355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Когинов » Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой » Текст книги (страница 16)
Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 22:00

Текст книги "Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой"


Автор книги: Юрий Когинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)

Когда разразился шереметевский скандал, Пушкин был занят журнальными заботами, но бросил всё и принялся за оду «На выздоровление Лукулла». Писал долго – недели три. Было время остыть, если б предмет задевал неглубоко. Тут же речь шла о деле чести – вывести на суд бесчестного негодяя, по воле случая исправляющего нравственную должность воспитателя.

В начале января сего, 1836 года петербургские подписчики раскрыли только что полученный нумер «Московского наблюдателя»[41]41
  «Московский наблюдатель» – русский двухнедельный журнал в 1835 – 1839 гг., выходивший при участии А. С. Хомякова, И. В. Киреевского, Е. А. Баратынского и др. С 1838 г. выражал мнения В. Г. Белинского и Н. В. Станкевича.


[Закрыть]
с пушкинскими стихами:


 
...А между тем наследник твой,
Как ворон, к мертвечине падкий.
Бледнел и трясся над тобой,
Знобим стяжанья лихорадкой.
Уже скупой его сургуч
Пятнал замки твоей конторы;
И мнил загресть он злата горы
В пыли бумажных куч.
 
 
Он мнил: «Теперь уж у вельмож
Не стану нянчить ребятишек;
Я сам вельможа буду тож;
В подвалах, благо, есть излишек.
Теперь мне честность – трын-трава!
Жену обсчитывать не буду,
И воровать уже забуду
Казённые дрова!
 

Всё в сей оде было так прозрачно, что Уваров взвился, как укушенный, и подал жалобу Бенкендорфу. Тот призвал Пушкина: «На кого вы написали?» Не долго думая, поэт ответил: «На вас, ваше превосходительство, разве вы себя не узнаете?» Даже Александр Христофорович не сдержал ухмылку: личность Уварова, видно, и шефу жандармов втайне была омерзительна.

Прощать Уваров не собирался: цензурный комитет, бывший в его подчинении, начал травлю поэта.

И всё же Пушкин, сдавленный петлёй долгов и преследований, не сдавался.

Рассказывая сейчас Перовскому, как он хотел, чтобы Брюллов написал портрет его Натали, он будто вновь бросал вызов недругам.

Он воспринимал сейчас облик своей жены как воплощение своего гордого достоинства: «Если не понимаете цену мне как стихотворцу, то это-то вы в состоянии понять: моя жена – первая красавица Петербурга!..»

«А может, так и должно жить истинному честному человеку – поднимать своё личное достоинство как знамя?» – думал Перовский, слушая Пушкина.

Сам он этого не умел. Вернее, у него не было для сего нужды. И он не был гением, хотя, наверное, понимал, что это такое, ибо много лет дружил с таковым.

Однако ни сам гений, ни его друг в тот день, 11 мая 1836 года, не ведали, что их земной путь уже подошёл, по сути, к последней черте.

Менее чем через два месяца, 9 июля, в Варшаве, по дороге в Италию, гонимый на юг грудною болезнью, окончит свою жизнь на руках любимого племянника Алексей Перовский, не дожив до пятидесяти лишь одного года. Ну а Пушкин...

За несколько дней до дуэли оренбургский военный губернатор и его чиновник по особым поручениям прикатят по своим надобностям в столицу. Василий Перовский всю ночь просидит у Вяземских, обдумывая с Верой Фёдоровной и князем, как предотвратить непоправимое, не допустить дуэли... Снова они сойдутся уже у холодеющего тела, и генерал-адъютант вместе с другом своим Жуковским будет стоять с поникшей головой и глазами полными слёз у гроба на панихиде в Конюшенной церкви. А Даль... На его руках поэт сделает свой последний вздох...

В Михайловское же, к вечному пристанищу, Пушкина повезёт тог, кто когда-то помогал определять его в лицей. – Александр Иванович Тургенев...

Но до той поры есть время – всё ещё по крайней мере длящийся день 11 мая на Тверской, в квартире Перовского.

День, который всю жизнь непременно будет помнить пока Алёша, а вскоре – Алексей Константинович Толстой, тоже оставивший свой след в русской литературе.

Но ему также, прежде чем стать известным русским писателем и настоящим человеком, предстоит сделать свой непростой и нелёгкий выбор.

Часть вторая
ОТШЕЛЬНИК КРАСНОГО РОГА

...Положение в обществе, его связи открывали ему широкий путь

ко всему тому, что так ценится большинством людей; но он

остался верен своему призванию – поэзии, литературе; он не мог

быть ничем иным, как именно тем, чем создала его природа; он

имел все качества, свойства, весь пошиб литератора в лучшем

значении слова... Он оставил в наследство своим соотечественникам

прекрасные образцы драм, романов, лирических стихотворений,

которые – в течение долгих лет – стыдно будет не знать всякому

образованному русскому; он был создателем баллады, легенды;

на этом поприще он не имеет соперников... Наконец – и как бы

в подтверждение сказанного выше о многосторонности его дарования,

кто же не знает, что в его строго идеальной и стройной натуре

била свежим ключом струя неподдельного юмора – и что

граф А. К. Толстой, автор «Смерти Иоанна Грозного» и «Князя Серебряного»,

был в то же время одним из творцов бессмертного «Козьмы Пруткова»?

И. С. Тургенев

Гр. А. К. Толстой есть один из самых замечательных русских людей

и писателей, ещё и доселе недостаточно оценённый, недостаточно

понятый и уже забываемый. А ведь меж тем ценить, понимать и

помнить подобных ему надо в наши дни особенно. Ведь

существование нации определяется всё-таки не материальным

(так что восхищаться, например, тем, что Россия «будет «мужицкой»,

по меньшей мере странно). Россия и русское слово (как проявление

её души, её нравственного строя) есть нечто нераздельное.

И. А. Бунин
1

мператор Николай Павлович знал, что сотни людей неотрывно следят за выражением его лица и готовы тут же, согласно еле заметному движению брови, губ или просто лёгкому повороту шеи и головы, все как один – от чопорного, разодетого и раздушенного партера до голодной и всегда возбуждённой студенческой галёрки – в едином порыве взорваться овацией или, начав со зловещего шиканья, перейти на дружный топот ног, выражая полное единение с его настроением и волей.

Однако царь медленно обвёл зал непроницаемым взглядом, картинно откинул фалды мундира и спокойно опустился в кресло рядом с женой, императрицей Александрой Фёдоровной.

И тотчас в установившейся тишине возникли сначала слабые, затем всё нарастающие звуки оркестра – и тяжело колышущийся занавес открыл сцену. Спектакль начался.

На сцене справа от зрителей показался дом с крыльцом, а посреди сада – обвитая плющом беседка с цветником и фонтаном, возле которых прогуливались относительно молодые люди мужского пола. С первых же реплик обнаружилось, что это женихи, претендующие получить руку Лизаветы Платоновны. Но, как во всяком водевиле, на пути соперников неожиданно возникло препятствие. Капризная и самолюбивая старуха Аграфена Панкратьевна Чупурлина, воспитательница Лизы, охладила пыл собравшихся:

– Тише, мой батюшка, тише! Вишь, какой вострый, как приступает!.. Моя Лизанька не какая-нибудь такая, чтоб я её вот так взяла и отдала первому встречному! Я своей Лизанькой дорожу! Она мне лучше дочери... Я не отдам её какому-нибудь фанфарону! Небось ты, батюшка, всё на балах разные антраша выкидывал да какие-нибудь труфели жевал под сахаром; а теперь спустил денежки да и востришь зубы на Лизанькино приданое? Нет, батюшка, тпрру!! Пусть-ка прежде каждый из вас скажет: какие у него есть средства, чтобы составить её счастье? А без этого не видать вам Лизаньки, как своей поясницы.

Произнося эти слова, Чупурлина глаз не сводила с моськи, сидевшей у неё на руках, и всё время её нежно поглаживала. Впечатление такое, будто её воспитанница не Лизанька, а болонка и не девушку, а собачонку сватает она за женихов.

Однако псина и впрямь – самое любимое существо старой барыни, а речь она ведёт, конечно, о Лизаньке и, выговаривая своё требование, большею частью посматривает на Фирса Евгеньевича Миловидова, человека прямого, как он характеризуется в театральной афишке.

   – Средства будут! – подхватывает Миловидов слова Чупурлиной. – А приданое-то? Как получу его, так будут и средства! И чем больше приданое, тем больше средства!

Ну ют! Так она и знала, что он фанфарон. А другие что ж, тоже небось зарятся на приданое, не имея ничего своего?

Мартын Мартынович Кутило-Завалдайский спешит уверить:

   – У меня, сударыня, более нравственный капитал! Вы на это не смотрите, что моё такое имя: Кутило-Завалдайский. Иной подумает и Бог знает что; а я совсем не то! Это мой батюшка был такой, и вот дядя есть ещё; а я нет! Я человек целомудренный и стыдливый. Меня даже хотели сделать брандмейстером.

   – Фу-ты, фанфарон! право, фанфарон! фанфарон, фанфарон, да и только!.. Авось ты, батюшка, посолиднее. Посмотрим, чем ты составишь счастье Лизаньки?

   – Большею частью мылом! – Князь Касьян Родионович Батог-Батыев вынимает из кармана куски мыла. – У меня здесь для всех. Вам, сударыня, для рук; а этим господам бритвенное...

Несколько человек в зале не сдержались – сначала на галёрке, затем в амфитеатре кто-то прыснул, а следом покатился от ряда к ряду смешок за смешком. И тут, зажав вдруг рот, то один, то другой в страхе вскинули глаза к царской ложе: что он?

Кто сидел ближе, мигом успокоились: обычно матового оттенка лицо императора выглядело порозовевшим и в водянисто-голубых, слегка выпуклых глазах пряталась сдержанная усмешка.

В одном месте Николай Павлович даже склонился к императрице и что-то соизволил ей, видимо, сказать, отчего и её скорбно-отрешённое лицо заметно оживилось.

Что ж, водевиль – не героическая драма или, чего больше, трагедия. Император и ехал в театр, чтобы развлечься.

Обычно для него средством душевной разрядки, способствующей снятию нервного напряжения от каждодневных государственных дел, служила итальянская опера или лёгкая французская оперетта. Первая не то чтобы помогала забыться, но, попросту говоря, сразу навевала дрёму, вторая же, наоборот, взбадривала и сразу же обращала к теперь уж не таким близким, бурным и победительным годам молодости, когда сам он не на сцене, не в условной игре, а в жизни слыл первым любовником Петербурга.

Однако и итальянскому, и французскому театрам царь предпочитал свой, русский, со спектаклями из хорошо знакомой российской жизни, где броско, грубо выставлены напоказ сцены и характеры, одни из которых он повелевал ставить в образец, другие же считал весьма поучительными для выведения на свет Божий всевозможных людских пороков, с коими вёл непримиримую борьбу.

Вот здесь, на этой самой сцене императорского Александрийского театра, в 1836 году он с наслаждением смотрел «Ревизора», помирая со смеху и не скрывая своих чувств от сидевших в зале. И зал, битком набитый преимущественно высшей публикой, по его примеру хохотал над представлением до слёз.

Прошло пятнадцать лет с того дня, а ощущение весёлости осталось. Хотя если отвлечься от выведенных на сцене житейских коллизий и отменной игры артистов – время заставило несколько по-иному расценить творение Гоголя. Как оказалось теперь, не в городок уездный метил автор – выше! Да и в последующем своём сочинении – «Мёртвых душах» – полностью уж выдал себя как мастер свалить все мерзости России в одну кучу. Прав оказался Фаддей Булгарин, тоже писака, когда доносил Бенкендорфу Александру Христофоровичу, светлая ему память, по поводу «Ревизора»: «Клевета-с!»

Впрочем, что такое комедия, сатира? Стремление выставить в парадоксальном, смешном виде те неприглядные жизненные явления, которые нас окружают. Но можно ли в действительности отделить мерзкое, достойное осмеяния от положительного и примерного, что требует не насмешки, но, напротив, поддержания и укрепления?

Все эти Кутило-Завалдайские, Батог-Батыевы, Разорваки, один за другим представляющие сейчас на сцене стяжательство, алчность, зависть, хитрость и наглость, конечно, должны быть осмеяны. Но как оказываются подчас коварны иные пассажи писак, за благопристойным с виду намерением скрывающие свои ядовитые и убийственные стрелы! И как ловко, используя и остроумие, и тонкость всевозможных манер и приёмов, эти люди могут выставить на всесветский позор всё то, что для других свято, что является убеждением честных людей. И тогда не какие-то человеческие слабости и пороки – оклеветанными и оплёванными могут оказаться обычаи целых наций и народов, основы веры и славы государств и государей.

В памяти предстала книга «Россия в 1839 году», сочинённая маркизом Астольфом де Кюстином.

Сочинение сие замыслено было не сатирою, а правдивым отображением мыслей и впечатлений французского путешественника. Однако явилось же, увы, самым что ни на есть зловредным и издевательским пасквилем на тех, кто принял автора в своём доме с открытым сердцем и ждал от него такого же справедливого отзвука.

Три года держал злосчастный сочинитель манускрипт в уже готовом виде, не решаясь его опубликовать, как он признался в своём предисловии, дабы «в тайниках своей совести согласить обязанности, налагающие на меня служением истине».

Вот она, ахиллесова пята сего пасквилянта, в существовании которой он признался – терзался сомнениями, крупицы совести ему напоминали: удержись, не солги. Куда там! Взялся, как говорится, за гуж... Такие ради красного словца не пощадят и родного отца. А тут – чужая, холодная, к тому же «варварская страна»...

Ещё не проскакав и десятка, наверное, вёрст по незнакомой земле, путешественник этот уже вооружил себя выбранным местом из воспоминаний своего предшественника, немца Иоганна Барклая, годов чуть ли не двести назад совершившего вояж по Руси. «Московиты, – оставил он потомкам своё наблюдение, – народ, рождённый для рабства и свирепо относящийся ко всякому проявлению свободы; они кротки, если угнетены, и не отказываются от ига... Даже у турок нет такого унижения и столь отвратительного преклонения перед скипетром своих оттоманов».

Держа перед глазами это изречение, маркиз французский и начал глядеть сквозь него, как через стеклянную призму, на всё, что мелькало по сторонам его экипажа.

Первая встреча с русскими произошла у него в Энее, ещё на немецкой земле. Там он встретил приехавшего для лечения наследника нашего священного престола Александра Николаевича. Представьте: двадцатилетний юноша царских кровей, красавец, богатырского сложения и изысканнейших манер. Э, да с кем не сталкивала судьба сына, все были от него без ума! И этот пустышка-щелкопёр, надо отдать справедливость, не преминул отметить приятное впечатление, которое произвёл на него цесаревич. Но тут же за ложкой мёда – бочка дёгтя. В свите наследника, оказывается, бросились в глаза рабская угодливость в присутствии великого князя и заносчивость без него. Отмечен к тому же неизящный вид экипажей, беспорядок в багаже наследника и плохое платье прислуги. И тут же – свидетельство хозяина гостиницы в Любеке: «Русские по пути в Европу – веселы, довольны. Это – лошади, вырвавшиеся на волю, птицы из клетки, мужчины, женщины, старики – счастливы, как школьники. На возвратном пути – вытянутые, мрачные, беспокойные лица, речи коротки, отрывисты, лоб нахмурен. Из этого я заключил: их страна – плохая страна».

Но вот и сама Россия в показе негодяя автора. Пароход священного для каждого русского имени «Николай Первый», совершающий рейсы на линии Любек – Петербург, приближается к Кронштадту. И что же видится путешественнику-европейцу? Будто лампа, излучающая ровный алебастровый свет, подвешена между небом и землёю. Тусклый, меланхолический свет! Жуткое чувство: свет карабкается вверх по земному шару, как по куполу, на самую верхушку, откуда взору открываются замерзшие моря, сверкающие как кристаллические поля. Считаешь себя перенесённым в жилища блаженных, в среду ангелов, неизменяющихся обитателей неизменного мира.

Кажется, ещё никто так талантливо не передал впечатление от белых ночей, нависающих летом над русской столицей. Но – чу! Разве не видятся вам в сей монументальной картине знаки апокалипсиса и разве в этих бравурных звуках сатанинской симфонии не слышатся ноты реквиема?

Вот в какую холодную, безжизненную пустыню вступил я, о други, будто говорит читателям автор. А далее – каждая строка и впрямь в лыко.

Постройки Петербурга в представлении сочинителя – неуклюжие копии античных образцов. В Зимнем – клопы, вши. Накануне во дворце случился пожар, теперь же здание отстраивается. Силы согнаны несметные. Когда на улице мороз тридцать градусов, в только что оштукатуренные помещения дворца для просушки стен приводится до шести тысяч рабочих, и температура здесь поднимается до тридцати градусов тепла. Смертность среди строителей ужасная – за двенадцать месяцев погибло от голода, холода и болезней несколько тысяч крепостных. Зато – самый огромный в мире дворец! И – ни слова протеста со стороны мучеников.

«Притворная безропотность, по-моему, – последняя степень унижения, до какой может пасть порабощённая нация; возмущение, отчаяние были бы, конечно, более ужасны, но менее низки; слабость, настолько лишённая достоинства, что может отказаться даже от жалобы, этого утешения скотины; страх, подавленный избытком страха, это – нравственный феномен, который нельзя наблюдать, не проливая кровавых слёз».

Все классы общества, делает далее свои наблюдения сочинитель, изменили самим себе. Угнетённый народ заслуживает кару, тирания – это дело рук самой нации. Дворянство занимает высшие посты. Что сделало оно, чтобы выполнить свою роль? Угнетает народ, обожая монарха. Дворянство в России пользуется административными усовершенствованиями наций, чтобы править по-восточному. Полицейский строй здесь существует, чтобы утверждать, а не подавлять варварство. А правосудие? Здесь не потерпевший, а должностное лицо ограждается от жалобы.

Автору не откажешь в способностях: язык остёр. «Весь смысл жизни в России, – сообщает он, – исполнение приказов начальства. Русское правление – осадное положение, ставшее нормальным состоянием общества».

Но далее – ещё хлеще. «В странах, изобилующих машинами, дерево и металл кажутся одарёнными душой, в странах с деспотическим правлением люди кажутся деревянными; является вопрос: что им делать с ненужною мыслью? И нехорошо становится на душе, когда подумаешь о силе, которую понадобилось проявить по отношению к разумным созданиям, чтобы сделать из них вещи...»

Впрочем, у этих «вещей», сиречь людей, есть и натура, которую допускает автор. Но какая? Русский народ, утверждает он, насмешлив, как раб, который утешается в неволе, издеваясь втихомолку над ней, он к тому ж суеверен, хвастлив, храбр и ленив, как солдат, поэтичен, музыкален и мечтателен, как пастух, – привычки кочующих племён останутся в нём надолго. И ещё характерная черта народа: русские-де высказывают свою сметливость более в приёмах пользования плохою утварью, чем в заботах об улучшении той, какая у них есть. Их ум всему подражает, но ничего не изобретает.

«Обыкновенно первым действием цивилизации является облегчение материальной жизни; здесь всё затруднено; апатия и коварство – вот тайный смысл жизни большинства».

И – выводы. Сначала – собственный: «Цивилизация – не плод работы нации, она – наносное, без корней». Засим – суждения бывших «друзей» России. Вольтера: «Русские сгнили, не дозрев». И – такого же ехидного вольнодумца Руссо: «Русские никогда не будут действительно цивилизованны, потому что они были цивилизованы слишком рано... Пётр Великий хотел сразу создать у себя немцев, англичан, тогда как следовало прежде всего создать русских: он помешал своим подданным стать когда-либо тем, чем они могли бы быть, убеждая их в том, что они уже то, чем они были. Так учитель-француз готовит своего воспитанника к тому, чтобы он на минуту блеснул в детстве, а потом навсегда остался ничтожеством».

Оскорбление целого народа? Само собой. Однако по сю пору более жгла обида, нанесённая ему, императору.

Николай Павлович не умел прощать тем, кто не желал понять его собственную душу, его священных намерений и действий. В тот день, когда к нему в кабинет вошла эта обезьяна, это ничтожество, сосулька, тряпка, если вспомнить выражение Гоголя, в вертлявости и угодливости гостя он почувствовал: наврёт, опозорит на всю Европу! Но он знал силу своего влияния на людские сердца и потому всё же решился победить своего собеседника открытостью души.

То-то и досаждало сейчас, что перехитрил его французишка! Так всегда происходит, когда благородство наталкивается на подлость и низость презренной душонки. До конца раскусить его сразу было нельзя – отпрыск отца и деда, верных короне и окончивших свои дни на республиканском эшафоте. Но, видно, злые семена революции и в нём, по крови аристократе, пустили крепкие ростки. Вот почему он, Николай Первый, только вступив на трон, безжалостно растоптал в своей стране эту чужеземную рассаду вольномыслия и безбожия и теперь готов не только у себя, в любом углу Европы достать и строго покарать гидру смуты и вселенского несчастья. И не дай Господь встретить карающему мечу вас, господин санкюлот, предавший и свою, и нашу российскую веру в незыблемость трона и самодержавной власти...

Пусть до поры остаётся на совести сочинителя портрет российского монарха, который он набросал на бумагу, хотя кто бы стерпел сей абрис, более похожий на шарж и карикатуру? Высокий рост, стройный стан, слегка обезображенный туго стянутым выше поясницы кушаком, над которым желудок некрасиво выдался в виде острого выступа.

«Русский царь не может ни на мгновение забыть, кто он есть. На лице нет выражения простой доброты, лишь строгость, торжественность, иногда вежливость. Проскальзывают и грациозные оттенки. Это – смена декораций: или одно, или другое состояние души. Без перехода от одного к другому. Точно снимается одна и надевается следующая маска. У него много масок, но нет лица. Вы ищете человека, но всегда находите императора. Ему не чужда искренность, ему чужда естественность».

А что же здесь плохого, если император и есть император, а не играет, как бы хотелось маркизу, ему лишь приятную роль? Но он, оставаясь всегда императором, прям и правдив и не скрывает своих мыслей перед чужеземцем. Вот же и в своём сочинении собеседник пытался предельно точно изложить императорскую мысль: «Я понимаю республику. Это образ правления прямой и искренний или могущий быть таковым. Но я понимаю абсолютную монархию, потому что стою во главе подобного порядка вещей. И я не понимаю представительной монархии. Это – правление лжи, обмана и коррупции, и я скорее удалился бы в самый Китай, чем когда-либо допустил бы эту форму правления. Это – ненавистная политическая машина, конституционная монархия. Покупать голоса, совращая совести, обольщать одних, чтобы обманывать других. Это унижает равно и тех, кто повинуется, и тех, кто повелевает... Я должен говорить, что думаю, и не хочу царствовать над народом при помощи хитрости и интриги».

Кто из сильных мира сего мог так откровенно излагать свои взгляды? И он смело, ничего не боясь, мог ответить Руссо: «В отличие от Петра Великого, я хочу цивилизации не поверхностной, скороспелой, а глубокой, согласованной с национальным духом... Я докажу, что создам не колоннады из оштукатуренного наспех кирпича. У меня будет всё солидно, прочно, видимость будет заменена реальностью. При Петре русских занимали мелочами, я же лучше всех своих предшественников постиг истину: вернуть страну к национальным началам. Вы заметили, при дворе говорят только по-русски, на приёмах меж высших сословий – представители народа...»

Ах, как он надеялся, что чёткость, ясность мысли и действий, открытость натуры будут постигнуты умом и чувством заезжего иностранца, аристократическое имя которого могло бы сулить высокую степень доверенности. В итоге же ядовитые и злонамеренные пассажи, возведённые в степень сарказма и глумления!

«Россия – царство каталогов. Посмотришь на коллекцию этикеток – всё великолепно. Но не думайте искать что-либо, кроме заголовков. Правительство, которое ничего не стыдится, потому что оно силится всё скрывать и добивается этого, более страшно, чем прочно. В России страх заменяет мысль. Это – не порядок, а завеса хаоса. Где нет свободы – нет души и правды...»

Теперь, в театре, при воспоминании об Астольфе де Кюстине Николаю Павловичу захотелось вдруг встать и возвысить голос, обращаясь в полутьму зала: «Эй ты, щелкопёр и сосулька, пытавшийся меня опозорить на весь мир! Книгу я твою запретил для ввоза, и на русский язык её не осмелится никто переложить, пока существую на свете я, а после меня – мои царствующие наследники. Европа же, которую ты хотел одурачить, трепещет при одном моём имени. Давно бы революционная чума заразила все страны, если бы на востоке не стояли русские войска, всегда готовые выступить в защиту тронов и народов. Да, это те самые русские, которых ты порицал, о которых наговорил столько мерзостей и небылиц. Дай только время, и штыки моих солдат, воистину храбрых и отважных, сметут с лица земли все остатки свободомыслия и неповиновения силе, и тогда ты, презренная душонка, предавший когда-то веру своего отца, не сыщешь нигде защиты от карающего меча правосудия. Единственным пристанищем для тебя могут лишь оказаться – и то, если я соблаговолю найти это возможным, – обширные просторы Сибири, которые скрыли, упрятали по моей монаршей воле твоих братьев по духу и супостатской вере – государственных преступников четырнадцатого декабря. Но моё око не дремлет – любой подданный в моём государстве, кто не только выскажет, но и просто подумает о том, что могло прийти тебе на ум, вмиг окажется за решёткой или в железах в Сибири. Да, страх сковал Россию по моей монаршей воле, но он, страх, а не гнилая свобода Запада – основа могущества, порядка и сплочённости империи...»

Однако Николай Павлович усилием железной воли сдержал себя и, наоборот, удобнее устроившись в кресле, окинул взглядом зал и сцену.

Как раз в этот момент на сцене завершились объяснения в любви. Впрочем, чувства героев скорее всего заслонили разговоры о выгоде предприятий, которые намеревается открыть каждый жених, когда получит руку и наследство Лизаветы Платоновны. И у всех у них – размах, умопомрачительные прожекты! Фемистокл Мильтиадович Разорваки, человек отчасти лукавый и вероломный, как объявлено о нём в программке комедии, строит планы открыть после свадьбы... мозольную лечебницу, а его соперник – молодой немец Адам Карлович Либенталь, – не строя никаких сногсшибательных прожектов, откровенно льстит и невесте, и её воспитательнице.

Но что это? Среди собравшихся в саду – переполох. Горничная в отчаянии объявляет гостям: «Хвантазия!.. Хвантазия!.. Ведь у барыни моська пропала! Вы не видали?..»

Отныне старая барыня решает вопрос о сватовстве просто: «Кто принесёт мне мою Фантазию, тот в награду получит и приданое и Лизавету!»

Как и подобает в водевилях, звучат остроумные куплеты, изображающие душевное состояние влюблённых, то бишь ловких ловцов богатства, раздаются споры, готовые перейти в скандал.

Наконец со сцены после неожиданно разразившейся грозы слышится натуральный собачий лай, и один за другим в сопровождении женихов появляются огромный бульдог, затем такой же живой пудель, какая-то моська, похожая на пропавшую любимицу барыни, Фантазию, следом собака датской породы в наморднике, наконец, большой игрушечный пёс в шерсти и с механикой. Всё это – взамен любимой Фантазии...

   – Дичь, дичь!.. На что мне этакая собака?.. – возмущается Чупурлина.

Но уже кто-то из гостей предупреждает, указывая на игрушку:

   – Подберите фалды!.. Смотрите издали!.. Он зол до чрезвычайности!..

Николай Павлович уже минуту назад изменился в лице, когда сцену объяла тьма, ударили молния и гром, а оркестр заиграл мотив из «Севильского цирюльника». Император поморщился и обратился к жене. Та испуганно потупила глаза. Он ещё раздумывал мгновение, но, услышав со сцены: «Фалды... Говорю вам: подберите фалды!..» – решительно выпрямился и подал руку императрице:

   – Идёмте!

Что это за намёки, о чьих фалдах речь? – император расправил полы мундира. И потом, что за мысль в этой «шутке»: собака, скотина – дороже и важнее человека?

Щёки задрожали и налились нездоровым румянцем, и он сквозь строй испуганно расступившихся придворных, ни на кого не глядя, ринулся вперёд. На лестнице, не оборачиваясь, но чувствуя, что за ним семенит директор императорских театров Гедеонов, произнёс, почти не размыкая рта:

   – Много я видел на своём веку глупостей, но такой ещё никогда...

   – Ваше императорское!.. Ваше-с!.. Осмелюсь доложить, пьеса рассмотрена положенным образом две недели назад, декабря двадцать третьего дня, цензором Гедерштерном, действительным статским советником, и разрешена к постановке... И я, как директор императорских театров, самоличнейше...

Директор тяжело дышал, весь красный, не смея поднять глаз на императора.

   – И кроме того, авторы сей «Фантазии», смею верноподданнически напомнить, хорошо известные вашему величеству персоны, пожелавшие скромно скрыть собственные имена под литерами «Y» и «Z». Это, как вы, должно быть, уже извещены, – граф Толстой Алексей Константинович и старший сын сенатора и тайного советника Михаила Николаевича Жемчужникова – Алексей же...

На плечах императора уже была его знаменитая – грубого солдатского сукна, изрядно потёртая и лоснящаяся по бокам и у бортов – шинель.

   – Объявить труппе, – натягивая перчатку, бросил император, – представление сей пьесы...

   – Так точно, ваше величество! Немедленно, тотчас, без дальнейшего когда-либо возобновления, по вашему высочайшему повелению – спектакль отменить! – подхватил Гедеонов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю