355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Когинов » Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой » Текст книги (страница 19)
Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 22:00

Текст книги "Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой"


Автор книги: Юрий Когинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)

5

В Петербурге ставили пьесу «Безденежье» – молодого, но многообещающего литератора Тургенева. Его «Записки охотника», недавно увидевшие свет, имели успех в обществе – так естественно, правдиво и вместе с тем сострадательно русская литература, пожалуй, ещё не говорила о деревне и мужике. И вот уже автор – драматург.

Александра Осиповна Смирнова, известная когда-то фрейлина Россет, приятельница Пушкина, Лермонтова и других знаменитых писателей, не могла не воспользоваться пребыванием Тургенева в столице и не пригласить его к себе.

Гостей оказалось немного, и среди них – давний друг семьи Алексей Толстой.

Не прошло ещё и месяца с того дня, как Москва проводила в последний путь Гоголя, и посему разговор за обедом не мог не коснуться его памяти.

Толстой когда-то был довольно знаком с покойным. Первый раз они встретились, кажется, в 1837 году во Франкфурте-на-Майне, где в ту пору Алексей был приписан к русской миссии. И надо же такому случиться: в гостинице писатель принял своего юного соотечественника в странном наряде – завёрнутым в простыню и одеяло.

Всё объяснилось тут же: Гоголь, готовясь к отъезду, наказал служителю гостиницы к раннему утру упаковать все вещи, вплоть до мелочей, чтобы отправить багаж заранее, впереди экипажа, как обычно и делалось при дальних переездах. Ну лакей буквально выполнил приказание, уложив в сундуки весь гоголевский скарб, вплоть до костюма, в котором сам пассажир должен был ехать.

Не являлось ли это намеренным розыгрышем, рассчитанным на публику, затруднительно сказать. Автор «Сорочинской ярмарки» и «Ревизора» – со вздёрнутым хохолком на голове и смеющимися глазами – мог выкинуть любую шутку.

Через год в Риме Толстой его узнал с трудом: ничего напоминающего склонного к розыгрышам малоросса ни в речи, ни в жестах уже не осталось. Одет он был строго, по-европейски и, гуляя по великому городу, солидно рассказывал о достопримечательностях, словно не замечая, что и другие его знакомые не менее его сведущи в истории Рима.

В ту пору здесь как раз находились Александра Осиповна, знавшая Толстого с ранних лет, поскольку в молодости являлась подругой Анны Алексеевны Толстой, и Жуковский.

Тогда Толстой, чтобы не казаться нескромным, делал вид, что совершенно не прислушивается к разговору двух знаменитых писателей, но в то же время старался не пропустить ни слова из того, что вдохновенно говорил Гоголь Василию Андреевичу: «Мёртвые души» здесь, за границей, текут у меня живо, живее и бодрее, чем дома, и мне совершенно кажется, что будто я в России: передо мною все наши – наши помещики, наши чиновники, наши офицеры, наши мужики, наши избы – словом, вся православная Русь».

Жуковский напомнил, как Николай Васильевич два года назад писал ему, что львиную силу чувствует в душе своей и верит: обязательно сделает то, что не совершит обыкновенный человек. Пушкин ли возжёг такую уверенность в авторе? Да кто ж не вдохновится, не соберёт все свои возможности, услышав сердечное благословение гения!

Первые страницы поэмы набросал ещё в Петербурге, но закапризничал, закуксился, когда начались холода в стылой Северной Пальмире, и, схватив начатую рукопись, вырвался в Европу. Осень на юге Швейцарии, в городке Веве, где остановился Гоголь, стояла прекрасная. В комнатке у него было тепло, и он, вытащив из чемодана листы с набросками, вновь принялся за свой замысел. Всё начатое переделал, обдумал более весь план и теперь вёл его спокойно, как летопись. Всё в нём жило невиданно мощно, картины строились живые, яркие, и он, не скрывая высокости душевного озарения, писал тому же Василию Андреевичу: «Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то вся Русь явится в нём! Это будет первая моя порядочная вещь, которая вынесет моё имя...»

Всем хотелось послушать, что же ложится на бумагу в скромном уединении художника, но он уклонялся от чтения. Наконец вышел первый том долгожданной поэмы – и как предсказывал сам автор в начале своей работы: «...ещё восстанут против меня новые сословия и много разных господ», так, собственно, и произошло.

Если «Ревизор» оказался портретом тупого, алчного, погрязшего во взятках и истязающего, грабящего народ николаевского чиновничества, то в «Мёртвых душах» увидели портрет всей крепостнической России – с её обиралами-помещиками, с сонмом губернского и уездного бездарного дворянства.

Сам заколебался: а то ли получилось, что хотел? И лихорадочно принялся за второй том, в котором – как бы в противовес тому, что создал, – задумал вывести идеальных, с кого брать пример, положительных личностей. Рвал и сжигал целые главы. Решил издать что-то вроде откровенного объяснения с читателями – «Выбранные места из переписки с друзьями», но книгой сей восстановил против себя не только ретроградов, но и тех, кто ходил в радикалах. В ту нелёгкую, полную раздирающих душу сомнений пору, летом 1849 года Александра Осиповна и её муж Николай Михайлович Смирнов, калужский губернатор, упросили писателя приехать к ним развеяться и отдохнуть.

На губернаторской даче под Калугой Гоголь и впрямь стал заметно успокаиваться, отмякать и приходить в себя. Сначала бродил в одиночестве по полям, собирая гербарий из растении и цветов, затем увлёкся хороводами, что водили крестьянские девушки, стал записывать в книжечку слова народных песен. Вскоре в гостиной от него услышали: «Может, почитать что-либо из второй части поэмы?»

Обрадовался, увидев у Смирновых знакомого ещё по Германии и Италии юношу: «Бьюсь об заклад, что и вы не лишены этой страсти – сочинять! На грани отрочества и молодости я имел честь несколько раз видеть в Нежине, в нашей гимназии высших наук, вашего дядюшку – Алексея Алексеевича Перовского, известного в литературе Антония Погорельского. Не скажу, что прямо вышел из его попечительского профессорского сюртука, но, бесспорно, малороссийские повести, что он сочинял, не могли не подвигнуть и меня на первую пробу пера. А вы что изволите писать?»

Толстой почувствовал, как вспыхнули щёки, но Александра Осиповна приободрила: «Ну-ну, Алёша, не смущайся! Разве «Князь Серебряный», которого ты задумал, не настоящее сочинение? Аннет мне говорила, какие замечательные сцены ты изобразил из времён Иоанна Грозного. Прочти же Николаю Васильевичу и всем нам».

Сначала по привычке Гоголь морщил лоб, беспокойно поводил в стороны длинным, с тонким кончиком, носом, беспокойно покусывал навитую на нервные пальцы прядь волос. Но по мере того как Толстой читал наизусть, без рукописи, сцену царского пира, лик Николая Васильевича разглаживался. «О Господи, как же не только мрачна, но и ужасна Русь!.. – выдохнул он. – Эти пиры, на которых потоками лились вино и кровь, эти пытки и унижения... А может, всё-таки к добру, к добру надо звать, не потчуя читателя всеми мерзостями человеческих натур?» – прищурил он один глаз, спрашивая, должно быть, не столько молодого автора, сколько себя самого.

Сейчас, в своём петербургском доме, ещё на редкость подвижная, по-прежнему миниатюрная, напоминающая цыганку Александра Осиповна вместе с гостями вспоминала немало дорогих подробностей из встреч с прославленным создателем «Мёртвых душ».

   – Удивительно мы черствы к своим гениям! Пушкин, Лермонтов, теперь – Гоголь... Сколько они страдали при жизни от безразличия к ним либо же вовсе из-за глухого непонимания! – вздохнула она.

   – Хуже, когда и смерть не мирит их с обществом! – по обыкновению, очень высоким, так не гармонирующим с его маститой фигурой голосом воскликнул Тургенев. – Вспомните, ни одна столичная газета не пролила чистую, искреннюю слезу над прахом одного из самых больших сынов России, не возвысила его имя до истинных высот, на которые он поднял всю русскую литературу! А ведь этого человека мы имеем право – к сожалению, горькое право, данное нам смертью, – назвать великим!

   – Так ведь это же, Иван Сергеевич, ваш долг – идущих за Гоголем – произнести и изустно, и печатно о нём слово! – Живое, смуглого оттенка лицо Александры Осиповны воспламенилось румянцем.

   – Да запретили же – чтобы нигде ни строчки! – тонко пропел Тургенев. – Как только до меня дошла печальная весть из Москвы, кинулся в редакции. А там – от ворот-с поворот-с! Но я не сдался – отправил статью, назвав её «Письмом из Петербурга», друзьям в Первопрестольную, где они обещали попробовать тиснуть моё слово в «Московских ведомостях».

   – Так и написали: Гоголь – великий? – Чёрные глаза Смирновой-Россет вспыхнули золотыми искорками.

   – Это и высказал. И ещё то, что Гоголь своим именем означил эпоху в истории нашей литературы, явился человеком, которым мы гордимся как одной из слав наших.

Чёрная, аккуратно причёсанная головка Александры Осиповны резко вскинулась вверх, вдохновенное выражение сменилось лукавством:

   – Ой ли, Иван Сергеевич! Да вы знаете, о ком можно так: «великий», «одна из слав наших»? Вы, простите, или наивный, или очень смелый человек. А мы с Алёшей, – глянула на Толстого, – слишком хорошо знаем круг людей, которым ваши слова, мягко говоря, не совсем понравятся... Однако дай Бог, дай Бог!.. Кому-то ведь надо когда-нибудь говорить правду. А ежели вы, писатели, начнёте рассуждать, что угодно высочайшему уху, что – нет, не будет у нас никогда больше Пушкиных и Гоголей. И кто же тогда возвысит нашу словесность?..

Нумер «Московских ведомостей» от 13 марта 1852 года со статьёй Тургенева вскоре был доставлен в столицу. Поначалу казалось, что всё будто бы может обойтись. Но во второй половине апреля Толстой узнал, что Тургенев арестован и водворён на съезжую Второй Адмиралтейской части.

С Тургеневым, честно говоря, он был не очень близко знаком. Кажется, после восемьсот сорок третьего года, когда тот вернулся из Германии, видел его раз или два у дяди Льва Алексеевича. У него в министерстве внутренних дел Тургенев, прослушавший курс в Берлинском университете, начал служить под началом Владимира Ивановича Даля. Министр Перовский тогда многим говорил, что Даль и Тургенев принялись готовить под его руководством важную бумагу о положении крестьян, которая, видимо, будет представлена на высочайшее имя.

Насколько острым и солидным оказался сей труд, Толстой не мог, разумеется, знать. Но, судя по уже опубликованным рассказам из «Записок охотника», Тургенев хорошо изучил крестьянскую жизнь. Кроме того, вещи были так мастерски написаны, что Толстой признавался Софье Андреевне, что, читая их, он чувствовал, как энтузиазм поднимался к голове по спинному хребту, так же, как когда читаешь прекрасные стихи.

Софья Андреевна, оказалось, тоже встречалась где-то с Тургеневым и отзывалась о нём как об очень благородном и достойном человеке. Она даже находила, что у Ивана Сергеевича что-то юпитерское в лице, на что Толстой пожимал плечами и отвечал: «Просто хорошее лицо, довольно слабое и даже не очень красивое. Рот в особенности очень слаб. Форма лба хорошая, но череп покрыт жирными телесными слоями. Он весь мягкий, как мои ногти».

Впрочем, какое сейчас всё это имело значение, когда один замечательный художник сказал слова правды о другом художнике, да каком – поистине русском гении! – и за это – кутузка.

Сразу же в голове возникло решение – к наследнику! Что ж, права Александра Осиповна: она, бывшая блестящая фрейлина, и он, друг цесаревича, знают жизнь самых верхов изнутри, но это и давало Толстому право действовать смело и наверняка.

Великий князь, как всегда, встретил друга более чем радушно:

   – Вот кстати, а я хотел к тебе посылать: сегодня ты обедаешь у меня. – И, выслушав сообщение, с которым Толстой пришёл: – Признаться, Алёша, я в сие дело не вникал, но слышал о нём от императора. Насколько я понял, к этому Тургеневу имеются претензии не только в связи со статьёй о Гоголе, но и по поводу его «Записок охотника».

Толстой был учтив, но настойчив:

   – Вы сами, ваше высочество, помнится, читали эти рассказы, и надеюсь, и теперь вряд ли найдёте в них нечто предосудительное, как не нашёл в них ничего подобного и я.

Александр Николаевич мягко улыбнулся и взял друга под руку, направляясь с ним по длинной анфиладе Аничкова дворца к комнатам великой княгини.

   – Мария Александровна на днях о тебе мило вспоминала. Надеюсь, ты что-нибудь новенькое приготовил из стихов, чтобы ей прочесть? Ну-ну, не стоит опережать события – пусть это будет твой маленький, но такой для всех нас дорогой сюрприз. – И, остановившись: – Насчёт же Тургенева... Ты ведь знаешь, как я ценю нашу дружбу и верю, что ты хотел бы облегчить судьбу литератора, хотя и не вполне осмотрительного, на мой взгляд, человека... Однако, Алёша, наперёд ничего твёрдо обещать не могу. Ты ведь знаешь: высочайшее повеление... Тем не менее попытаюсь... Итак, до обеда!..

В арестантскую к Тургеневу было запрещено допускать знакомых. Но Толстой всё же заручился у великого князя особым разрешением передать узнику хотя бы книги для чтения и свою записку. В ней он просил Ивана Сергеевича срочно написать письмо наследнику с просьбой разрешить вернуться на жительство в Петербург.

Или великий князь не отважился на разговор с отцом-императором, или же сам не счёл, в конце концов, проступок писателя достойным прощения, но по высочайшему повелению Тургенева выслали из столицы в его родовое имение Спасское-Лутовиново со строжайшим приказом сего места не покидать ни при каких обстоятельствах.

Ссылка затянулась до глухой осени, и окончания ей не предвиделось. А писатель намеревался ехать во Францию, где его ждали друзья, но перед этим следовало появиться в Петербурге, чтобы выправить заграничный паспорт. Только дороги – ни в столицу, ни даже в соседнюю деревню... И тогда Толстой сам решил обратиться к шефу Третьего отделения графу Орлову как бы от имени наследника.

Граф Алексей Фёдорович выслушал Толстого и представил доклад государю о разрешении литератору Тургеневу жить в столице, на котором царь начертал: «Согласен, но иметь под строгим здесь присмотром». Шеф жандармов был доволен, что исполнил просьбу великого князя, и во изъявление преданности счёл необходимым его об этом известить. Для этого он написал ему письмо и передал его для отправки начальнику штаба корпуса жандармов генералу Дубельту.

Узнав об этом от самого же Алексея Фёдоровича, Толстой опешил – с его стороны это подлог, который немедленно раскроется! Не думал он, что канцелярская машина, ржавая, малоподвижная, вдруг проявит такую прыть. Но мёртвой и ржавой, готовой похоронить любую дельную и важную бумагу, она могла быть во всех иных случаях, но не тогда, когда дело касалось самых влиятельных особ и их просьб. Тут уж – по всем инстанциям, навытяжку, с умилением и рабским почтением: «Так точно!.. Ваше повеление исполнено!..»

Конечно, поступок Толстого выглядел весьма нелестно, но разве то, что сотворили с русским литератором, упрятав его сначала в каталажку, потом в ссылку, было высокоморально, нравственно и честно? Впрочем, его, смело поступившего во имя высшей справедливости, пока никто ещё не обвинял, и надо было действовать, чтобы письмо не ушло к адресату. Для этого следовало не мешкая идти к Дубельту.

Дубельт слыл человеком Бенкендорфа, унаследовавшим вероломство и мстительность своего наставника. Когда-то он, как и братья Лев и Василий Перовские, попал в алфавит лиц, прикосновенных к четырнадцатому декабря. Но если со временем о том уже многие забыли, то сам Дубельт помнил, что действительно принадлежал к членам масонской ложи «Соединённых славян» в Киеве, числившейся тайным обществом.

Он об этом помнил, да ещё как! Когда ещё в 1816 году Леонтий Васильевич узнал, что его участие в ложе раскрыто лицом, служившим в одном с ним полку, он, штаб-офицер, стал всячески то лицо преследовать. А уж затем так ревностно сам начал выкорчёвывать революционную заразу, что опережал в рвении даже Бенкендорфа.

В Петербурге говорили, как в 1847 году, когда на Украине было раскрыто Кирилло-Мефодиевское славянское братство, члены которого всего-навсего мечтали лишь о процветании славянских культур, он, сам в прошлом член более опасной организации, из кожи вон лез, чтобы доказать свою преданность престолу, и из мухи сделал слона.

Император тогда болел, и Леонтий Васильевич, всецело взяв дело в свои руки, нарисовал перед наследником ужасающую картину заговора. Одного из кирилломефодиевцев, бывшего крепостного, а тогда вольноотпущенного, только недавно окончившего Академию художеств живописца и преподавателя Киевского университета Шевченко Тараса Григорьева он допрашивал лично. В ход шли угрозы пытками, самые площадные слова и надругательства. В конце же, обозвав арестованного извергом рода человеческого, генерал плюнул ему в лицо и тут же, как делал это Бенкендорф, брезгливо вытер пальцы шёлковым платком.

Два года назад не кто иной, как генерал Перовский, вновь напомнил Леонтию Васильевичу о судьбе Шевченко. Дело в том, что отправленный в ссылку рядовым оренбургских линейных батальонов Шевченко служил, по отзывам начальства, отменно – и не настало ли время изменить его судьбу? Предлог у Перовского был вроде бы служебный – генерал готовился после длительного перерыва снова принять командование Оренбургским отдельным корпусом и вступить в права генерал-губернатора сего обширного края. К тому же Василий Алексеевич обращался к Леонтию Васильевичу как бы и на правах давнего сослуживца по войне двенадцатого года – так сказать, как ветеран к ветерану.

«Зная, как у Вас мало времени, – писал Перовский, – я не намерен докучать Вам личными объяснениями и потому, прилагая при сем записку об одном деле, прошу покорнейше Ваше превосходительство прочесть её в свободную минуту, а потом уведомить меня: можно ли что-либо, по Вашему мнению, предпринять в облегчении участи Шевченко?»

Приложенная записка содержала рекомендацию отлично несущему службу рядовому и была заверена подписью командующего Оренбургским корпусом. Упоминался в записке и другой, для чутких людей важный мотив: Шевченко около сорока лет и он весьма слабого и ненадёжного сложения...

Ответ от Дубельта Перовскому был такой: «Вследствие записки Вашего превосходительства... я счёл обязанностью доложить г-ну генерал-адъютанту графу Орлову... Его сиятельство... изволили отозваться, что, при всём искреннем желании сделать в настоящем случае угодное Вашему высокопревосходительству, полагает рановременным входить со всеподданнейшим докладом...»

Граф Толстой, Дубельт знал, был племянником генерала Перовского, чью просьбу он не нашёл возможным удовлетворить, однако же племянник этот – ближайший друг наследника престола. По какому же такому случаю ко мне?

Леонтий Васильевич даже ножкою шаркнул:

   – Какими судьбами, ваше сиятельство? Уж не по поручению ли вновь его императорского высочества?

Толстой свободно расположился в кресле – одна нога небрежно перекинута через другую, речь слегка замедленная:

   – О да, ваше превосходительство, наследник, как вы знаете, весьма внимателен к каждому моему слову, но случается, что некоторые высокопоставленные и весьма уважаемые люди иногда могут истолковать мои, графа Толстого, слова – как бы вам это точнее сказать? – в качестве прямой просьбы или ходатайства великого князя, зная наши с ним отношения. Так, недавно граф Алексей Фёдорович, которому я поведал о своём разговоре с его императорским высочеством по поводу судьбы некоего Тургенева, вероятно, не совсем правильно меня понял и, как он сам теперь сообщил, якобы даже написал письмо цесаревичу.

Лицо Дубельта приняло сразу как бы два выражения – и лисье, перешедшее к нему, должно быть, от Бенкендорфа, и волчье, собственное.

   – М-да, письмо графа Алексея Фёдоровича наследнику как раз у меня, приготовленное к отправке, – произнёс Дубельт, а про себя мучительно стал размышлять: так что же делать, как понять слова графа Толстого – как просьбу или указание? Или, не дай Бог, как уличение в нашей собственной ошибке?

Мучительность этой трудной мысли даже капельками пота проступила на генеральском челе.

   – С вашего позволения я тотчас снесусь с Алексеем Фёдоровичем. Да, конечно же мы непременно изменим смысл бумаги. – И вдруг, как бы споткнувшись: – Однако, как мне сейчас показалось, вернее будет такое письме вовсе не посылать? Не так ли?

Толстой уже встал – тонкая трость играючи, небрежно вращалась в его изящных, унизанных дорогими перстнями пальцах.

   – Я полагаю, генерал, вы меня правильно поняли.

У самого Цепного моста он не удержался и, оглянувшись на двери, из которых только что вышел, усмехнулся: «Где вы, братцы Жемчужниковы? Увидали бы меня сейчас – лопнули бы от зависти: так облапошить жандармских генералов!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю