Текст книги "Отшельник Красного Рога. А.К. Толстой"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц)
3
Во второй половине мая 1816 года, когда пропылённый дорожный дормез Алексея Перовского пересекал Нарвскую заставу, с другой стороны, московской, в столицу въезжал поезд Карамзиных.
Так и хочется написать: «в тот самый день». Но сохранилась дата приезда Карамзиных, об Алексее же известно, что он вернулся из-за границы весной, скорее всего в том же мае – следовало пускаться в путь, когда подсохнут дороги...
Поезд Николая Михайловича составлял карету, в которой двигался он с семейством, и обоз, состоявший из нескольких телег с поклажей. То был домашний скарб – кое-что из фамильной мебели, узлы с одеждой и посудой, отдельно – провизия на весь вояж и самое драгоценное, за чем хозяин особо держал глаз, – ящики с тетрадями и плотными кипами исписанных бумаг. Имущество, которому, собственно, и не было цены, – рукописные восемь томов «Истории государства Российского».
Тринадцать лет потратил писатель на свой тяжёлый затворнический труд, и вот пришла пора явить его людям.
Петербург оказался ему непривычен и даже чужд. Прикинул: по самым скромным подсчётам – не менее четырёх тысяч рублей за наем квартиры, за карету в месяц – ещё пятьсот да семьдесят – лакей и шестьдесят рублей – «на пищу двум человекам»... Разор. А доходов – почти никаких.
Но надо всё превозмочь, лишь бы устроить в печать своё детище, а там – назад, в любимую и дорогую сердцу Москву.
Дни потянулись друг за другом, потом – недели.
Царь, когда-то сам благословивший писателя на сей патриотический подвиг духа и определивший ему казённое место историографа с жалованьем, чтобы хотя бы о пропитании не беспокоиться, – не принимает.
Страшно, если придётся возвращаться ни с чем. И уже приготовлено решение: «продать часть имения и жить по-мещански».
Александр же меж тем устраивает дело так, что сначала пропускает историографа через Аракчеева[14]14
Аракчеев Алексей Андреевич (1769 – 1834) – русский государственный деятель, граф (с 1799), генерал, всесильный временщик при Александре I. С 1808 г, – военный министр, с 1810 г. – председатель военного департамента Государственного совета.
[Закрыть], будто щупает его змеиными глазами всесильного солдафона. Наконец и сам удостаивает... Шестьсот тысяч рублей выделяет на печатание «Истории» в военной типографии и официальную цензуру заменяет личным царским доглядом. А кроме того, жалует историографа чином статского советника и Анной первой степени.
При всём соблюдении придворного этикета Карамзин не скрывает своего безразличия к происходящему в Царском Селе: «Не моё дело умножать число аннинских кавалеров...» Но главным доволен – будет издана «История»!
Отныне он весь – в распоряжениях по типографии и держании корректур.
И как предыдущие долгие годы затворнического летописания – во имя этого же летописания, – строго размеренные дни.
Утром непременный час прогулки – в городе пешком, в Царском Селе – верхом. В любую погоду. Если, к примеру, ветер или дождь – под сюртук на грудь толстую тетрадь, чтобы не просквозило.
После прогулки чашка кофею – и до обеда, который в четвёртом часу, корпение над бумагой.
Вечером лишь можно отойти от времён минувших, что в звуках, красках, в ярких картинах, вызванных точным знанием и художническим воображением, теснятся в голове.
Вечером даже очень необходимо отойти от дорогих и мучительных видений, чтобы себя раньше срока не изнурить, дотянуть до томов, которые уже наметил.
Читают с женою Екатериной Андреевной вслух что-либо для отвлечения, принимают редких гостей.
А самые заветные мысли тем не менее – о Москве, которую и покинул ради того, чтобы вывести в люди труд жизни, как выводят в свет любезное дитя.
Москва мнится, не отпускает.
Потому и пишет друзьям, оставшимся в Белокаменной:
«Скажут, что я ветрен, что мне худо при дворе: улыбнёмся или пожмём плечами. Двор мил как ангел, но мы философы: так ли? Оставляя всё другое другим, будем усердно заниматься корректурами и воображать, как года через два купим себе в Москве домик, а близ Москвы дачу, где насадим гряд десять капусты, огурцов, душистых трав, от времени до времени спрашивая, что делается у вас в Петербурге, у двора, где и мы в старину бывали, как ворона в высоких хоромах! Весело, весело; а для этого надобно было съездить в прекрасное Царское Село!..»
Помимо зимней квартиры, которую Карамзины наняли близ Литейного двора и Невы, в Царском Селе по распоряжению царя для Николая Михайловича с семьёй специально отделан летний китайский домик в парке и во флигеле рядом – крохотный кабинет.
Тут и нашли Вяземский с Перовским анахорета[15]15
Анахорет – пустынник, странник.
[Закрыть].
Перовский огляделся в маленькой комнатке: окно, стол, несколько стульев и всюду – на стульях, на полу, на подоконнике – исписанные листы и книги.
– Вот здесь и обрела приют вся многовековая история государства Российского! – по своему обыкновению пошутил Вяземский.
– Почти такая же «келья», как и в подмосковном Остафьеве, где история зарождалась, – в тон добавил Перовский.
– Не забыли? Помните? – живо отозвался Карамзин, причём лицо его так по-молодому озарилось, будто это не ему совсем недавно стукнуло полвека.
Да и впрямь разве уж так давно было – Москва, Остафьево и они, горячие и совсем юные, в спорах и рассуждениях о путях русской словесности? И с ними рядом – он. Патриарх. Кумир. Живая слава литературы российской.
Пожалуй, никому ещё до Карамзина не выпадала такая судьба – однажды утром проснуться всероссийски знаменитым.
И свершилось это, когда к читателям вышла «Бедная Лиза».
До той поры русский человек – всё едино: образованный барин или мало-мальски грамотный простолюдин – читал на родном языке о головокружительных авантюрах непонятно к какой жизни принадлежащих героев, смаковал вслед за автором дурно пахнущие любовные истории, спешил за сюжетным хитроумием анекдота, выдаваемого за действительные случаи из жизни.
«Бедная Лиза» открыла бытие чистой и светлой человеческой души, напомнила вдруг об истине, о которой доселе даже и не задумывались: самое сильное в человеке – человеческое, что роднит всех людей.
Иными словами, трагедия простой крестьянской девушки, способной на любовь самоотверженную, впервые вызвала слёзы сочувствия и сострадания, заставила многих спросить себя: а не принёс ли ты своим жестокосердием кому-то зла, довольно ли сам знаешь свою душу, всегда ли можешь отвечать за собственные поступки и всегда ли рассудок есть царь твоих чувств?
Мало сказать, что повесть вывела на сцену нового героя, она явила и новый, чистый и свежий язык, которым до этого почему-то не писали, но который – суть язык жизни народной.
Сразу Карамзин сделался кумиром целого поколения: ему начали подражать в прозе и стихах, писали продолжения якобы его собственных сочинений.
Не миновал сего искушения и Перовский. Восемнадцати лет, поступив в Московский университет, он влился в поток студентов, щедро и самонадеянно испытующих свои безгранично молодецкие силы в сочинении всевозможных идиллий под Карамзина.
Но вскоре взялся за дело серьёзное – за перевод «Бедной Лизы» на немецкий язык.
Вместо робкого скольжения по поверхности – решительный нырок вглубь, чтобы достичь самых донных ключей, питающих реку!
Не так ли из подмастерий становятся мастерами – трудно, по шажкам повторяя виртуозные движения тех, для кого они привычны, уже давно освоены?
Во всяком случае, убеждённо считал, что «Бедная Лиза» – лучшее, что есть сейчас в литературе, на чём можно учиться и что должно с гордостью показать иностранцам. Иначе, с его знаниями языков, наоборот, взялся бы перекладывать на русский что-либо с германского или французского...
С чем можно сравнить радость от того, что в твоих руках книжка, каждая строчка, каждая буква которой, прежде чем стать оттиском литеры, выведена твоим пером?
Шершавая бумага ещё не разрезанных страниц пахнет типографской краской, но сладостней нет для тебя запаха, от которого счастливо кружится голова.
И пусть на титуле значится: «Сочинение господина Карамзина», – твои знания, ум и талант в сей книге.
И – твои ночи без сна, долгие часы дневных – не разгибаясь – бдений.
Не просто – слово к слову – повторял творца. Вслед за автором ты, его сотоварищ, глубоко прочувствовал всё, им первоначально изведанное, и комок не раз подступал к горлу, когда ты вслед за писателем переживал страдания бедной Лизы.
С детства не был избалован лаской. Да что там – не приучен подчас слышать даже простой благодарности или даже поощрения от тех, от кого ждал. А тут вдруг захотелось – хоть словечко по поводу свершённого труда!
Но чтобы гласно, открыто, а не так, как все годы в его жизни.
Снова раскрыл книжку. На титуле типографской затейливой вязью – посвящение: «Его превосходительству г-ну тайному советнику и действительному камергеру графу Алексею Разумовскому».
Господи, когда писал ещё на черновике, обливался слезами, думая о том, кому посвящал сей труд, кого обстоятельно величал всеми титулами.
А надобно было всего одно слово – «отец» – вместо этих громыхающих, как железные листы, казённых званий!
Но – не мог. Не имел вроде бы никакого права гак естественно и просто назвать человека, которого любил и который дал ему жизнь.
Так что ж, всегда так – носить в себе и никогда не выразить, чем полна твоя душа, какие чувства зреют в её недрах?
Хоть ему-то, Карамзину, сказать, с каким волнением и страстью переводил его шедевр, как благодарен за высокие чувства, что вызвал он, писатель, своим чудесным творением.
До того дня он встречал Карамзина, должно быть, не раз – у дяди, графа Льва Кирилловича.
С какими именитыми людьми не водил знакомства известный на Москве владелец Петровского-Разумовского! И конечно, сам гордился тем, что коротко знаком с сочинителем Карамзиным и с ним в дружбе.
Говорун и хлебосол, добрейшей души человек, Лев Кириллович признал и открыто принимал у себя племянника. Надо думать, и Карамзину представил молодого, подающего надежды в науках, особенно в словесных, человека.
Но как могли установиться отношения между восемнадцати– или девятнадцатилетним студентом и сорокалетним маститым писателем?
Потому, надо думать, через каких-нибудь два года, в начале 1808-го, когда вышел перевод «Бедной Лизы», знакомство состоялось как бы заново.
Конечно, не в летах тут было дело, не в возрастной разнице. Просто робость схлынула. Но не самонадеянности – надежде уступила место: для пользы российской словесности сойтись...
Николай Михайлович с благодарностью принял подносной экземпляр. Сам отменно искусный в немецком, с ходу пробежал страницу-другую. Не мог не похвалить. И когда заметил, что коллега залился пунцовым цветом, взял под руку, мерно прошёлся по гостиной, так, вроде о разных пустяках болтая, и только уж затем дал возможность высказаться юноше о его литературных взглядах.
Оказалось, у молодого человека обширные знания и вкус отменный, недаром вышел из университета с учёной степенью.
– Ведома вам квартира Антонского при университете? – как-то даже по-дружески, не чинясь, подмигнул. – Не возражаете, если заглянем туда на неделе, познакомлю с Жуковским. Читали?
– Да это ж чудо – «Сельское кладбище» и всё другое! Так и кажется: от вас, от ваших «Писем русского путешественника» поэт пошёл...
– Ну, скажете! – пожевал губами Николай Михайлович. – А впрочем, о том и поспорим...
Высокий, с мягкими манерами, круглое, чуть шафранового оттенка лицо с едва заметным восточным разрезом глаз – Жуковский. На четыре года старше Алексея, в 1800 году закончил университетский благородный пансион, а теперь – редактор «Вестника Европы»[16]16
«Вестник Европы» – двухнедельный журнал, издававшийся в Москве в 1802 – 1830 гг. Основан Н. М. Карамзиным, который был его редактором до 1804 г. и активно в нем печатался. В 1808 – 1809 гг. редактором его был В. А,– Жуковский. «Вестник Европы» был одним из первых русских журналов, который наряду со статьями по литературе и искусству широко освещал вопросы внешней и внутренней политики России, историю и политическую жизнь зарубежных стран. В 1814 г. в нем было опубликовано первое стихотворение А. С. Пушкина. После 1815 г. журнал постепенно приобретал всё более консервативное направление (редактировал его в это время М. Т. Каченовский), особенно усилившееся после подавления восстания декабристов в 1825 г., и потерял былую популярность.
[Закрыть].
– Николай Михайлович передал своё детище, покинув журналистику ради новой возлюбленной – Клио. Но сумею ли я заменить в журнале Николая Михайловича?
– Если не в журнале, то в литературе наверняка. И не замените, а превзойдёте, мой милый друг! – серьёзно произнёс Карамзин.
Стали часто встречаться, и компания разрослась – объявились – тоже недавние питомцы университетского пансиона – братья Тургеневы.
А затем присоединился брат карамзинской жены, Екатерины Андреевны, – князь Пётр Андреевич Вяземский.
Князю шёл семнадцатый год. Был он жердеобразен, в очках, на слово колюч, так и пытался сыпать каламбурами.
В трёхкомнатной квартире Жуковского, которая служила и редакцией журнала, допоздна пили чай, добавляя в него красное вино, и болтали о литературе до самых, считай, петухов.
Сам Карамзин стал появляться всё реже – не отпускала Клио, которая оказалась дамой властной и однолюбой.
Тогда поднимались и ехали в Остафьево, где в родовом доме Вяземских, в комнатке на втором этаже, сидел Нестором-летописцем шурин молодого князя.
Шурин был одет с иголочки, как на парад – камзол, башмаки, волосы причёсаны будто у самого модного парикмахера. Ждал гостей?
Лишь застенчивая, летучая улыбка на лице выдавала: помешали, но не гнать же вас, чертей, очень любы вы мне, молодые...
Ну вот, почти такая же, как в Остафьеве, комнатушка и здесь, в Царском.
И, как в Остафьеве, Николай Михайлович – при полном параде.
У Перовского даже готова была сорваться фраза:
«Ой, простите, если ради нас, то напрасно. Мы, право, минут на пяток, не более...»
Но вовремя себя предостерёг, подумав: парад не для них, это давняя привычка, ставшая натурой, – подходить к письменной конторке одетым как на праздник.
От кого-то слышал Алексей – так всегда поступал и немецкий музыкант Иоганн Себастьян Бах. Он садился за клавикорды или за орган обязательно в парике с буклями и в камзоле с блестящими пуговицами. Считал, что малейшая небрежность в одежде, неряшливость, с которой приступаешь к делу, может оскорбить искусство. А искусство надо уважать, как святыню, благоговеть перед ним, как перед женщиной.
Не так ли полагал и Карамзин?
Но с утра сделано за столом, видно, немало, поскольку искренне обрадовался приезду Перовского, жадно засыпал вопросами, и все – о загранице.
Когда-то сам двадцатитрёхлетним отправился в вояж, объехав Пруссию, Саксонию, Швейцарию, Францию и Англию, и воротился с «Письмами русского путешественника». Потому – и настойчивый совет:
– Всё, что увидели сами, – передайте людям. А способ один – бумага, перо, чернила. И – не лениться! Прочь, прочь эту мерзкую русскую манеру! Так можно дотянуть до той поры, когда всё уже окажется в давно прошедшем. Жизнь человека, как известно, делится на две эпохи – первую проводим в будущем, а вторую в прошедшем, когда огонь молодости уже погас. Это мне в мои годы простительно жить прошлым, ибо и в первой жизни своей я не дремал, огонь жёг не зря. Потому и вторую эпоху начал закономерно. Кстати, знаете, где я ныне обретаюсь? Во временах жестоких и, не приведи Господи, кровавых – во временах Иоанновых.
Вскочил со стула, крутанулся на каблуках, поднёс к глазам подхваченные со стола листы:
– Вот – Казань уже взята, Астрахань наша, орден меченосцев издыхает. Но ещё остаётся много дела, и тяжёлого: надобно говорить о злодействах почти неслыханных. Калигула и Нерон были младенцами в сравнении с Грозным Иоанном[17]17
Калигула и Нерон были младенцами в сравнении с Грозным Иоанном!.. – Калигула – прозвище Гая Цезаря Германика (12 – 41), римского императора с 37 г. из династии Юлиев-Клавдиев. Его правление отличалось деспотическим произволом, разбазариванием государственных средств, притеснениями населения, конфискациями и пр. Требовал, чтобы его почитали как бога, и впал в так называемое кесарево безумие. После двух заговоров сенатской оппозиции был убит участниками третьего заговора.
Нерон Клавдий Друз Германик Цезарь (37 – 68) – римский император с 54 г. из династии Юлиев-Клавдиев. Жестокий, самовлюблённый, развратный правитель. Репрессиями и конфискациями восстановил против себя разные слои римского общества. Первый гонитель христиан. Измена преторианской гвардии и осуждение сената вынудили Нерона покончить с собой.
[Закрыть]!..
Отложил листы, так же стремительно кинулся к окну, распахнул створки, выглянул в парк:
– Хе-хе... Посмотрел, не гуляет ли царь Александр. Только и видим его здесь летом. Мы существуем для него вместе с мухами, комарами и прочими атрибутами природы. При встречах на дорожках разговариваем иногда. Зимой я сам, как крот, забиваюсь в нору. Знакомые даже числят меня в гордецах – бегу, бегу всяческих визитов. И во дворец ни ногой. А тут – иногда нос к носу... Так и подмывает спросить: разрешит ли он печатать обо всех ужасах Иоанновых? Но – рано, рано! Надо всё выложить на бумагу, а тогда – пан или пропал! Но ведь история служит не для ласкательства уха. Правители, законодатели обязаны действовать по указаниям истории и смотреть на её листы, как мореплаватели на чертежи морей. А время Грозного как рифы, как скалы на мореходном пути – гляди в оба! Деяние Иоанново – зрелище удивительное, навек достопамятное для самого отдалённейшего потомства, для всех народов и властителей земли. Оно – разительное доказательство, сколь тиранство унижает душу, ослепляет ум привидениями страха, мертвит силы и в государе, и в государстве... Так что это прошлое – вон куда, в самое будущее метит!
Попросили почитать из того, что уже сложилось, что легло на бумагу. И потёк рассказ об изверге вне правил и вероятностей рассудка, о шести эпохах душегубства, когда царь, в очередной раз казнив своих сподвижников, набирал новых: «сокрушив любезное ему дотоле орудие мучительства, остался мучителем».
Всё казни, казни и казни... Мурашки пробегали по телу, когда читал Карамзин, излагая всякий раз подлинные свидетельства о том, как лютый царь, получив известие о гибели Малюты, своего жестокого приспешника, приказал изжарить живьём на кострах пленных, как однажды уничтожил даже слона только за то, что животное не опустилось перед ним на колени...
В голове Перовского как отчеканенные укладывались слова историографа о том, зачем он всё это описывает, зачем кошмарами отягощает ум будущего читателя.
– Жизнь тирана, – объяснял Карамзин, – есть бедствие для человечества, но его история всегда полезна для государей и народов: вселять омерзение ко злу есть вселять любовь к добродетели, – и слава времени, когда вооружённый истиною дееписатель может, в правлении самодержавном, выставить на позор такого властителя, да не будет уже впредь ему подобных! Могилы бесчувственны; но живые страшатся вечного проклятия в истории, которая, не исправляя злодеев, предупреждает иногда злодейства всегда возможные, ибо страсти дикие свирепствуют и в веки гражданского образования, веля уму безмолвствовать или рабским гласом оправдывать свои исступления.
Сама тишина звенела в стенах, когда кончил чтение историограф.
Какими словами выразить удивление перед его талантом?
– Государь вас оценит, – вырвалось у Вяземского.
– Да-да, он вас поймёт! – произнёс Перовский.
Карамзин уже вертел в пальцах какой-то листок.
– Иные привязываются ко двору, а я – к типографиям. А и в типографиях – что проку? Вот, отписывают: бумаги нет, печатные станы не те... А я уже им восемьсот рублёв ссудил... Господи помилуй, как можно жить в этом мире? Нет, прав я, утверждая: поэт счастлив тем, что имеет две жизни. Если ему надоедает быть в мире реальном, сущем, он уходит в тот, что создаёт своим воображением, и живёт там согласно своему сердцу и вкусу...
Только так и можно стать настоящим писателем – подчинив свою суетную и отсюда никчёмную жизнь большой цели, подумал Перовский.
Обретёт ли он, подобно Карамзину, свою страну воображения, сможет ли в ней существовать наперекор всему мелочному, ненужному, мешающему человеку, до дна, до самых глубинных истоков отдать свою душу людям? Чтобы всё, что познал ты сам, чем обогатил своё сердце и ум, помогло им стать чище, лучше, добрее.
4
Сразу после Рождества определилась планида Алексея: службу военную сменил на гражданскую, звание штабс-ротмистра – на чин надворного советника.
Коротко – определён был чиновником особых поручений в департаменте духовных дел иностранных исповеданий.
От названия попахивает ладаном, но ведала сия канцелярия делами скорее гражданскими – опекала судьбы национальных меньшинств европейского происхождения, сиречь чужих, неправославных верований.
С незапамятных времён, а с царствования Петра Великого особенно, селились в России иноземцы семьями и колониями, присоединялись к государству с новыми землями целые народы. И следовало могучему отечеству эти народы опекать, дабы ощущать в них не недругов своих, а подкрепу.
Для сих целей в департамент стремились подбирать не просто знающих иностранные языки, но особливо тех, кто на собственном опыте, пребывая за кордоном на учёбе или на царской службе, отменно был знаком с особенностями иноземных нравов.
Перовскому и карты в руки – только что из центра Европы, из русской администрации в Саксонии!
И другая причина, что склонила к решению, – идти следовало под начало директора департамента Тургенева Александра Ивановича[18]18
...идти следовало под начало директора департамента Тургенева Александра Ивановича. – Тургенев Александр Иванович (1784 – 1845), старший брат Н. И. Тургенева (см. ниже), общественный деятель, археограф и литератор. Директором департамента духовных дел иностранных исповеданий был в 1810 – 1824 гг. С февраля 1819 г. камергер. Был видным членом «Арзамаса». После суда над декабристами и осуждения его брата Николая настроения А. И. Тургенева приобрели оппозиционный характер, и он проводил жизнь в непрерывных хлопотах за брата, годами жил за границей.
[Закрыть].
Когда впервые познакомились в Москве, Александр успел не только закончить московский пансион, но и Гёттингенский университет.
С братом его, Николаем[19]19
Тургенев Николай Иванович (1789 – 1871), брат А. И. Тургенева, государственный и общественный деятель, один из руководителей «Союза благоденствия» и видный член Северного общества, автор книги «Опыт теории налогов» и других сочинений. С 1824 г. находился за границей, заочно приговорённый к смертной казни, и стал политическим эмигрантом.
[Закрыть], Перовский слушал лекции на Моховой, а вскоре и тот отправился в Гёттинген, в Германию.
Там же, в Германии, вновь пересеклись дороги Перовского и братьев Тургеневых: Николай после разгрома Наполеона был назначен русским комиссаром Центрального административного департамента союзных правительств по объединению германских земель, а Александр к нему наезжал. Не раз встречались в немецких городах Тургеневы и Перовский, вели разговоры, как с пользой способствовать созданию единого отечества для германского народа.
«Имя Николая Тургенева равносильно имени честности и чести», – сказал о нём то ли германский министр Генрих Фридрих Карл Штейн, то ли сам император Александр.
Даже если русский царь всего-навсего повторил оценку деятельного, энергического объединителя германских герцогств, человека умнейшего и понимающего толк в людях, – значит, не случайной оказалась слава молодого русского администратора. И в ту пору, в которую началась наша повесть, Николай Иванович уже получил в России высокую должность – помощника статс-секретаря Государственного совета. Разнёсся слух: новоявленный Сперанский[20]20
...новоявленный Сперанский! – Сперанский Михаил Михайлович (1772 – 1839), граф, русский государственный деятель. С 1808 г. ближайший советник императора Александра I, член Комиссии составления законов, товарищ министра юстиции, инициатор создания Государственного совета (1810). По поручению государя составил план государственных преобразований России. Его политика вызвала недовольство дворянства, которое обвинило его в государственной измене и добилось его падения. В 1812—1816 гг. в ссылке, в 1819—1821 гг. – генерал-губернатор Сибири. С 1826 г. – фактический глава 2-го отделения. Руководил Комиссией составления законов.
[Закрыть]!
Теперь, в России, помыслы братьев, всегда стремившихся к благородному служению отечеству, как бы сошлись в одном фокусе: старший, тридцатидвухлетний Александр, и младший, двадцатисемилетний Николай, оказались у кормила административных учреждений, предназначенных для упорядочения общественной жизни государства.
Всякий раз, когда Перовский слушал Николая Ивановича, он не мог не восхищаться его умом.
– Я вижу целый план преобразования России, – говорил младший Тургенев, расхаживая по комнате и приволакивая при этом с малолетства больную ногу. – Но претворение сего прожекта займёт четверть века. Первые пять лет, по моему твёрдому убеждению, должно посвятить обучению молодёжи, способной в дальнейшем правильно поставить финансы и экономические начала. Далее ещё пять лет на полное обновление чиновничества во всех департаментах и министерствах, засим – такие же изменения в губерниях...
Не случайно сравнивался со Сперанским! Но это-то и пугало: Сперанский вон уже где – в ссылке...
Брат Александр – полноватый, но тоже с живыми манерами – темпераментно останавливал:
– Кто же не желает основательных перемен? В первую очередь их ожидает наш государь. Весь вопрос в постепенности, продуманности каждого шага.
– Словеса! – обрывал брата Николай. – Наш прекраснодушный монарх желает цели, но не желает средств, к гой цели ведущих. Все замыслы отлагаются, иначе замораживаются вовсе. А время меж тем приносит с собою не только доброе, но злое и вредное. Так что же делать таким, как я: молчать, ждать, почитать себя лишь исполнительскою машиной? Но зачем душа всегда желает перемен, желает лучшего и видит даже возможности достижения сего лучшего?
Оторопь возникала от таких слов: все были образованны и знали, с какого брожения умов начиналась в конце века революция во Франции.
А разве не приходили подобные мысли тебе самому, когда даже там, в Саксонии, в чужой стране, на твоих же глазах возрожденье страны начиналось именно с гражданских преобразований?
Всем учреждениям, начиная с канцелярии самого генерал-губернатора Репнина, по его же предписанию, строго вменялось в обязанность принимать каждого посетителя, независимо от сословия и звания, дабы ни одна жалоба не осталась неразобранной.
Но здесь, в России, возможно хотя бы такое? Хоть нечто похожее на действительное равенство всех и каждого перед законом? А ведь об этом и рассуждал Тургенев, к этой цели и направлял свой прожект.
Ах, этот проклятый озноб в душе, эта веками воспитанная трусость... Как с ней совладать, чтобы научиться не на площади звать – не нужно это в России! – но чтобы лишь внимать друг другу и обращать благородные порывы души на благо отечества?
А всё же огонь от тургеневских слов – как жаркий ток крови в жилах у каждого. Ведь так сладко думать и согревать себя тайною мыслью, повторяя вслед за воинствующим Тургеневым: «Зачем сердце не довольствуется собственным благополучием? Зачем оно предпочитает сему благополучие иных, даже тебе неведомых?»
Всё чаще и чаще притягивал Алексея по вечерам дом под нумером двадцать на набережной Фонтанки. Благо было недалеко от родительского дворца: как завидишь шпиль Михайловского замка, тут, в доме насупротив, в третьем ярусе, и есть тургеневская квартира.
Замок, что виделся из каждого окна, будто обострял суть разговоров в доме у братьев: здесь, в замке, не так давно, на переломе века, был убит российский император Павел Первый.
Злодей пал от руки возмездия? Или трон вероломно захвачен новым тираном?
От этих мыслей ещё более, чем от республиканских высказываний Николая Ивановича, стыла кровь.
Дальше, право, думать не хотелось – совсем уж становилось боязно.
Поёживался, видно, не один Перовский. Потому хозяин дома Александр переводил беседу на предмет всем более близкий – на разговор литературный.
С недавних пор всю компанию будто завели одним ключиком – Пушкин, Пушкин!
Он влетал каждый вечер к Тургеневым – изящный, вёрткий как ртуть, смуглый лицом, выражение которого могло меняться мгновенно, – и все преображались, словно воспламеняясь непосредственностью его манер и юношескою энергией.
Он весь был, как его собственные вирши, – задорный, взрывчатый. И непредсказуемый. Мог часами читать стихи – свои и чужие. Мог мгновенно загрустить и, отойдя к окну, глядеть в полутьму, где высился замок-пугало.
Но мог, ворвавшись в дом, тут же счастливо заявить:
– Еду в театр! Ах, вы не представляете, кто меня там ждёт – сама Екатерина Семёнова. Её игра на сцене – благородство одушевлённых движений, порыв истинного вдохновения!
Семёнову в сердце юного поэта вскоре сменила Александра Колосова, надежда русской сцены, её – княгиня Евдокия Ивановна Голицына, Пифия – новое увлечение...
Как был понятен и мил Перовскому этот проказник-повеса, полный нерастраченной энергии!
Таким, точно таким был, казалось, совсем недавно и он, Алексей Перовский. Модный франт и выдумщик, он вскружил голову не одной московской красавице и сколько в альбомах оставил влюблённых признаний. Вздыхал, притворялся, клялся и врал, влюблялся, однажды даже в присутствии предмета воздыханий бросился в пруд... Недаром граф, прослышав о сих проделках, перевёл его в Петербург. До Тверской заставы провожали друзья. И когда прямо у экипажей в воздух взлетели пробки от шампанского, князь Пётр Вяземский выдал экспромт:
Прости, проказник милый!
Ты едешь, добрый путь!
Твой гений златокрылый
Тебе попутчик будь...
Не замышляй идиллий.
Мой нежный пастушок:
Ни Геспер, ни Вергилий
Теперь тебе не впрок.
Многое виделось Перовскому сходным в поведении молодого пиита. Но угадывалось и что-то иное...
Сверчок, как прозвали арзамасцы племянника Василия Львовича Пушкина, совсем недавно закончил Царскосельский лицей и начал службу в Коллегии иностранных дел. Но не блистательная судьба раскрывала объятия восемнадцатилетнему лицеисту – он жил в мире придуманном, поэтическом, сулящем не выгоды карьеры, а скорее бедность. Посему дома не ладилось – ссоры, скандалы с отцом, считавшим каждую копейку...
Маска повесы помогала скрывать невзгоды. И она же, маска безалаберного ветреника, надёжно прикрывала от стороннего ока сокровенную жизнь души, бегущей в горние выси поэзии.
Ещё до того, как Тургеневы представили Перовскому их молодого друга, Вяземский сообщил:
– Вот познакомим тебя с чертёнком – какие стихи, какая бестия! Я всё отдал бы за него, движимое и недвижимое... А надобно его посадить в жёлтый дом: не то этот бешеный сорванец нас всех заест, нас и отцов наших. Ха-ха! Василий же Львович не поддаётся: прочитает стихи племянника, потом – свои. А по стихам – он сам ему племянник!
Жуковский ронял благоговейно:
– Чудесный талант! Он мучает меня своим даром – милое живое творение. Нам всем надобно соединиться, чтобы помочь вырасти этому гиганту.
Слышал и от Уварова: он как попечитель Петербургского учебного округа два года назад сидел на экзамене в лицее за столом рядом с графом Алексеем Кирилловичем Разумовским и Державиным. Тогда этот отрок прочёл «Воспоминания в Царском Селе», которые проняли до слёз Гаврилу Романовича.
– Между прочим, мы с графом после экзаменов советовали Сергею Львовичу, отцу Александра, образовать своего сына в прозе. Всё ж совет министра. Можно было и прислушаться. К тому ж проза как таковая приучает к соразмерности мысли и чувства, образует сдержанность.
Взрывался Тургенев Николай:
– Не того желать надобно – не охлаждения, а воспитания чувств! Они, они – основа гражданственности! Да ещё – критический разум, который вам, просвещенцам, только бы пригладить да замутить в молодом сознании.
– Ну, меня ты, Николя, не заподозришь, надеюсь, в гасительстве мысли и чувств, – Уваров брал под руку республиканца. Тот криво ухмылялся и, извинившись, ковылял к себе в кабинет. Все знали: пишет исследование по финансам. Тревожить его в эти минуты было не след. Только для Александра Пушкина делал исключение: впускал к себе в любом часу и мог говорить с ним допоздна.
Перовский готов был без конца слушать и слушать всё, что выходило из-под пера Александра. Млел, восхищался. А вот серьёзного разговора вроде не получалось – всё сворачивалось на шутки.
В полушутливой манере вырвалось у Александра однажды:
– После того экзамена в лицее с Державиным я мечтал: всё отдал бы, чтобы граф Разумовский сократил время моего заточения в Царском Селе. Безбожно молодого человека держать взаперти и не позволять ему участвовать в жизни. Уверяю тебя: уединение, о котором говорят философы как о благе для творца, – вещь очень глупая...
Но бесовский, с вызовом, огонёк вдруг затухал во взоре, когда поэт подходил к окну.
Стоял словно оцепенев, грыз ногти. Потом срывался и убегал в кабинет Николая Ивановича, где в отсутствие хозяина любил развлечься с бумагой и пером прямо на крышке стола.
Однажды из этого же кабинета вбежал в гостиную:
– Хотите? Ода «Вольность». Только закончил.
Чуть откинул курчавую голову, рука застыла во взмахе:
Беги, сокройся от очей,
Цитеры слабая царица!
Где ты, где ты, гроза царей,
Свободы гордая певица?..
Приди, сорви с меня венок,
Разбей изнеженную лиру...
Хочу воспеть Свободу миру,
На тронах поразить порок...
Оцепенение передалось каждому, и все невольно переглянулись, как иногда от слов младшего Тургенева. А поэт продолжал:
Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
Читают на твоём челе
Печать проклятия народы,
Ты ужас мира, стыд природы,
Упрёк ты Богу на земле.
Когда на мрачную Неву
Звезда полуночи сверкает
И беззаботную главу
Спокойный сон отягощает,
Глядит задумчивый певец
На грозно спящий средь тумана
Пустынный памятник тирана.
Забвенью брошенный дворец —
И слышит Клип страшный глас
За сими страшными стенами,
Калигулы последний час
Он видит живо пред очами,
Он видит – в лентах и звёздах,
Вином и злобой упоенны.
Идут убийцы потаённы.
На лицах дерзость, в сердце страх.
Молчит неверный часовой.
Опущен молча мост подъёмный,
Врага отверсты в тьме ночной
Рукой предательства наёмной...
О стыд! о ужас наших дней!
Как звери, вторглись янычары!..
Падут бесславные удары...
Погиб увенчанный злодей.
И днесь учитесь, о цари:
Ни наказанья, ни шарады.
Ни кров темниц, ни алтари
Не верные для вас ограды.
Склонитесь первые главой
Под сень падежную Закона,
И станут вечной стражей трона
Народов вольность и покой.