Текст книги "Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)
8
Огромный, в четыре тысячи медноголосых пудов, Успенский колокол сотряс воздух, и ему тотчас отозвались колокола на Иване Великом, на всех церквах и соборах, и над Москвой поплыл густой, бархатно-тяжёлый и торжественный благовест.
– Едет, едет! – вдруг раздалось в толпе, и все – напирающие друг на друга, возбуждённые, потные, ликующие, жадные до любого зрелища, что ж говорить о таком, всенародном! – уставились на царский поезд.
Наконец на ступенях собора показался он – красивый, статный тридцативосьмилетний император, и рядом с ним – уставшая и бледная, с приветливым лицом и умными глазами, хрупкая императрица.
Толстой и ещё несколько старших офицеров – новые флигель-адъютанты нового царя – позади августейшей четы готовились к участию в обряде коронации.
Ровно тридцать лет назад мальчиком, которому только что исполнилось девять лет, он вместе с дядей Алёшей метался по Москве, чтобы увидеть самое интересное и важное в дни коронации Николая Первого. В Кремль в самый момент торжества они тогда не попали, но зато видели похожие на столпотворение народные гуляния на улицах и площадях, долго любовались в разных местах Первопрестольной небом, расцвеченным фейерверком, и главное – он, Алексей Толстой, присутствовал на именинах великого князя во дворце графини Орловой на Большой Калужской, близ Москвы-реки.
Кто бы мог предсказать, что пройдут три десятилетия и в Кремле бывший великий князь, тоже тогда ещё мальчик, наденет корону русских царей, а товарищ по его детским играм будет на этой торжественной церемонии среди самых приближённых к монарху.
С сегодняшнего августа, двадцать шестого дня 1856 года он, граф Толстой, произведён в подполковники и флигель-адъютанты его величества императора Александра Второго.
На лице – подобающая празднику улыбка, в душе – ощущение несчастья и крушения всех надежд: его судьба решилась помимо его воли, с этим ничего уже нельзя поделать.
Небо над Москвой, как когда-то в детскую далёкую пору, – сплошной фейерверк. Огненные фонтаны, бьющие из превеликого множества швармеров и кугелей, изображают нечто напоминающее или огромный, в полнеба, хвост павлина, или извержение Везувия. Тут же залпы орудий – по триста выстрелов на каждый ствол: гром несусветный и новые вспышки огней. Невольно вспомнились слова кузена Льва: в Севастополе не хватало пороха, а здесь готовы зажечь всю темень Вселенной.
Но в душе его – тьма. И только один луч света является перед ним слабой, единственной надеждой: может быть, он сумеет из этой придворной ночи, в которую он теперь погружен и в которой все должны ходить с закрытыми глазами и заткнутыми ушами, вывести на свет Божий какую-нибудь правду...
Ненавистная служба, от которой он всю жизнь пытается бежать, которую презирает и ненавидит, всё-таки настигла его и, не спросясь с его желанием, подчинила себе.
Ещё накануне коронации он узнал о решении императора облагодетельствовать его высочайшим назначением. Он прямо высказал царю своё несогласие, но тот лишь мило улыбнулся:
– Послужи, Толстой, послужи.
– Ваше величество, существует выражение: «Надобно, чтобы каждый приносил пользу государству по мере сил». Формула предполагает, в первую очередь, способность, предрасположенность, определённое умение – иными словами, вышеозначенную меру сил. Ничего из этих качеств у меня нет, особенно способностей к военной службе. И вообще я никогда не мог бы стать ни министром, ни директором департамента, ни губернатором.
– Ах, Алёша, ну зачем так о собственных достоинствах, которые я вижу у тебя лучше, чем ты сам! – взял его под руку Александр Николаевич. – Ты ведь знаешь, что мне, особенно теперь, в самом начале царствования, нужны преданные, честные и искренние люди – не сочти за комплимент, а прими как должное, – такие, как ты. И эти твои качества, поверь, в моих глазах превышают многие иные, чисто службистские, особенно те, к которым и у меня, как и у тебя, не лежит душа.
– Прекрасно, ваше величество! Коль вы цените мою искренность и стремление говорить правду, назначьте меня в таком случае всего на одну-единственную должность, которая, кстати, совсем не обременит казну, – вашим первым другом! – воскликнул Толстой.
– В этом качестве ты уже давно пребываешь здесь. – Александр Николаевич дотронулся до своей груди. – Теперь же, когда я стал во главе России, я хотел бы, чтобы и на государственном поприще со мною рядом всегда был мой первый друг. Иначе что же получается, Алёша? Ты отходишь в сторону и уступаешь место льстецам. Но, кажется, ещё Карамзин изрёк: монарх, лишающий себя умных, впадает в руки хитрых...
Три десятилетия назад здесь, в Первопрестольной, от него ждали участия в игре, теперь – участия в делах державных.
Какие возражения он может ещё привести, чтобы доказать свою неспособность к делу, которое ему предлагают? Видимо, остаётся одно – идти напролом с мыслью: пан или пропал!
В Петербурге Толстого ждало назначение делопроизводителем Секретного комитета по делам о раскольниках, который высочайше утвердил сам царь. Господи, этого ещё не хватало! И он кинулся к дяде Льву Алексеевичу, без совета с которым вряд ли могло состояться это определение.
После смерти Алексея Алексеевича, который заменил ему отца, из двух других матушкиных братьев Толстому, наверное, ближе был Василий Алексеевич – прямодушный и смелый, сам не лишённый литераторского дара и тонко понимающий поэзию. Однако он находился большей частью далеко от Петербурга, и потому выходило – чаще племянник общался с дядей Львом.
Впрочем, и Лев Алексеевич не был лишён артистической – что называется, художнической – жилки: считался отменным ценителем и собирателем живописи, коллекций старинных монет, сам участвовал в археологических раскопках под Новгородом, в Суздале и Крыму и составил богатейшие собрания ценностей, которые завещал Эрмитажу. Подбирая полотна художников, он охотно советовался с Толстым и сам был в этой области его надёжным наставником. Это по его, например, совету Алексей приобрёл у живописца, приятеля Шевченко по Академии художеств, Андрея Гороновича его полотно «Адонис и Венера» и подарил его маменьке ко дню ангела, чему она была очень рада. Он же для дядиной галереи привёз однажды из Оренбурга вид Аральского моря, написанный Тарасом Шевченко.
И тем не менее старший Перовский в глазах Толстого был человеком, что называется, с головой погруженным в службу, преданным ей всеми клеточками души и тела. Это-то и создавало своеобразную дистанцию между племянником и дядей, мешало Алёше быть с ним предельно открытым.
Кабинет министра уделов был огромен и помпезен – белая гладь стен, тяжёлая лепка карнизов, высокие дубовые рамы окон с зеркальными стёклами. И в кресле, обитом красной, почти алой, кожей, с высокой спинкой, под портретом царя в массивной, сияющей золотом раме, – он, министр: густые чёрные, слегка завитые волосы, красивые, с поволокой глаза, гордо посаженная голова уже немолодого вельможи, тем не менее умевшего казаться моложавым.
Всё это – и кабинет, и его владелец – всякий раз напоминало Алексею музей, когда он сюда приходил.
Да нет, не всё описание обители и её хозяина нами сделано! Как же можно не упомянуть бесчисленные чучела животных и птиц, редкие минералы, среди которых на видном месте – перовскит, минерал из класса окислов, специально названный рудознатцами в его, министра и мецената, честь.
Одиннадцать лет до получения нынешнего поста Перовский пробыл в должности министра внутренних дел – проще говоря, управлял обширнейшей державой, держа её в повиновении через свою администрацию на местах, через собственную полицию, через многочисленный штат собирателей налогов и всевозможных пошлин, сам почти никогда и не выезжавший вглубь державы. Но зато в его коллекциях оказывались наглядно и полно представленными почти каждая обширная российская губерния, многие уезды и даже волости.
Дядя-министр всегда по-родственному встречал Алексея, для чего вставал с роскошного кресла – тоже, вероятно, своеобразного экспоната, присланного из какого-либо края империи, – и легко делал несколько шагов навстречу, протягивая руку и полуобнимая племянника за плечи.
Однако Толстой не мог не отмечать про себя всякий раз, что дядя смотрел на него глазами разочарованного педагога или, точнее говоря, умного покровителя дурно складывающейся карьеры.
Сам он за свои шестьдесят четыре года достиг всего, на что был способен и о чём мог мечтать, – стал генералом от инфантерии, пожалован генерал-адъютантом и возведён в графское, Российской империи, достоинство. И стой высоты, на которой теперь стоял сам, он мог видеть не только теперешнее положение племянника, но главным образом те недостигнутые им самим высоты, которые Алексей, по рассуждению высокообразованного и тонкого Льва Алексеевича, мог взять без всякого труда.
Ему, незаконнорождённому сыну графа Разумовского, безусловно, способствовал случай – эфемерный, хрупкий счастливый момент в жизни, которого могло и не быть. В основном же карьеру, как и брату Василию, пришлось подкреплять личными достоинствами и трудом. Судьба же племянника с самого начала – везение ни с чем не сравнимое, похожее скорее на предопределённость, чем на случайность. И никаких усилий не надо предпринимать, чтобы продвигаться всё вверх и вверх. Это как в стремительном потоке, где одно лишь требуется – не делать лишних, ненужных движений, а положиться на бег воды. Однако поди же: счастье, само идущее в руки, племянником отвергается. Из-за каприза, из-за забалованности, из-за не изжитого всё ещё юношеского максимализма.
Понял, зачем пожаловал, и потому, усадив супротив себя, начал без предисловий:
– Опять «не хочу», как давеча упрашивал вычеркнуть себя из списка военных? «Делопроизводитель»! Или должность мала? Или, скорее, для твоего уха звучит как «лакей»? «Министр», конечно, солиднее. Но ведь тучная нива начинается с колоса, а он – с зерна!
– Да я не о высокости или малости веду речь, – пожал плечами Толстой. – Какие раскольники? С чем всё это едят, мне неведомо, и никогда в сих премудростях я не разберусь. Служба как таковая, дядюшка, – поприще не по мне!
– А что ты знаешь о службе, Алёша? – неожиданно переменил тон Лев Алексеевич. – Крючкотворство, чиновничество, взяточничество, так? Каждый – ну, может, девять из десяти – прогнившая насквозь душонка, которую вздёрнуть на первом суку, и вся недолга? А ведь служба – и те, кто этим лихоимцам противостоит, кто поставлен на то, чтобы их как раз и вздёргивать на паршивой осине – во всяком случае, чтобы казнокрадства и прочих чиновных преступлений становилось всё меньше и меньше.
Лев Алексеевич встал и подошёл к книжному шкафу, из которого вынул фолиант в кожаном переплёте с закладкой.
– Послушай любопытную запись Екатерины Второй. – Дядя раскрыл том, – «Король французский никогда не знает в точности размеров своих расходов; ничто не упорядочивается и не устанавливается заранее. Мой же план, напротив, заключается в следующем: я устанавливаю ежегодную сумму, всегда одну и ту же, на расходы, связанные с моим столом, мебелью, театрами и празднествами, моими конюшнями – короче, со всем моим хозяйством. Я приказываю, чтобы на разные столы в моём дворце подавалось такое-то количество вина и такое-то число блюд. То же самое и во всех других областях управления. Покуда мне поставляют, качественно и количественно, то, что я приказала, и никто не жалуется, что его обошли, я считаю себя удовлетворённой; я мало беспокоюсь о том, что помимо установленной суммы от меня утаят хитростью или бережливостью».
Толстой усмехнулся:
– Хитрость и бережливость есть дозволенное свыше лихоимство и взяточничество?
– Вот именно! – подхватил дядя-министр. – А теперь слушай меня. В мире повелось: взяточничество – черта русского народа. Ан нет, не порождение какой-то особой славянской души, а порождение правительства, которое не платило издавна положенного жалованья тем, кто у него на службе, а прямо рекомендовало «кормиться отдел». Пётр Великий первым у нас решил всех служащих, сиречь чиновников, посадить на жалованье. Не удалось – не сдюжила государственная казна. Екатерина отвела для этих целей четверть бюджета, а жалованье всё равно выглядело мизерным – лишь бы ноги не протянуть. При Александре Первом придумали фокус – ввели ассигнации, которые по стоимости – пятая часть серебра. Но цифра-то в рублях, и немалая! Коротко говоря, как ни крути, а во все времена получалось: Россия не в состоянии законным путём содержать свой управленческий аппарат. Да вот пример из петровских времён. В какой-нибудь Ливонии, когда ею управляла ещё Швеция, территория равнялась пятидесяти тысячам квадратных вёрст, Россия же распласталась на пятнадцати миллионах квадратных вёрст! Значит, и чиновного люду у нас во много раз поболее. Однако и крохотная Ливония, и огромная Россия на прокормление чиновничества расходовали одну и ту же сумму.
По лицу министра пробежала улыбка:
– Кажется, князь Вяземский мне однажды передал забавную остроту, высказанную Карамзиным: если одним словом определить, что каждодневно происходит в России, можно с исчерпывающей точностью ответить: крадут! Неплохо? Только нищета государства и отсюда широко расплодившееся воровство – не вся наша беда. Взять законность. Она у нас – самарская и орловская, калужская и олонецкая... Если же в разрезе, снизу вверх, – помещичья и губернаторская, церковная и царская, когда, положим, речь о государственных преступлениях... Иначе говоря, у нас до сих пор законы не юридические, не правовые, а административные: различные декреты, указы, распоряжения, уложения, поправки к законам, принятым ещё в средние века, а то и вовсе секретные циркуляры. Недаром в народе говорится: «Закон – что дышло, куда повернул – то и вышло». А кто может повернуть? Да тот, кто самый сильный в своей вотчине и в своём ведомстве. А в Англии – суд присяжных! Там, если невиновен, – и королева с тобою ничего не сделает. Да что Англия? В Древнем Риме, как ты, наверное, знаешь, ещё во втором веке до нашей эры судопроизводство было отделено от администрации... Так к чему это я тебе всё говорю? Только с одною целью: разве не благородно призвание мужей, состоящих на службе, которую ты презираешь, в меру сил своих способствовать приведению державы нашей в достойный цивилизованного государства облик? Кто же, по-твоему, этим должен заниматься? Жулики, рвачи, взяточники, хотя и занимающие подчас высокие должности, или истинно честные и бескорыстные люди, для которых весь смысл их жизни – благоденствие и преуспеяние отечества? Нет уж, тут без сильных и смелых личностей не обойтись!
Дядя заметно разволновался, его холёное, значительное лицо вельможи даже покрылось красноватыми нездоровыми пятнами. Да и что удивительного – говорил будто отвлечённо о государственных мужьях, а в уме держал, конечно, свои собственные действия и поступки. Это он, в своё время министр внутренних дел, являлся одним из главных администраторов России, от умелых и продуманных распоряжений которого зависел успешный ход дел во всех городах и весях обширной империи.
Чему-то улыбнувшись в своих мыслях, дядя вдруг вспомнил, как в восемьсот сорок пятом году он представил императору Николаю Павловичу записку «Об уничтожении крепостного состояния в России». Ту, над которой трудились Даль и Тургенев.
– И знаешь, какая на меня появилась карикатура в Москве? Может, встречал – тень Пугачёва идёт, опираясь рукой на плечо министра внутренних дел Перовского! Литератор Белинский скорее, чем иные государственные деятели, разобрался, в чём суть предлагаемых мною мер. Перовский, писал он, думал предупредить необходимость освобождения крестьян мудрыми распоряжениями, которые юридически определили бы патриархальные, по их существу, отношения господ к крестьянам и обуздали бы произвол первых, не ослабив повиновения вторых. Правда, кончил он так: «Мысль, достойная человека благонамеренного, но ограниченного». Ну, ясное дело, Белинский к революции звал, для него всё было просто. А как можно было провести в жизнь без всяких потрясений мою мысль: освободить крестьян с землёю, если и по сей день – ни тпру ни ну? Верю: реформа будет проведена, несмотря на то что одни запугивают тенью Пугачёва, другие обвиняют таких, как я, в ограниченности. А я дальше многих, даже так называемых радикалов, вперёд смотрю – что надо сделать, прежде чем волю крестьянам объявить? Это ведь не просто – жили век за веком эдак, а ныне – так. Государство – не дышло: тут сто раз отмерь, прежде чем повернуть, а то вмиг Россия с сумой пойдёт.
Лев Алексеевич, отбросив красивую голову чуть назад, стал загибать на руке один палец за другим, перечисляя меры, которые он настойчиво советовал перво-наперво провести в России, предваряя ими ликвидацию крепостного права:
– Первое – улучшение системы местного управления. Второе – создание повсеместно полиции и судов, куда ставшие свободными и полноправными крестьяне могли бы обращаться для защиты своих прав и нахождения справедливости. Третье – устройство и управление налоговой системой и повинностями, денежными и натуральными. Четвёртое – меры по обеспечению занятости той части крестьянства, которая не способна заняться землепашеством, – разные дворовые, лакеи, казачки, белошвейки и тому подобное. Чтобы пристроить их, дать полезные занятия, следует озаботиться развитием самых разных производств, торговли и промышленных отраслей...
Пожалуй, никогда ещё Толстой не слушал с таким вниманием дядю Льва. Пришёл к нему, казалось, с ясным ощущением своего превосходства, с убеждённостью, которой, думал он, ничего нельзя было противопоставить, а туз – строгая логика и выводы, с которыми нельзя не согласиться. Да нет, не нравоучения исходили от дяди-министра. Он свободно и легко рассуждал вслух, как, наверное, делал не часто, поскольку, видно, и он по-своему был одинок в своём окружении и не каждому мог открыть душу.
– Государь поведал мне о твоём с ним разговоре, – сказал Лев Алексеевич. – Тут вот я с чего начну. Бенкендорф, Нессельроде... Ну, Дубельта ты знаешь не просто по фамилии... Каждый из них – хитрая бестия, норовящая всегда в обход, а вместе – силища. Как повелось, должно быть, ещё при Анне Иоанновне, если не ранее, – вокруг трона засилие немцев. Не в науке, искусстве, где талант – истинное достояние, а в администрации, где, считается, ничего не надо знать, а лишь иметь гибкую спину для бессчётных поклонов... Так вот, чтобы таких никчемушек, которым лишь бы всё наше давить да прижимать, оттеснить от православного трона – тоже ведь и сила, и ум, и упорство, и даже хитрость были необходимы... Не хочу хвастать и преувеличивать своих заслуг, но с «немецкой партией» я немало посоперничал. Губернаторы на местах, сенаторы здесь были моей опорой. И не думай, что кичлив, но негласным званием «вождя русской партии», что мне присвоили единомышленники, горжусь не менее графского титула, полученного мною – не в укор тебе – не в пелёнках, а уж на излёте, считай, жизни за верную службу России. Так вот – к словам императора, сказанным тебе: кто окажется рядом с ним, если те, на которых он хочет положиться, да к тому ж из числа русских, не немчиков загребастых, сыграют ретираду?..
Наверное, всё, что говорил дядя, было правильным, выстраданным им, ставшим делом его жизни. Но являлся ли его путь единственной стезей служения отечеству? Когда-то и Василий, и Лев Перовские принадлежали к военному обществу – одному из первых тайных объединений, в которых зародились идеи, приведшие их тогдашних товарищей под картечь на Петровскую площадь. Почему братья оказались по другую сторону в тот роковой день?
Не потому ли, что ещё до восстания они были уже при дворе, рядом с царём, и знали: не перешибить? На их глазах рухнул декабризм – один из путей к свободе. Но самый ли верный и достижимый? Не вернее ли другой – каждому стремиться стать свободным в условиях несвободы?
А может, их вела и другая мысль: тайное общество – не ход. Тайна и останется тайной, поскольку ты, боясь себя обнаружить, станешь скрывать образ своих мыслей перед друзьями, перед обществом, перед тем же государем. И что проку, если обо всём – лишь между собою? Правду надо передавать тому, кто всеми управляет. Правду надо говорить царю. И чем эта правда горше – тем необходимее ему о ней говорить. Но для сего надо самому стать внутренне свободным и независимым, чтобы не выгоду свою искать – преследовать пользу отечеству.
Должно быть, так выстроили свои линии жизни братья Перовские, размышлял сейчас Толстой. Но разве и он не преследует тех же высоких и благородных целей? Он лишь не желает, чтобы где следует – хитростью, где необходимо – осторожно мимо подводных камней и скрытых опасностей. Он хочет так, как умеет, как велит ему сердце – по-рыцарски прямо.
И всё же у него иной род служения – искусство, что бы ни говорили о его личных качествах государь и другие, даже самые близкие ему, люди.
А может, и он всё же способен принести пользу тем, кого, например, притесняют за раскольничью веру?