355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Когинов » Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой » Текст книги (страница 10)
Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 22:00

Текст книги "Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой"


Автор книги: Юрий Когинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц)

Не обойдены и они, Перовские: Василий пожалован флигель-адъютантом, Лев получил должность вице-директора департамента уделов, он, Алексей, – чин действительного статского советника, равный, как известно, генерал-майору, Анна же возведена в статс-дамы.

Грешно, грешно, Алексей Алексеевич, эдаким манером да о царских благодеяниях! К тому ж в рассуждениях ваших всё будто в одну, простите, кучу – и заблуждающиеся, и идущие праведным путём к благим целям. Сами ж изволили заметить: не просто во всём вот так, вдруг, разобраться. Да и надо ли, если сам убеждён в правоте своей стези, если веришь, что служение воспитанию благородных чувств – твоя судьба? По существу, только ведь начато то огромное деяние, что затеял, размышляя над собственным предназначением на сей грешной земле. Так что, любезный доктор словесных наук в чине генерала, но ещё от литературы не генерал – тут не цари, публика и время вынесут свой вердикт – за дело! И право, не стоит бередить душу рассуждениями, которые бессильны что-либо изменить в уже свершившемся. Иное в твоих руках – помочь определиться судьбам будущим, в первую очередь – судьбе милого Алёшеньки.

Пока Аннет пляшет на балах, в самый раз показать Алёшеньке Москву. Помнишь, как самого впервые ввели в Кремль, и ты, задрав голову, зрил колокольню Ивана Великого, шёл от соборов к палатам, и древняя седая история многих и многих веков сопровождала тебя в том благоговейном шествии.

Глаза Алёши – широко раскрытые, возбуждённые и доверчивые, как и сама его распахнутая добру, нежная и отзывчивая душа. Надо помочь ему, маленькому, запастись счастьем и добром, радостью и неподдельной искренностью на всю долгую жизнь. А она, жизнь, бывает разной, и часто – горькой, несправедливой и даже жестокой. Ты же, Алёша, всегда помни о главном – о том добре, которое можешь принести людям. Людям близким и тем, кто тебе сейчас даже неведом, но кому твоё деяние, твоя помощь окажутся насущно необходимыми, настоятельно нужными...

Куда только ни ездили они, оба Алёши, большой и ещё только подрастающий, на какие нарядные улицы, в какие дальние уголки ни забирались – всюду им было интересно.

Так – жадно, восторженно – совсем недавно открывал Алёшенька Петербург. Красивый, строгий, торжественный Петербург, поскольку он увидел сей город впервые, его ошеломил. Наверное, если бы он от рождения жил здесь всё время, столица распахивалась бы пред его глазами медленно, по маленьким долям. Он хорошо узнал бы сначала свою, затем соседние улицы, потом места, где проживали знакомые и друзья, потом – постепенно – и уголки более удалённые. Конечно, всякий раз в душе откладывались бы впечатления новые, яркие, но не было бы такого ощущения, какое появилось теперь, – всё вдруг и всё сразу!

Москва не похожа на Петербург, но это даже хорошо – один за другим открылись для него два самых огромных города во всей империи. Словно две чудные волшебные сказки, а лучше – две прекрасные поэмы разом вошли в его жизнь.

Поездки с дядей по Москве не утомляли, потому что всё было неповторимо и хотелось новых и новых впечатлений. Особенно поразился Алёшенька, когда прямо из Кремля, с Красной площади, Остоженкой, только что замощённой камнем для праздничных торжеств, они поехали к Новодевичьему монастырю, а оттуда переправились на пароме на противоположный берег Москвы-реки и оказались на Воробьёвых горах.

   – Ну-ка взгляни, где мы недавно были с тобою? Видишь там, почти на самом горизонте, золотое сияние? Это башни Кремля и его соборы, – показывал вниз, на панораму города, дядя.

И впрямь вся Москва расстилалась перед ними как на ладони. Такой картины они не видели в Петербурге, разве если бы только вообразить себя на самой вершине шпиля Адмиралтейства, можно, наверное, было охватить весь город. Здесь же не надо было ничего мысленно представлять, всё было в натуре, на самом деле пред твоим взором.

Дядю Васю и дядю Леву, с которыми Алёшенька впервые увиделся в Петербурге, в доме бабушки, на Новой Басманной застать можно было редко. Зато они участвовали в таких неповторимых торжествах и находились там, где был сам император, что им можно было лишь позавидовать. Алёша, урывками слушая их рассказы, чувствовал, как сильно начинало стучать его сердце, и от волнения он даже зажмуривал глаза: вот бы и ему хоть на полчасика, хоть на единственное мгновение оказаться там, где были главные центры торжества!

Однажды дядя Вася приехал на Басманную в особенно приподнятом настроении. В руке у него был большой конверт какого-то небесно-голубого цвета.

   – А ну, Алеханчик, пляши! – воскликнул дядя. – Или лучше давай с тобою мериться силами.

Дядя Вася сел к столу, согнул правую руку в локте и предложил племяннику её прижать книзу. Алеханчик весь покраснел от натуги, стараясь победить, но это ему не удалось. Лишь с третьей попытки дядя Вася сдался.

   – Ага, это вы нарочно мне поддались! – вскричал Алеханчик. – Признайтесь, так?

Но дядя встал и сделал низкий полупоклон, протягивая письмо:

   – Графу Алексею Толстому – в собственные руки!

В голубом конверте оказался лист тоже голубой бумаги, на котором по карандашным линейкам крупными буквами, похожими на вязь, значились слова: «Его Императорское Высочество Великий Князь Александр Николаевич будет почтён Вашей любезностью, граф, если Вы посетите Его Императорское Высочество в день Его ангела. Торжество имеет место быть августа 30 дня 1826 года в доме, принадлежащем графине Орловой-Чесменской, по Большой Калужской улице в Москве, близ Нескучного сада...»

   – Ура! Меня пригласил наследник! – Алёша обвил руками шею дяди, поцеловал его в щёку и выбежал из комнаты, чтобы сообщить радостную весть мама, бабушке и дяде Алёше.

Большой жёлто-белый по фасаду дворец, не уступающий по размерам и своей внушительности царскосельскому, со всех сторон окружён пышным садом. У въезда – экипажи, из которых вместе со взрослыми выходят дети. Это все Алёшины знакомые – дети князя Голицына, графа Виельгорского, князя Гагарина... Все мальчики и девочки, с которыми он не однажды играл.

На дорожке сада – небольшого роста, в полной парадной форме лейб-гвардии гусарского полка офицер. Ба, да это же Саша, то бишь его императорское высочество великий князь!..

Ах, как захотелось кинуться в объятия, прижать его к груди. Но, во-первых, имениннику, да ещё такому, следует, как велит этикет, принять каждого гостя, пожать всем руки, учтиво осведомляясь о здоровье и о погоде, о том, как доехали – от Кремля ведь не менее пяти вёрст.

В просторной гостиной всем приготовлен чай. Но именинник и его гости-сверстники не дожевали ещё пирожных, задвигали стульями и бросились из залы играть в зайцев – кто кого успеет нагнать.

Наследник лишь на короткое время удалился, чтобы сменить парадную военную форму на лёгкий, удобный костюм, в котором сподручнее бегать, бороться и даже падать. Затем компания разделилась – девочки во главе с графиней Анной Алексеевной, хозяйкой дома, забрались в беседку слушать чтение интересной книги, мальчики побежали в Нескучный стрелять из духового ружья в цель под присмотром воспитателя цесаревича, генерал-адъютанта Карла Карловича Мердера.

В разгар соревнования, когда стало ясно, что великий князь в стрельбе всех превзошёл, он схватил Алёшу за руку и увлёк за собой по тропинке к каменному гроту. Хотя бы на минуту здесь можно было остаться вдвоём, без присмотра.

   – Ты где намерен провести зиму – в Москве или Петербурге? – спросил наследник, забравшись на высокий карниз и подавая оттуда руку Толстому.

   – Дядя обещает взять меня с собою в поездку по Германии, – ответил Алёша, усаживаясь на высоком каменном выступе рядом с наследником.

   – Запомни, Алёша, когда бы ты ни оказался в Петербурге, по воскресеньям – в мой свободный от учёбы день – ты можешь ко мне являться. Тебе я всегда буду очень-очень рад.

16

В комнату Алексея Василий влетел весь светящийся изнутри – и прямо с порога:

   – Пушкин в Москве! Вчера он был спешно доставлен из ссылки во дворец и принят государем. Целый час, если не больше, они разговаривали с глазу на глаз – и в итоге поэт прощён!

Всегда сдержанный и, исключая Алёшеньку, на нежности не расточительный, Алексей на сей раз порывисто обнял брата:

   – Ах, какую, право, радостную весть ты принёс! – И тут же: – От императора ничего не слышал об этой аудиенции?

   – Государя вечером на бал сопровождал Адлерберг. Однако мне пора назад, в Кремль.

   – И я с тобою. Может, что вызнаю...

Не успел въехать во двор Кремля – навстречу Вяземский.

   – Что я могу тебе, Алексей, о сей важной встрече сказать? Она – доброе знамение! – По началу разговора стало ясно: кое-что сорвавшееся с чужих уст дошло до князя. – Говорят: начало славных перемен и в судьбе нашего поэта, и, возможно, в судьбе России. Помнишь, что о нём говорил Жуковский: «На всё, что до сего дня было с Пушкиным, что он сам на себя навлёк, один ответ: шелуха. Я-де ему внушал: ты обязан быть выше несчастий, потому что у тебя не дарование, а гений». Жуковский, будь он сегодня дома, а не в отпуске за границей, добавил бы: «Отныне вершины, коих обязан достичь Сверчок, ему указаны монаршей дланью, умеющей не только карать, но главное – прощать и благословлять». По мне же – пророчествовать рано. Но ежели наш пиит правильно оценит благосклонность, коснувшуюся его, он по достоинству и праву сможет заместить место, оставшееся совсем недавно, по несчастию, свободным.

Вяземский замедлил шаг и вдруг вскинул трость над головой:

   – Да что я тут разбалабонился? Бегу к нему, к Пушкину! Сегодня зову его к себе. Так что непременно будь и ты у меня. Вот тогда всё и вызнаётся – как и что...

Вроде ничего толком не узнал, но слова Вяземского запали. Разве мало сумел сообщить на бегу? Один намёк на монаршую указующую длань и возможное замещение места недавно ушедшего из жизни Карамзина чего стоит! Значит, царь не только простил поэта, но показал ему достойный путь, на котором хотел бы его видеть, иначе говоря, желал бы употребить все его способности на служение величию и славе отечества.

А по Москве уже ходили слухи, один другого дополняющие то ли домыслом, то ли тем, что было действительно при сём секретном разговоре или, скорее, должно было быть.

Если собрать все сообщения воедино, получалось: якобы сам Пушкин кому-то говорил – а тот передал другому, другой третьему и так далее – такую речь: «Фельдъегерь внезапно извлёк меня из моего непроизвольного уединения, привезя по почте в Москву, прямо в Кремль, и всего в пыли ввёл меня в кабинет императора, который сказал мне: «А, здравствуй, Пушкин, доволен ли ты, что возвращён?» Я отвечал, как следовало в подобном случае. Император долго беседовал со мною и спросил меня: «Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял бы ты участие в четырнадцатом декабря?» – «Неизбежно, государь, все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них. Одно отсутствие спасло меня, и я благодарю за это Небо», – «Ты довольно шалил, – возразил император, – надеюсь, что теперь ты образумишься и что размолвки у нас вперёд не будет. Присылай всё, что напишешь, ко мне; отныне я буду твоим цензором».

Передавали друг другу новость в первых дворянских домах Белокаменной и при этом, конечно, пожимали плечами: дескать, за что купил – за то продаю, ничего от себя не прибавляя – как можно?.. Но не менее, чем содержание беседы, волновал, а иных просто обескураживал сам беспрецедентный, небывалый в дворцовой жизни случай, никак не укладывающийся в сознание: император вызывает из какой-то затерянной в псковской глуши деревеньки не сенатора, не министра или генерал-губернатора, а всего-навсего чиновника десятого класса и ведёт с ним конфиденциальный, без единого свидетеля, разговор!

Сей год, без сомнения, давал похожие примеры: прямо из кибитки, с дороги, невыспавшихся и небритых, к нему – в залу Эрмитажа. Но тех – тут же в железа и в казематы.

Кое-кто полагал: и с этим, пусть под занавес, когда другие уже приговорены, поступят так же. Шутка ли, те, кого осудили, сами признавались, что его стихи подстрекали их на преступление... Ан вон как обернулось – сухим из воды! Да ещё дерзкие речи перед государем осмелился держать... Или сам государь умыслил брать новый в государстве курс, чтоб всех воедино, кто смел и остёр на язык, скор на всякого рода прожекты и реформации, под свою руку и – на благо преуспеяния отечества?

Возникла эта мысль и у Перовского Алексея, честно говоря, ещё ранее события в Кремле – когда его в мае высочайше утвердили членом спешно созданной комиссии по устройству учебных заведений. Теперь же догадка более укрепилась: обещаются перемены.

Было ведомо: намечаются комиссии по изучению крестьянского вопроса, сиречь о подготовке к отмене рабства, по соблюдению законности, по развитию мануфактур... Вызволен из опалы Сперанский и вновь приставлен к прокладке курса, по которому предстоит плыть государственному кораблю... И в преобразовании просвещения первые ростки, обещающие весну, – в прибавление к шести российским университетам открываются в Санкт-Петербурге Технологический и Лесной институты...

И впрямь разумно создана Господом Богом человеческая натура – не скверное, с чего началось царствование, надо в уме держать, а вперёд устремлять свой взор, где, по всем признакам, должно проглянуть солнце...

Вяземский Пётр принимал гостей радушно, как и надлежит истому московскому хлебосолу – и двери нараспашку, и столы ломятся. А гости всё валят. Но где же он-то, самый именитый, ради кого весь сыр-бор?

Углядел: в окружении хозяина дома и любезнейшей Веры Фёдоровны, хозяйки, – он. Такой же вёрткий, изящный, живой, с характерной курчавой арапской головой, только уже, конечно, повзрослевший...

Ну что я, право, набиваюсь в приятели, когда мало знакомы, подумал Алексей. Ещё узнает, что это я критику в его защиту сочинил, выйдет совсем уж неприлично – словно я благодарности какой заискиваю!

За чью-то спину удачно запрятался, а Пушкин уже перед ним:

– Перовский? Ну наконец! Дай я тебя, душа моя, обниму. И знаешь, за что? За бабушкиного кота! Что за прелесть ты написал! Я в деревне два раза и одним духом прочёл всю твою повесть и не сдержался, тут же черкнул брату своему Льву: брежу Мурлыкиным! Выступаю плавно, зажмуря глаза, повёртываю голову и выгибаю спину в точности, как твой герой Трифон, то бишь Аристарх, Фалалеич... Не помню, сообщил ли кто, то ли догадка пришла: Погорельский – это ты.

Бывает, похвала – комплимент, случается – лесть. Тут же сразу поверилось – от сердца, да ещё какого! Стиснул протянутую руку, ответно радостно засмеялся:

   – Мне уже про кота почти такими же словами... – Хотел сказать о Бестужеве-Марлинском, но вовремя остановил себя: тут уж или разговору края не будет, или лучше не касаться святых имён на бегу. Но Пушкин расспрашивать не стал, кто ещё подобное мнение высказал, наоборот, обрадовался:

   – Вот видишь, значит, я не ошибся. Что пишешь нового? Впрочем, ещё поговорим. Сейчас я хочу вам, давним друзьям, своего «Бориса Годунова» представить. Драма! Меньше чем за год создал. Когда седьмого ноября прошлого года – точно помню! – поставил последнюю точку, вскочил – и от счастья сам себе: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!..» Ну, сейчас читать стану...

Прошли дни, но восхищение, что испытал Перовский на вечере у Вяземского, не исчезало, вспоминались вновь то целые сцены, то слова персонажей, каждый из которых – точно живой, словно бы твой давний знакомец. Надо же так вывести характеры Отрепьева Гришки с его кривым подмигом, Пимена – летописца, зрящего сквозь толщу столетий, и конечно же самого царя Бориса.

Вспомнил, как были описаны у Карамзина смерть Фёдора Иоанновича и восшествие на престол Годунова: «Эти слёзы, эта тоска народа...» И вдруг у него, у Пушкина: «Народ безмолвствует». Можно ли так и надо ли?

И пришла мысль: Годунов, каким он показан у Пушкина, – преступник, проложивший путь к трону убийством. И забота его о народе – средство оправдания неправедного пути к власти, чтобы хоть перед собственной совестью загладить свой грех.

Мысль сия обожгла нестерпимо, будто прикоснулись чем-то огненным, раскалённым. Сказал о своём чувстве Вяземскому, когда встретились. Князь Пётр глянул поверх очков:

   – А помнишь, что я тебе говорил перед твоим знакомством с Сашкой? «Надобно его упрятать в жёлтый дом...» И вновь повторю: вернее и спокойнее держать его на привязи и подалее! – И раскатисто, басовито рассыпал заразительный смех. И затем: – Замыслов у него, шалопая, – во, с колокольч ню Ивана Великого. Он ещё такие шедевры создаст – что твои Шекспир или Байрон! Одного боюсь: не изловчились бы этот золотой да на медные пятаки разменять...

Александр Семёнович пригласил во дворец, где состоял в свите, как и все члены кабинета министров. Выложил поверх стола с золотым двуглавым орлом пухлую папку, сдержанно – должно быть, чтобы подчеркнуть важность происходящего – произнёс:

   – От самого... Государь соизволил передать – на твой просвещённый отзыв. Магницкого Михаила Леонтьевича доклад о некоих предлагаемых им реформах в университетах. Так что его императорское величество изволили высказать пожелание, чтобы ты – обстоятельно и с толком...

   – Снова небось о том, как рассадники науки, «заражённые противным религии духом деизма[31]31
  Деизм – религиозно-философская доктрина, которая признает Бога как мировой разум, сконструировавший целесообразную «машину» природы и давший ей законы и движение, но отвергает дальнейшее вмешательство Бога в самодвижение природы (т. е. Промысл Божий, чудеса и все пр.) и не допускает иных путей к познанию Бога, кроме разума.


[Закрыть]
, должны быть уничтожены, и уничтожение сие должно быть проведено либо в виде приостановления в них преподавания, либо в виде публичного разрушения». Ничего не напутал, его слова?

Губы Шишкова старчески вытянулись в ниточку, на лице будто враз прибавилось морщин.

   – Никак не научусь определять, где ты смешком, а где суриозно. Однако яд твой почти завсегда и чрез смешинку отдаёт горчинкой... Суть же полезную и в записке Михаила Леонтьевича, поданной на высочайшее, отыскать следует. Науки, они, видишь ли, как соль, коию употреблять надо в меру. Излишества их, равно как и недостаток, противны истинному просвещению.

Эх, знакомые песни! Сменяют друг друга министры, а почерк, как в каллиграфическом, витиеватом письме, будто одним писарем выведенный... Вспомнилось, как рьяно, с азартом, у него и неподозреваемым, взялся в своё время отец-министр за составление прожекта об учреждении Царскосельского лицея. Поначалу пришла мысль создать нечто вроде игрушечной академии, что открыл для своих сыновей гетман-президент. Но Александр, император, требовал нечто похожее на школу Аристотеля, где, гуляя, беседуя и споря со своими учениками, великий учёный древности создавал новую породу людей. И здесь, в лицее под Петербургом, близ царского двора, хотелось тоже готовить людей новых, предназначенных для управления государством. Посему задумывалось: обучать и воспитывать в разлуке с домашними, в обществе ровесников, где нет различий в столе и одежде, где царит общий дух равенства. Государь даже был намерен отдать в новое учебное заведение своих младших братьев – Николая и Михаила.

Министр Разумовский разработал не только программу: изящная словесность, языки, история, география, логика и красноречие, физика и химия, право естественное, философия, – но собственноручно даже начертал правила относительно наблюдения за температурой в помещении, для чего два раза в день – настаивал министр – следует производить обновление воздуха в комнатах. Всё касательно форточек осталось, сохранились языки, словесность, красноречие, исчезли лишь при дальнейшем рассмотрении прожекта химия с физикой и географией.

Был у Алексея Кирилловича советчик, который на многие дисциплины в русской школе имел своё, резко отрицающее воззрение, – человек в чёрном камзоле со старческим лицом и длинными, ниспадающими на плечи, грязно крашенными волосами – граф де Местр. Посланник загадочного сардинского короля и сам лицо в русской столице во многом таинственное, этот иностранец учил русского министра, что для России нужно и что не нужно, как управлять русскими и чему их учить или, точнее, чему их не учить. Выходило, что все подлинные науки для недорослей Московии вредны или, по крайней мере, бесполезны, воспитывать же в юношестве следует лишь уважение к родителям, власти и Богу. Ещё неизвестно, завораживающе нашёптывал он министру, созданы ли русские для науки, а раз так, надобно воздержаться от их обучения. Ваш Пётр Великий, продолжал советчик, скорее остановил, чем подвинул дело, воображая, что наука – это растение, которое можно искусственно вывести, как персик в теплице...

Заслышав о любимом поприще – теплицах и диковинных деревьях – и понимая в них более толка, чем в умножении общественных знаний, граф Разумовский согласно кивал, совершенно забыв о том, что постижение наук когда-то из него, сына и племянника украинского пастуха, сделало одного из образованнейших людей империи. Только, увы, алмаз этот не был в своё время огранён и отшлифован усилием собственной воли и выбором цели, достойной обильных знаний.

Не обошёлся, выяснилось, и нынешний глава российского просвещения без своего поводыря, на сей раз уже отечественного, не заёмного в чужих королевствах.

Алексей представил себе Михаила Леонтьевича, своего коллегу – попечителя Казанского учебного округа. Высокая, с брюшком фигура, тоже чёрный сюртук и узкие чёрные же панталоны. Над пышным белым жабо – гладко выбритый остренький подбородок.

Некоторое время назад, приехав впервые обследовать Казанский университет, Магницкий был чуть ли не намертво сражён картиной, которую там узрел.

– Представьте, – рассказывал он, выставив вперёд козлиный подбородочек и посредством хватания за пуговицу приближая к себе собеседника, – в факультете нравственно-политических наук не нашёл я главной науки – Закона Божия. В студенческой библиотеке я обнаружил Дидро, Вольтера, Руссо, но там не оказалось священной Библии. Вам же, сударь, должно быть известно, что слово человеческое есть проповедник адской силы, книгопечатание же – орудие этой силы. Безбожием профессоры передают несчастному юношеству тонкую отраву неверия и ненависти к законным властям. Посему мы, ответственные за состояние дел в храмах знания, обязаны исторгать всеми способами из обращения подобные книги, сии ядовитые стрелы диавола. Надобно немедленно приостановить преподавание философии, ибо нет никакого способа излагать эту науку не только согласно с учением веры, ниже безвредно для него. Отсюда университеты, заражённые противным религии духом...

Ну да, вот эти самые слова и в докладе на высочайшее имя, отметил про себя Перовский. Чтобы сразу не раздражать вас, высокочтимый радетель о благонамеренном воспитании юношества, допустим, что учение философии часто было во зло употребляемо и что не основанные на истинах христианской религии умствования некоторых писателей и наставников имели вредное влияние на незрелые умы, не умевшие различить лжемудрие от любомудрия.

Хорошо для начала? Пойдём далее в своём отзыве. «Однако таковые заблуждения незрелых умов несправедливо б было приписывать философии, которой одно уже этимологическое значение показывает благодетельную цель и пользу, могущую произойти от преподавания оной. Человеческому уму свойственно заблуждаться, и потому нет науки, которая при превратном толковании не могла бы обратиться во вред. Математика, например...»

Что там у нашего мудреца по поводу французских философов, произведения которых он, к своему ужасу, обнаружил в университетской библиотеке? Ага, вот... Тогда так и продолжим о математике... «Математика, например, необходимость которой никогда ещё не была оспариваема, послужила Декарту к изобретению сумасбродной системы о вихрях. Деламберт, один из первейших математиков своего века, был вместе одним из упорнейших атеистов, Вольтер, сей неутомимый противник христианского закона, не основывает ли разрушительного учения своего во многих местах своих сочинений на математике? Но надлежит ли, опираясь на то, что математика неоднократно была во зло употребляема, запретить науку сию в учебных наших заведениях?»

Усмехнулся, как когда-то сражаясь на бумаге с критиками Пушкина, и с увлечением пошёл излагать свои ядовитые, как подметил старик Шишков, мысли дальше... «Если мы позволим себе смешивать самые науки с заблуждениями, которые или неприметно вкрались в преподавание оных, или злоумышленными людьми нарочно посеяны, то полезнейшие и необходимейшие познания должно будет изгнать из университетов; и тогда грубое невежество заступит у нас на место просвещения».

Узнал от самого Пушкина, что и ему чрез Бенкендорфа высочайше поручено составить записку о народном воспитании.

– Не моя муза, сам понимаешь. Но, коль требуют и моего мнения, надобно сказать, что думаю по сему предмету, – произнёс поэт. – Главная мысль моя: воспитание или, лучше сказать, отсутствие воспитания есть корень всякого зла. Просвещение же – благо. У нас, однако, первое понимают превратно, второго вовсе боятся, и чуть что – виноваты науки сами по себе. Коротко говоря, стремятся наказывать пажа за шалости принца.

– Отлично сказано, Александр. В моей записке как раз об этом, – обрадовался Перовский и тут же припомнил слова Карамзина, которые не раз доводилось слышать. Великий писатель говаривал, что без свободы в деле просвещения нельзя быть успеху. Покровительствуя исключительно одной системе, одному образу мыслей и воспрещая все другие, нельзя дать правде обнаружиться и защитить себя от возражений тайных. Не стесняя никого, должно дозволить каждому идти своей дорогой, преподавая между тем народу всевозможные средства к образованию.

Неужто новый государь и впрямь всё задумал широко? Жаль, Николай Михайлович не дожил до сих долгожданных перемен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю