Текст книги "Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
2
Поздним вечером восьмого января 1851 года во многих аристократических домах Петербурга уже было известно о скандале, разразившемся в Александрийском театре. Графиня Анна Алексеевна Толстая после спектакля даже не поехала к себе, а вместе с мужем своей сестры Михаилом Николаевичем Жемчужниковым и его сыновьями, а её племянниками Львом, Владимиром и Александром, также бывшими на премьере, направилась к ним, чтобы обсудить случившееся и предугадать и упредить его последствия.
Лишь виновники переполоха – двоюродные братья Алексей Толстой и Алексей Жемчужников, – не подозревая о том, что произошло, весь вечер с удовольствием развлекались на маскараде, устроенном в Большом театре. Только однажды, ещё проезжая на маскарад мимо тумбы с афишами, они случайно натолкнулись на извещение о постановке «Фантазии» и, подмигнув друг другу, рассмеялись. Но тут же их мысли перебились яркими, праздничными картинами, открывшимися на подъезде к театру.
Вся площадь у Большого театра была уставлена экипажами. Блестевшие чёрным лаком кареты, украшенные всевозможными родовыми гербами и запряжённые четвёркой или шестерней, вместительные рыдваны с двумя клячами, а то лёгкие, изящные сани скрипели полозьями, грохотали колёсами среди сугробов плохо разметённого снега.
А какое великолепие окружило обоих Алексеев, едва они ступили в обширный вестибюль, сверкавший огромными хрустальными люстрами, с роскошными красными занавесями на окнах, заполненный всё прибывающей и прибывающей публикой! Вот пропорхнула стайка девиц в белых тарлатановых платьях, с веточками небольших синих цветов в слегка приподнятых волосах, следом за ними важно прошествовала дама в шёлковом платье-шине старого покроя и, раскланиваясь налево и направо, просеменил знакомый пожилой князь – завитой, в белом модном галстуке и в чёрном полинялом фраке с владимирскою лентою в петлице.
Наконец раздались звуки штраусовского вальса и замелькали, закружились пары – кавалеры и дамы в масках, как и подобает на новогоднем бале.
В глубине зала, в окружении свиты генералов и высших офицеров, а также кое-кого из статских, высилась красивая и представительная фигура великого князя Александра Николаевича. И хотя его лицо скрывала маска, вряд ли нашёлся бы кто-либо из присутствующих, кто не узнал бы наследника престола. Толстой тут же направился к нему, и стоявшие вокруг расступились, уступая ему место рядом с императорским высочеством.
Четверть века назад – в детских играх и шалостях, в совместных прогулках и поездках, в обмене сердечными отроческими тайнами – зародилась дружба сына царствующего императора с узким, но тесным кругом товарищей и, всё время укрепляясь, продолжалась до сих пор. Алёша Толстой, Саша Адлерберг, Саша Паткуль и ещё несколько близких лиц – всё это теперь составляло постоянное окружение великого князя, с которым он редко расставался.
Однако все эти люди давно уже были не мальчики – почти каждому исполнилось по тридцать три года, большинство, как и сам Александр Николаевич, стали отцами семейств. Многие состояли на государственной службе, лучше сказать, значились на немалых государственных должностях. Кружок же их, образовавшийся так много времени назад, составлял теперь своеобразный двор наследника престола, и двор этот обязан был, по негласному правилу, сопровождать его на разных приёмах и балах, на выездах в театры и, если случалось, в поездках по стране и за границу.
Обязанности составлявших негласный двор были, конечно, условные – каждый преимущественно участвовал в тех предприятиях, которые ему самому были, так сказать, по душе. Поэтому, когда составлялась чисто мужская компания для того, чтобы по-холостяцки попировать, лучшего организатора, чем добряк и рубаха-парень Паткуль, было не сыскать. И сутки, и другие он способен был насыщать своё огромное тело всевозможными горячительными напитками, составляя тем самым отменное кумпанство своему августейшему тёзке.
Для более интимных дел подходил другой Александр – Адлерберг, сын бывшего адъютанта Николая Павловича, а ныне министра двора его императорского величества. Мама его была начальницей Смольнинского института благородных девиц. Последнее обстоятельство играло особую роль – мадам Адлерберг когда-то с готовностью предоставляла императору все условия для тайных свиданий со своими воспитанницами. Ныне же это право широко предоставлялось Адлербергу-младшему и его другу – великому князю.
И у Толстого имелась своя роль, в исполнении которой не было ему равных. Сия обязанность – участие во всех видах охоты, особливо же в медвежьей. Тут два богатыря – он и великий князь – способны были идти с рогатиной на дикого зверя и валить его с ног, как бы тот ни был разъярён и могуч, вызывая после каждой победы восхищение и восторг всех приближённых ко двору.
Нетрудно сделать разницу между преданным завсегдатаем пиршественного стола и тем, кто плечом к плечу стоит с тобой в смертельной схватке со зверем, от чьей ловкости, отваги, находчивости и подлинного благородства подчас может зависеть и твоя собственная жизнь. А если этот человек исполнен благородства во всей своей жизни, если он предан не из-за выгоды, если правдив и лишён всякого намёка на искательство, органически не способен на малейшую интригу, такому человеку нельзя не отвести в своём сердце поистине первого места. Ну а прибавить сюда дружеские отношения к Алёше жены Александра Николаевича, великой княгини Марии Александровны, для которой истинным праздником было, когда Толстой приходил к ней, чтобы прочесть свои новые стихи, поговорить о поэзии, которой они оба были преданны, – тесные дружеские связи будут, вероятно, достаточно объяснены.
Анна Алексеевна Толстая и её брат, министр внутренних дел Лев Алексеевич Перовский, не могли не нарадоваться отношениям, которые сложились у Алёши с наследником престола и его семьёй. И всячески огорчались, когда сын и племянник предпочитал сей дружбе иные связи и занятия. Занятия эти были поэтическими влечениями, которым молодой граф с каждым годом всё более отдавал свои досуги. А ближайшими друзьями, с кем делил он свою страсть, являлись его двоюродные братья Жемчужниковы.
Ближе всех из этого семейства он сошёлся с Алексеем – острословом и поэтом, окончившим училище правоведения и служившим помощником статс-секретаря Государственного совета.
Впрочем, если всё по порядку, сначала не стихотворчество сблизило их. Однажды Алексей Толстой, выходя из дверей театра, был поражён необычным зрелищем. На его глазах в четырёхместную карету один за другим влезли по крайней мере... пятнадцать генералов! Подойдя ближе к экипажу вместе с другой ошарашенной публикой, он вдруг узнал в «генералах» Алёшку Жемчужникова с его братьями Александром и Владимиром. Оказывается, они входили в одну дверцу, захлопывали её за собою и, выйдя с противоположной стороны, снова залезали в карету.
Розыгрышами братья увлеклись с тех пор, как после смерти матери, Ольги Алексеевны, мальчиками оказались в Первом кадетском корпусе. Но, миновав отроческий возраст, они не забыли своих проделок. Ходили слухи, что молодые Жемчужниковы зимою, садясь в сани, брали с собой длинный шест и, проезжая по какому-либо проспекту столицы, высовывали его так далеко, что шедшие по тротуару люди вынуждены были этот шест перепрыгивать.
Ещё говорили, что кто-то из братьев сыграл остроумную, хотя и злую шутку с одним из всесильных царских министров прямо в центре города, на Невском проспекте. По сей улице этот вельможа гулял каждый день в строго определённый час, шествуя важно, ни на кого не глядя, подняв голову куда-то поверх встречных. Шутник притворился, будто что-то обронил на тротуаре, и присел на корточки в тот самый момент, когда к нему приблизился министр, совершающий свой моцион. Не чувствуя подвоха, вельможа с ходу налетел на пригнувшегося шутника и перекувырнулся через него.
Любили они и ночные розыгрыши. Прочитали однажды в «Северной пчеле» объявление о том, что некто, собираясь ехать в Париж, приглашает к себе в компанионы, в целях обоюдной экономии средств, попутчика, желательно владеющего иностранными языками. В четвёртом часу утра, когда сон особенно сладок, податель объявления был поднят с постели. «В чём дело?» – вышел он навстречу незваным гостям, кутаясь в халат. Перед ним стояли незнакомцы – один в мундире с золотым шитьём и двое в щегольских фраках. «Жемчужников! Жемчужников! Жемчужников!» – представился каждый из них по очереди. «Чему обязан, господа?» – пролепетал ничего не понимающий хозяин. «Простите, но, кажется, вы подавали объявление в «Северной пчеле» о совместной поездке? Так вот мы приехали известить вас, что ехать с вами в Париж мы, к сожалению, не сможем...» С тем и откланялись.
Однако этим всё не кончилось. Следующей ночью поднятый спросонок господин вновь увидел перед собой вчерашних визитёров, явившихся с извинениями за столь позднее вчерашнее вторжение...
Алёша Толстой был без малого на четыре года старше Алексея, другие же братья – значительно моложе. Но, сам склонный к весёлым мистификациям и остроумным забавам, он вскоре присоединился к их компании.
Очередная забава, кажется, произошла в театре, когда давался «Гамлет», где в заглавной роли выступал знаменитый немецкий артист, специально прибывший на гастроли в Петербург. Естественно, свою партию он вёл на родном языке. Друзья договорились, что публично прервут его монолог в самый патетический момент. Они уселись в партере, почти перед самой сценой, и когда трагик произнёс: «Быть или не быть?» – Алексей Жемчужников громко, на весь зал, попросил актёра по-немецки: «Погодите!» – и стал рыться в огромном словаре, якобы пытаясь перевести на русский предыдущие слова актёра. Так же, вслух повторяя немецкие слова, шелестели страницами толстенных словарей остальные братья и Алексей Толстой.
На спектакле присутствовал петербургский генерал-губернатор Суворов. Он, возмутившись, подошёл к нарушителям спокойствия и, спросив их фамилии, приказал адъютанту: «Запиши: Толстой и Жемчужниковы». Александр Жемчужников, также обратившись к Толстому, бросил через плечо: «Запиши: Суворов».
Проказы проказами, но в каждой из них проглядывала выдумка одарённых натур. И то один, то другой наряду с проделками вдруг разражался какой-нибудь задиристой эпиграммой или привязчивым куплетцем. Оказалось, что все они пописывают стихи, многие из которых не стыдно прочесть знакомым.
Толстой к тому времени уже не просто писал, но в 1841 году издал повесть «Упырь», снабдив её подписью «Краснорогский» – по примеру дяди Алёши, Антония Погорельского, взяв своё литературное имя также по одному из фамильных поместий – Красному Рогу. И надо же, сочинение это не прошло мимо критика Белинского, который о молодом авторе написал, что у него «есть решительное дарование».
Алексея Жемчужникова также потянуло сочинить что-либо эдакое, чтобы о нём заговорили, и он стал писать пьесу. Однако не трагедию, не драму, не фантастическое произведение в духе Гофмана и Антония Погорельского, как «Упырь», а комедию, в которой решил высмеять идущие на сцене напыщенные водевили. Сочинил шутку и назвал её «Сердечные похождения Дмитриева и Галюши, или Недоросль XIX столетия». Цензор Гедерштерн, которому была представлена пьеса, не одобрил её к постановке: «Сюжет не заключает в себе ничего подлежащего запрещению, но вообще пиэса обращает на себя внимание тем, что автор, как бы следуя натуральной школе, вывел на сцену быт и слабости людей средних состояний в России, без всякой драматической прикраски, заставляя действующих лиц говорить языком низким».
Тут возвратился из Калуги Толстой, куда некоторое время назад был направлен в составе сенатской комиссии проводить ревизию губернских дел, и оба Алексея сели за новую пьесу – «Фантазию».
Писали так: одна комната, но разные столы. Каждый сочинял свою сцену, а когда потом читали вслух, получалось, что у одного в конце герои уходят, у другого, наоборот, собираются вместе. Но это и хорошо, в духе их юношеских розыгрышей! Конечно, в итоге явления подгонялись друг к другу, язык редактировался, чтобы комедия была стройной. И вдруг – победа: пьеса принята!
Сегодня как раз был тот торжественный день – день премьеры. Но разве можно было даже по такому случаю отказаться от приглашения на бал-маскарад, исходящего от самого великого князя? Впрочем, авторы, наверное, сами – зная, какую чепуху на вкус великосветской публики они сочинили, – намеренно решили не появляться на спектакле.
Хорошо, когда в театре они высмеивают кого-то, а если – их? Нет уж, дудки!
Будем лучше от души веселиться на маскараде, авось удастся и здесь одурачить какую-либо маску, за которой может оказаться надувшийся, как клоп, вельможа или битком набитая дурью и предрассудками старая, но молодящаяся барынька, а то такая же глупая и ветреная девица, падкая до романтических и таинственных встреч.
– Простите, уважаемая маска, не были ли мы ранее представлены друг другу? Сдаётся мне, что мы с вами коротко знакомы, и мне было бы крайне неловко не поздороваться с вами. Видите ли, я отменно воспитан, и всякая невежливость заставляет меня глубоко переживать...
Старый шаркун, высокомерно вскинув голову и выпятив тощую, как у цыплёнка, грудь, отшатнулся от Жемчужникова:
– Молодой человек! Вы оскорбляете особу, полезная деятельность которой на государственной ниве столь известна, что обращение ко мне таким бесцеремонным образом есть с вашей стороны дерзость! И я, милостивый государь, если вы не прекратите свои мальчишеские выходки, вынужден буду...
– Ещё раз покорнейше прошу меня простить, но у меня к вам дело как раз наиважнейшего государственного смысла, – не замечая гнева распалившегося вельможи, как ни в чём не бывало продолжил Алексей Жемчужников. – Суть в том, милостивый государь, что, проезжая тому час назад мимо Исаакия, я вдруг услышал, как какой-то чудовищно огромный всадник с тяжёлым грохотом выкатился на площадь и...
На лице собеседника толстые, набухшие жилы стали синими, его дряблая челюсть отвисла, и рот произвёл несколько шамкающих усилий, не в состоянии выдавить из себя ни одного членораздельного человеческого звука. Алексей же, приблизив к ошеломлённому господину лицо, громким шёпотом, который оказался слышным всем, кто был в тот момент вблизи, продолжил:
– Так вот, я, опасаясь за прочность, а значит, дальнейшую судьбу столь величественного в Петербурге собора, могущего понести урон от тяжёлого шага огромного коня, счёл необходимым первому вам, уважаемый милостивый государь, конфиденциально сообщить сию государственной важности новость.
Тут кстати оказался рядом Толстой и, крепко стиснув руку брата повыше локтя и отвесив учтивый поклон вельможе, всё ещё пребывающему в состоянии близком к столбняку, отвёл Алексея в сторону:
– Заткни фонтан своего красноречия!
Жемчужников, едва сдерживая хохот, схватился за голову и проговорил:
– Алёшка! А ведь жив, жив наш сюжет с Исаакием! Смотри, как долго этим сообщением можно дурачить важных индюков!
Толстому вспомнилось, как однажды ночью они вчетвером объехали петербургских архитекторов и приказали всем им поутру явиться в Зимний дворец – по случаю того, что сквозь землю провалился Исаакиевский собор.
Жемчужников, продолжая смеяться, так резко обернулся, что задел проходившую у него за спиной даму в чёрной узкой маске с веером в руке.
– Ах, экскьюз ми! – произнёс он по-английски, обращаясь к даме.
– Донт меншенд, – ответила она тоже по-английски на его извинения – «не стоит беспокоиться!» – и продолжила: – Вы не будете на меня в особой претензии, если я признаюсь, что минуту назад, проходя мимо вас, я невольно оказалась свидетельницей вашего конфиденциального разговора и таким образом узнала страшную тайну, что «тяжело-медное скаканье по потрясённой мостовой» может привести к провалу в тартарары Исаакиевского собора, который, кстати, однажды уже по вашей воле проваливался, не так ли?
– Значит, вы наслышаны о той истории? – опешил Жемчужников.
– Знаю и о той истории и знаю, кто вы и ваш приятель, граф.
– О, да кто же вы сами, прелестная маска?
Дама была среднего роста, её изящная фигура с тонким станом и пышные волосы, красивый и сочный грудной голос делали её и впрямь прекрасной. Особенно же поразила её манера вести беседу – интригующая, слегка лукавая и в то же время изобличающая острый и глубокий ум.
Толстой, чувствуя, что не может отвести от неё зачарованного взора, густо покраснел, что не ускользнуло от внимания маски.
– Вы, граф, должно быть, смутились оттого, что я сказала, что я вас знаю? – умело вывела она его из неловкого состояния. – Надеюсь, ваша превосходная память, если вы её спросите на досуге, подскажет вам нашу мимолётную встречу, хотя она была столь мгновенной, как набег морской волны на полоску песка.
– Ба! – ударил себя ладонью по лбу Толстой. – В петербургском яхт-клубе, в разгар сезона... Не правда ли? Но тогда, мне помнится, вы были не одни, а в сопровождении конногвардейского полковника, с которым вы так быстро уехали, что я не успел вас разглядеть, если не говорить о вашей восхитительной фигуре, которая сейчас перед нами.
Теперь чуть зарделась незнакомка:
– Сегодня позволительно говорить друг другу всё: и комплименты, и дерзости, не правда ли, господин Жемчужников?
– Простите, но от кого вы слышали историю с Исаакием? – спросил он.
– Хотя никому не дано объять необъятное, но, живя в Петербурге, можно знать многое, – последовал молниеносный ответ.
– О Алексис, запиши о необъятном, – повернулся Толстой к брату.
– Слушаюсь, ваше сиятельство! – сделал Жемчужников полупоклон. – Но чтобы запечатлеть сие заслуживающее бессмертия изречение, мне непременно надобно сыскать бумагу и перо с чернилами. Посему я вынужден просить позволения вас на время покинуть.
Незнакомка и Толстой расхохотались и, взглянув друг на друга, почувствовали, что, по крайней мере в этот вечер, они не смогут расстаться.
3
Естественно, он и до этого влюблялся. Однако на сей раз всё было не похоже.
Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты.
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты;
Лишь очи печально глядели,
А голос так дивно звучал,
Как звон отдалённой свирели,
Как моря играющий вал.
Мне стан твой понравился тонкий
И весь твой задумчивый вид,
А смех твой, и грустный и звонкий,
С тех пор в моём сердце звучит.
В часы одинокие ночи
Люблю я, усталый, прилечь —
Я вижу печальные очи,
Я слышу весёлую речь,
И грустно я так засыпаю,
И в грёзах неведомых сплю...
Люблю ли тебя – я не знаю,
Но кажется мне, что люблю!
С замиранием сердца шёл Толстой через несколько дней к незнакомке. Широкая мраморная лестница, как во многих петербургских аристократических домах, двухсветная гостиная с высокими окнами... Всё та же восхитительная грациозная фигура, пышные пепельные волосы – и лицо, теперь уже без маски: несколько широкие скулы, невыразительные, смазанного рисунка брови, очень высокий для женщины лоб, нечёткое очертание носа. Но чувствительный, красивый рот очаровательно улыбается, и в узких серых глазах, светящихся поразительным умом, восторг и радость. И тот же, что несколько дней назад, чарующий голос:
– Сегодня, как видите, я такая, как есть...
Ах, Боже, да какая самая расчудесная в мире красавица может сравниться с этой женщиной! Разве можно вообще отдельно рассматривать женщину – лицо, фигура, ум, нежность, обаяние?.. Все вместе в ней – неповторимая прелесть!
– Вы не поверите, как я в эту минуту счастлив! – только и сумел произнести.
Они сели в кресла друг против друга у маленького, накрытого тут же для двоих чайного столика.
– Я очень много думала о вас все эти дни, – произнесла она просто.
Звалась таинственная незнакомка Софьей Андреевной Миллер, урождённая Бахметева. С мужем, тем самым полковником Львом Фёдоровичем Миллером, с которым, как уже узнал Алексей Константинович, он сам значился в отдалённом родстве по толстовской линии, Софья Андреевна была с некоторых пор в неофициальном разводе. Собственно говоря, она собиралась вскоре покинуть столицу и поселиться в Смалькове Пензенской губернии, в родовом семейном доме.
Рассказала она о своих планах опять же просто, не жеманничая, без мелодраматических ноток, как об обыкновенном, что ли, житейском факте.
– А знаете, какая у меня библиотека там, в деревне? Комната, все стены которой уставлены полками с книгами, в которой я и живу. Это мой единственно близкий и желанный мир.
Искусство и литература! С каким трепетом он ждал перехода к этой теме! Ему всегда казалось, когда он читает стихи – Пушкина, Лермонтова или какого-то иного настоящего поэта, – когда он стоит подле полотен живописцев, он чувствует подлинную дрожь, похожую на лёгкую лихорадку. Но редко с кем в разговоре он так волновался, как в тот вечер, на маскараде, когда они лишь слегка коснулись литературы и Софья Андреевна проявила такую начитанность, такую глубину суждений, что он прямо-таки ахнул!
Господи, она легко, естественно переходила с одного языка на другой, произносила на память целые отрывки из иностранных авторов, когда он просил её напомнить ему то-то и то-то.
Он сам свободно знал основные европейские языки, но Софья Андреевна, оказалось, владела более чем дюжиной – современных, конечно, и древних.
Теперь, сидя с нею рядом, он не мог не признаться ей, как мало он рождён для служебной жизни, которой все живут вокруг изо дня в день, почитая это главной своей заботой и устремлённостью, а основная его цель и призвание – быть писателем, художником.
– Я ещё ничего не сделал, – впервые в жизни так откровенно, так свободно признавался он другому существу, – только я чувствую, что мог бы сделать что-нибудь хорошее, лишь бы мне быть уверенном, что я найду артистическое эхо... И мне кажется, что я – о Боже, не осуждайте меня! – мне кажется: теперь я это эхо нашёл! Это – вы!
Он отставил чашечку с чаем, смущённо глянул в лицо собеседницы и увидел в её глазах необыкновенный, неподдельный интерес и безграничное понимание того, о чём он только что сказал.
– Говорите, говорите, прошу вас! Я так отлично понимаю и чувствую всё, что накопилось у вас в душе, – взяла она тонкими, красивыми пальцами его руку.
– Я не знаю, – продолжил он, – как это делается, но большею частью всё, что я ощущаю, я ощущаю художественно. Откуда такое у меня? Не ведаю. Тем не менее могу вам признаться, что есть эпоха моей жизни – это мой шестнадцатый век. Да, да, та пора, когда я, тринадцатилетний, в сопровождении моего любимого дяди и матушки впервые попал в Италию и открыл через неё такое огромное богатство, как искусство. Вы не можете себе представить, с какою жадностью и с каким чутьём я набрасывался на все произведения искусства. В очень короткое время я научился отличать прекрасное от посредственного, я выучил имена всех живописцев, всех скульпторов и их биографии, и я почти что мог соревноваться со знатоками в оценке картин и изваяний.
Он слегка, как бы виновато улыбнулся:
– Вы не смеётесь надо мною? Так вот, при виде картины я всегда мог назвать живописца и почти никогда не ошибался. Не Зная ещё никаких интересов жизни, которые впоследствии наполнили её хорошо или дурно, я сосредоточил все свои мысли и все чувства на любви к искусству. И эта любовь превратилась во мне в сильную и исключительную страсть. Я жил всецело в веке Медичи, и я принимал к сердцу произведения этого столетия так же, как мог это сделать современник Бенвенуто Челлини.
Серые, необыкновенно выразительные глаза, ещё недавно скрываемые маской, теперь казались ему давно знакомыми и родными. В них было столько понимания, поддержки его настроениям и мыслям, столько настоящей преданности, что он не мог не признаться до конца:
– С тех пор я сильно изменился... Ну разве есть возможность остаться художником при той жизни, которую мы ведём? Я думаю, что нельзя быть художником одному, самому по себе, когда нет художников среди окружающих вас...
Её рука вновь коснулась руки Толстого.
– Смысл и идеалы жизни вашей семьи и вашего окружения, – сказала она, – лежат несколько в иной плоскости, если не сказать – в прямо противоположной.
– В том – вся суть! – подхватил он. – Я со всех сторон только и слышу: «служба», «чин», «вицмундир», «начальство» и тому подобное. А я, представьте, не могу органически восторгаться вицмундиром, так что же мне делать?
Софья Андреевна чуть опустила голову, словно задумалась на миг, и затем сказала:
– Однажды мне надо было принять серьёзное решение в своей судьбе. И тогда я, помнится, записала у себя в дневнике такие слова: «Для достижения истины надо раз в жизни освободиться от всех усвоенных взглядов и заново построить всю систему своих знаний». Однако я – женщина, слабое существо, и мне сложнее, чем вам, делать крутые повороты. Но, увы, без них можно навсегда лишиться собственной индивидуальности.
– О, мне бы хоть часть вашей внутренней силы, энергии и убеждённости! – подхватил он. – Я понимаю, о какой индивидуальности вы говорите. Но я, как это ни странно, думаю сейчас вот о чём. Наша индивидуальность есть нечто приобретённое нами, естественное же и изначальное наше состояние есть добро, которое едино, однородно и безраздельно. Ложь, зло имеют тысячи форм и видов, а истина – или добро – может быть только единой. Поэтому, если несколько личностей возвращаются в своё естественное состояние, они неизбежно сливаются друг с другом, и в этом слиянии нет ничего ни прискорбного, ни огорчительного, поскольку оно приближает нас к Богу, то есть к самой сущей для каждого человека и необходимой ему истине...
Теперь они не могли порознь провести ни дня. И чем становились ближе, необходимее друг другу, тем сложнее, тревожнее складывались отношения Алексея с матушкой.
Наверное, ещё многие в Москве и Петербурге помнят, какой писаной красавицей слыла в ранней молодости дочь графа Разумовского – Аннет Перовская. Даже после своего добровольного, чуть ли не десятилетнего заточения в деревенской глуши её появление при дворе наделало немало шума. Все обратили внимание, с каким сознанием собственного достоинства и подлинного женского превосходства она появлялась на приёмах во дворце, одетая точь-в-точь как сама императрица Александра Фёдоровна, и становилась рядом с нею и Николаем Павловичем. Да захоти она!.. Но все, все свои возможности и планы она принесла в жертву одной, самой пламенной, как ей казалось, страсти – любви к сыну.
По-матерински она любила его безмерно. Это ради него она лучшие свои годы провела вдали от света, отдавая все силы, время и жар сердца Алёшеньке. Соперничество статс-дамы с императрицей – она-то знала! – было скорее всего блажью, фамильной склонностью ко всяческим своенравностям, которые были не чужды ни отцу-министру, ни деду-гетману и президенту академии...
Как же короток век женского очарования! Как вражеское нашествие, сулящее поражение и несчастье, наседали годы, недомогания и болезни. А с ними тревога: неужели у Алёшеньки появится кто-то способный затмить в его сердце мать? Ещё в юности он увлёкся княжной Еленой Мещёрской. Ей бы, матери, так много заботящейся о карьере сына, благословить этот брак. Куда гам! Буря в материнском сердце выплеснулась из берегов и смела наметившиеся отношения. А графиня Клари, другое серьёзное увлечение Алёши?.. Матушка сама пускалась в объяснения с возможными невестами, а то насильно увозила сына за границу под предлогом её или его настоятельного лечения.
Должно быть, проживи ещё Алексей Алексеевич Перовский, развитие семейных событий могло принять другие повороты. Дядюшка умел смягчать строптивость сестры, и она при любимом брате не чувствовала бы так остро надвигающиеся на неё старость и одиночество.
Ныне Анна Алексеевна изрядно сдала. Тело её – особенно руки и ноги – набухло; она часто снимала с кровати тюфячок и, расстелив его на полу, пробовала заснуть: наверное, так, в более вольном положении, сердцу легче было справиться со своей уже затруднённой работой. Впрочем, стоило сыну отбыть в Москву или иной какой город, задержаться в театре или у знакомых, она вовсе не ложилась и задрёмывала лишь к утру.
Что ж говорить о том, как она восприняла весть, что в жизнь Алёши вновь вошла женщина, на сей раз замужняя, собой не красавица, готовая, по всей видимости, – тут и причин других не сыщешь! – позариться на богатства и графский титул и, коли всё тайком, – отнять и увести Алёшу от матери!
Узнав, кто такая, искала возможности хотя бы издали рассмотреть претендентку, разузнать всё о её прошлой жизни. О, ужас, что открыла Анна Алексеевна! Слов не найдёшь, чтобы всё передать. Теперешние шашни при живом-то муже – игрушки. А вот в девичестве-то, в девичестве!..
Алексей не поверил тому, о чём сообщила мать. Но словно сталь вонзилась в сердце: если хоть доля правды, почему ничего не объяснила, почему скрыла? А может, и впрямь то было потрясением, горем, трагедией, о которых потребно в первую очередь не осведомляться, а им сострадать? Что ж теперь – поймёт ли он её или осудит? Вот что, наверное, мучило её самое, чем она терзалась, отдавая ему свою душу, а он здесь, вдали от неё, готов вместе с матушкой, у которой – свои резоны, всё свести к подлой и низкой истории. Нет, ехать к ней – и немедленно!
А матушка – другое страдающее существо, как оставить её, одинокую, безутешную и оскорблённую? Пусть пока истина будет укрыта условностями, которые для каждого в сложившихся обстоятельствах – бальзам.
Но ты ведь сам всегда ненавидел ложь и презирал её, ты ни в чём никогда не был способен солгать.
А это – не ложь, это, наоборот, единственное теперь средство поберечь и самолюбие, и здоровье матушки. Для сего только и надобно сообщить: еду в Оренбург, к дяде Василию; и сам отвлекусь, и для него, одинокого, радость...
Тракт, ведущий к Оренбургу, пролегал через пензенские земли. Пролетел Саранск, а за ним вскоре – одна, другая деревенька, церковь с колокольней и приметный, в два этажа, дом Бахметевых, утопающий в диком, буйно разросшемся и плохо ухоженном парке.
Смальково! И – дробный перестук каблучков из деревенской гостиной.
– Ты? И в такую метель, в заледенелом башлыке...
Как долго потом, «в часы одинокие ночи», ему будет видеться домик, полускрытый деревьями, слышаться звуки рояля и её неповторимый, берущий за сердце чудный голос и отдаваться в груди её слова: «Вся сутолока света, честолюбие, тщеславие, всё, что противоречит единственно святому и ценному на земле – спокойной и благостной жизни, пусть отныне минует и не тревожит нас... Я навсегда отказываюсь от всего этого ради любви к тебе».