отношении к ужасам того времени автор оставался постоянно ниже истории. Из уважения к искусству и нравственному чувству читателя он набросил на них тень и показал их, по возможности, в отдалении. Тем не менее он сознается, что при чтении источников книга не раз выпадала у него из рук и он бросал перо в негодовании, не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV, сколько от той, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования».

Нет, не отпускал его Иоанн Грозный, не отпускало время и те люди, которые продолжали жить в нём, авторе, когда на последней странице уже поставлена точка...

День близился к закату, и потому в низких солнечных лучах купола церквей, башенки в углах ограды, стены и крыши монастырских сооружений стали менять свою форму и окраску, всё больше воскрешая в воображении и дворец, который когда-то стоял здесь, и даже сооружения Московского Кремля и его причудливые соборы.

Кремль ведь тоже хранил память о деяниях Грозного, и всякий раз, когда Толстой приезжал в Москву, он шёл в Кремль, чтобы сильнее проникнуться духом древности.

Глядя на старинные башни – круглые, четырёхугольные, с острыми шпицами, – на бойницы, всевозможные ограды, он всегда почему-то чувствовал какое-то содрогание, будто прикасался к чему-то тайному, чему нет и никогда не будет отгадки. И ему на какой-то миг становилось страшно.

Что же должен был чувствовать сам человек, носитель верховной власти, заточивший себя в этих сказочных, напоминающих драконов и жар-птиц башнях и теремах?

Да и для него, властелина-деспота, жизнь в Кремле, как и существование в царской слободе, была, наверное, наполнена страхом.

Собственно, страх испытывали все, он был постоянной силой, которая никогда не убывала, а бескрайне множилась и росла, подминая под себя всех подневольных и заставляя быть неспокойным самого царя. Тот, кто наверху, знал: его гнёт создаёт возмущение, возмущение вызывает меры предосторожности, предосторожность же снова усиливает опасность. И тогда самая крутая, самая надёжная ответная мера – кровь.

Но опьянённому кровью властелину неведомо, что кровь вызовет новую кровь, и так – круг за кругом погоня за страхом и преследование тем же страхом...

Так как же могло существовать такое общество, которое не только смирилось с кровавой жестокостью царя-деспота, но даже смотрело на него без негодования?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю