355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » День гнева » Текст книги (страница 30)
День гнева
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 10:30

Текст книги "День гнева"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)

Бельский затеял опасную игру с шаманками. По сведениям Горсея, «царь одному ему доверял выслушивать и передавать их откровения». Тот бы и рад, но без толмача договориться с самоедами не мог. Толмачил, как выяснил Нагой, служилый из приказа Андрея Яковлевича Щелкалова. Был тут сговор между опричником и земским дьяком, в былые годы ненавидевшими друг друга, или Щелкалов подсунул Богдану Яковлевичу соглядатая? Вопрос серьёзный, но до поры неразрешимый. Кроме толмача, вещуньи ни с кем объясниться не могли. Но то, что знают двое, уже не тайна. Нагой не поскупился на посулы и угрозы комнатным слугам. Кое-что вызнал неугомонный Горсей – для Годунова. Так и пошло порхать по дворцу, будто шаманки по звёздам уточнили день смерти государя. Осьмнадцатое марта.

Сказать об этом государю мог только Бельский. Другие, особенно Щелкалов, не посмели бы. Как следовало ожидать по всем канонам медицины, Иван Васильевич впал в чёрную меланхолию, чуть не на пытку хотел поставить вещуний. Роберт Якоби обрушился на предсказание всей тяжестью науки, на время сумел успокоить больного, доказывая, как неопределённы все вообще астрологические вычисления. Вспомнили Елисея Бомеля[98]98
  Бомелий Елисей – родом из Голландии. После скитания по Европе приехал в Россию и сделался врачом Ивана Грозного. Поддерживал подозрительность царя и своими наветами погубил много людей. Составлял яд, которым Иван Грозный истреблял врагов. Уличённый в предательских сношениях со Стефаном Баторием, Бомелий, по свидетельству современников, был сожжён в Москве.


[Закрыть]
, английского астролога, не угадавшего своей страшной судьбы при московском дворе, зато пророчившего гибель процветающей Англии. Митрополит напомнил о Максиме Греке[99]99
  Максим Грек (до принятия монашества Михаил Триволис, ок. 1480 – 1556) – писатель, публицист. Уроженец г. Арты (Греция). В 1518 г. Василий III пригласил его в Россию для перевода церковных книг. Сближение с боярскими кругами и нестяжателями привело к тому, что на Соборе 1525 г. Максим Грек был осуждён и сослан в Иосифо-Волоколамский монастырь. Умер в Троице-Сергиевом монастыре. Максиму Греку принадлежит много сочинений – проповедей, переводов, богословских трудов, публицистических статей. В них писатель осуждал стяжательство духовенства, церковное землевладение, злоупотребления властей.


[Закрыть]
, коего государь ценил, о его победоносной полемике с астрологами в России. Больного утешить можно, если он жаждет утешения. Чем он слабее, тем легче поддаётся всякому внушению. А государь заметно сдал, его уже носили в креслах. Худо, что наблюдения за звёздами, насколько они доступны простому человеку, как будто подтверждали построения шаманок, особенно в части планет и появления хвостатой звезды. В Москве её увидели в начале марта... Ежели Бельский хотел, он мог свести на нет успокоительные беседы Роберта. А тот, воспользовавшись гневом государя на колдуний, начал усиленно потчевать его своими снадобьями, и Элмес уже без пререканий помогал ему. Кажется, их примирил Борис Годунов.

Афанасий Фёдорович понимал, что нельзя подозревать всех. Тем более без доказательств. Он старался почаще бывать во внутренних покоях, присматривался к государю, но так, чтобы не вызывать излишней настороженности у Годунова. Тот уже чувствовал себя хозяином положения, водил в палаты кого хотел, чаще других из иноземцев – Джерома Горсея. Благодаря ему осталась в записи одна из последних речей Ивана Васильевича.

Однажды Афанасий Фёдорович заметил, что Годунов, только что выиграв шахматную партию у Горсея, по знаку комнатного слуги быстро вышел в соседнюю палату. Джером ждал его возвращения с тем же напряжением, что и Нагой. Кроме них в комнате находились двое детей боярских из внутренней стражи и кто-то из слуг Никиты Романовича Юрьева, пребывавшего во дворце почти неотлучно. Через минуту-две Борис Фёдорович вернулся и позвал Горсея за собой. Нагой не отстал от них. Расположение комнат кремлёвского дворца было ему известно не хуже, чем Годунову. Он удивился, что тот ведёт Джерома прямо в палату, где у царя хранились драгоценности. Перебирание камней было ещё одним видом лечения, коему государь предавался уже самостоятельно, по книгам и поверьям. Свидетелей не жаловал, предпочитал одиночество.

На этот раз в палате оказались Никита Романович, Богдан Яковлевич Бельский, кто-то ещё – Нагой не разглядел. Иван Васильевич сидел в глубоком кресле, обитом потёртой кожей, перед обширным дубовым столом. На нём в парчовых или бархатных влагалищах лежали крупные, грубовато огранённые драгоценные камни, так и притягивающие глаза своим нерезким, но глубоким мерцанием. Сегодня государь выглядел живее, слегка слезящиеся глаза как будто вбирали отблеск цветных кристаллов. Взбодрённый общим почтительным вниманием, возможностью выказать учёность, Иван Васильевич едва заметил вошедших и продолжал:

– В магните заключена тайная сила, без него нельзя плавать по морям и знать положенные человеку пределы и круг земной. Гроб Магомета дивно висит над землёю посредством магнита в Дербенте... Принеси иглы!

Слуга внёс намагниченные иголки, Иван Васильевич бережно слепил из них колючий шнур. Пальцы, не столько трогавшие иглы, сколько парившие над ними, сильно дрожали. Бояре изобразили удивление, один Горсей не удержал ухмылки. Царь притянул к себе сразу несколько футляров:

   – Вот коралл, вот персидская бирюза для ожерелий. Возьми, Борис! Видите, как они сияют на здоровом теле. Дай мне. Я отравлен болезнью – видите, они теряют цвет, предсказывают смерть! – Он приостановился, всматриваясь в Годунова, в его сокольи, чуть сонные глаза под тонкими чёрными бровями, —Дай посох!

Теперь дрожала рука Бориса, а государева плотно легла на рукоять из рога.

   – Это рог единорога, украшенный алмазами, рубинами и измарагдами, их мы купили за семьдесят тысяч аглицких фунтов у Давида Говера из Аугсбурга... Сыщите мне пауков!

Слуги, бояре, особенно засуетившийся Борис кинулись по углам без всякой надежды. Палаты убирались не по разу в день. Истопник догадался, сбегал в чулан, нашёл крестовиков. Возле Ивана Васильевича всё время крутился цирюльник Лофф, сопровождавший Роберта Якоби: состояние больного было таково, что вовремя откинутая кровь, горячее на затылок, ароматическая соль могли спасти жизнь. Иван Васильевич посмотрел на Лоффа брюзгливым, пустоватым глазом, словно на лишнего холопа во дворе, и велел ему начертить посреди стола круг. Лофф робко царапнул ланцетом по дубовой доске.

Общими силами пауков сунули в середину круга. Все убежали, самый жирный замер, словно пришпиленный. Иван Васильевич пробормотал:

   – Поздно, мне уже ничего не поможет.

Глаза его всё заметнее дичали и пустели, шарили по столу. Алмазный блеск отвлёк его:

   – Вот алмаз – самый дорогой из восточных камней. Я никогда не любил его. Холодит кровь. Зато сдерживает ярость и сластолюбие, укрепляет в целомудрии. Если пылинки его дать в питье, они убивают лошадь, тем паче – человека... А вот рубин, его люблю. Оживляет сердце, память, бодрит и очищает испорченную кровь!

Нагой томился. И любопытно, и тяжко было следить за перепадами тоски, самодурства, мнительности, готовых смениться яростью, как часто случалось у государя. Неуправляемость характера усугублялась заметным помрачением рассудка. Можно понять Бориса Годунова, по многу раз на дню встречавшегося с царём, погруженным в свою болезнь и подозрения. Царь задумал что-то новое, перечитывал завещание, таил имена душеприказчиков и управителей при Фёдоре. И не оставил намерения избавить сына от опеки Годуновых. За полувековое царствование уже привыкли, что если он ударяет, то неожиданно и очень больно... Слюна клокотала в царёвом горле, сжатом судорогой странного волнения:

   – Измарагд! Камень радужной породы, враг всякой нечистоты. Можете испытать его: если мужчина и женщина впадают в блуд, сей камень лопается возле них от злоупотребления природой. А вот сапфир, очень люблю его. Хранит от злоумышленников, вселяет храбрость, веселит, услаждает, очищает зрение, удерживает приливы крови. А оникс... А, все дары природы даны людям на пользу и созерцание, враги порока... Ослаб. Уведите меня. До другого раза. Спрячьте...

Подхваченный под руки, он еле зашаркал к двери, но оглянулся, следя, как доверенные слуги запирают ларцы.

В сенях Нагой решился, приблизился к Богдану Бельскому:

   – Будто... не в себе ныне государь. Как опоенный.

   – Околдованный, – проговорил Борис Годунов, неожиданно оказавшийся сзади (дядина выучка). – Кобники его бубнами ежедень завораживают.

   – Дак сам велит, ему, государю, легче! – встал Бельский в оборону, хоть явно на него никто не нападал. – Обнадёживают. Супротив баб-шаманок. А те не уступают, их-де звёздные пророчества сильней.

Борис Фёдорович улыбнулся, вместе с губами у него как будто вытянулись и уголки татароватых глаз. Нагой с надеждой подождал, но кроме понимающей улыбки Годунов ни словом не одарил противника. А что они враги, Афанасий Фёдорович больше не сомневался. Вопрос – в разные ли стороны тянут? Или откладывают схватку до кончины государя, о коей оба мечтают дружно? Позже, когда всё кончилось, Джером напомнил, что «царь не думал умирать, его несколько раз околдовывали и расколдовывали, но дьявол стал бессилен». Так ли бессилен? Зависит от того, чего хотели кобники, что им приказывали люди, боявшиеся и ненавидевшие помрачённого царя.

Джером говорил, что европейская наука не отрицает возможности убийства через колдовство, даже на большом расстоянии. Для тайных сил, с которыми, как дети с огнём, играют чародеи, наше пространство и время значения не имеют. Убийственно колдовство, если жертва узнает о нём, но сильные чародеи умеют и тайно убивать. Узнав о приговоре, обречённый утрачивает душевное сопротивление, как угнетение духа ослабляет и раненого и чумного. Усилиями Богдана Бельского Иван Васильевич оказался именно в этом, наихудшем состоянии. В иные времена Богдан умел молчать.

Так – во взаимных подозрениях, прислушивании к другим, к себе, в потере и обретении надежд, противоречивших одна другой, – тянулось для обитателей кремлёвского дворца больное время, середина марта. Всякий больной капризен, вздорен, озлоблен или угнетён, но государь, некогда вообразивший, будто сама натура подчинена ему, и если уж ему собрали лучших лекарей, они обязаны чудеса творить, становился временами и для них опасен. Прислушиваясь к изменениям, производимым лекарствами, а вернее, внутренним брожению, гниению, о чём свидетельствовал и запах, исходивший изо рта, он любое сомнение толковал против лекаря, обрывал курс доктора Роберта, звал Дживанни, жаловался на признаки отравления. И те заметались, друг друга уже открыто обличая, а втайне разуверясь и в своих предписаниях. Такое, по крайней мере, возникало впечатление у Нагого, но что стояло за ним, искренняя паника или игра, Афанасий Фёдорович разобрать не умел. Он, по его прикидке, от тех лекарств, что выпил государь за месяц, отдал бы Богу душу и без болезни.

Одни шаманы не сомневались, кобенились-камлали в дальних покоях, заводя туда и государя, забивая уши его бесовскими воплями, чревовещанием и голосами ниоткуда. Он сам тянулся к ним, испытывая временное облегчение и то расслабленное полузабытье, в котором гасли мысли о смерти, а воображение насыщалось странными и занимательными образами. Верней священников они поддерживали убеждение, целительное для всякого безнадёжного больного, что смерть есть только переход в иное состояние, лучшее, чем нынешние страдания. Коли не можешь излечить, помоги легче умереть, обмолвился однажды Бельский после беседы с толмачом. И затуманился воловьими очами под быстрым, острым взглядом Нагого.

А восемнадцатого марта, утром, между Богданом Яковлевичем и шаманками случился разговор, ставший откуда-то известным Горсею, а следовательно, всем.

Иван Васильевич спокойно почивал, поднялся без обычных болей и дурноты, чему причиной были, во-первых, вчерашнее камлание, а во-вторых – двухдневный отказ от Робертовых и Ричардовых лекарств. Так объяснял и он, и вечный поддакиватель Бельский. Бес их знает, снова замаялся Нагой, может, аптекари и впрямь подтравливают... Шаманы превзошли себя, после ухода государя на покой камлали до рассвета, взбодрённые и помрачённые грибами, от коих христианскую утробу вывернуло бы, как рукавичку. И в дальних сторожевых покоях слышалось их пенье, если так можно назвать убогие подвывы и вскрикивания, напоминающие первые, остерегающие вопли пытаемых: больно же! Возненавидевший и чертовщину и медицину, Нагой установил повсюду собственных слухачей, наказав ещё и вынюхивать в прямом смысле: от кобников и из аптеки доктора Роберта неслись такие запахи, что во времена Мал юты их одних хватило бы для возбуждения дела о злоумышлении на государя. Сам Афанасий Фёдорович подолгу простаивал под дверями шаманов. Его поразил один повторявшийся выкрик, сходный с призывным вороньим граем, звучавший запредельной страстью и надеждой на что-то несказанное, счастливое. Даже бестрепетный и сухоумный Афанасий Фёдорович поддавался его очарованию, душа смутно порывалась в некое путешествие, но скоро остывала в какой-то похмельной досаде. Толмач, раздувавшийся от исключительности своих знаний, уже едва цедивший драгоценные слова, разъяснил, что за дверями не кобник вскрикивает, а тундровый дух его устами зовёт за собой... Кого? Не государя ли? Толмач, не отвечая, поплёлся на зов Богдана Бельского, явившегося к шаманкам. Благо хоть поклонился, крапивное семя.

Бельский в тот день терзал прорицательниц каждый час. Соглядатай Нагого слышал неразборчивый лай. Только одна его угроза стала известна благодаря Горсею, видимо, подкупившему толмача, и то урезанная, может быть, в самом главном.

   – Царь зароет вас живьём в землю, – пообещал Богдан Яковлевич, – за ложные предсказания! День наступил, а государь крепок и невредим!

   – Не гневайся, барин, – бестрепетно отвечали тундровые ведьмы. – День завершается закатом!

Так ли уж осердился государь, оставшись жив вопреки предсказанию? На его месте Афанасий Фёдорович дал бы им денег и выбил из Кремля. Сердился Бельский. Он не был умным человеком, но был силён той нутряной хитростью, которая сама не ведает, как побеждает умного. И чародейство отвечало его звериной интуиции, он верил в сны, гадания, тем паче – звёздные. Кто ведает, рассудок видит дальше или это глубинное чутьё, только Богдан Яковлевич орал на ведьм, как на холопок, не исполнивших урочное. Ещё меньше у государя побуждений угрожать шаманкам – коли-де не умру, закопаю! Он, верно, с утра пришипился радостно, как мышь, избегнув когтей, и одного желает – тихо дожить до вечера, не дразня бесов.

Бельский – дразнил. Зачем? Странно, что он не опасался чужих ушей, хотя бы доноса толмача. Или по туповатой самоуверенности, или по знанию такого, чего не знали остальные.

Запугав шаманок и взбодрив кобников, и без того отбивших пальцы и языки, Бельский пошёл распоряжаться о государевой бане. Тот захотел пропарить закосневшее в болезни тело. Роберт Якоби пришёл от бани в ужас, со дня своего приезда запрещал её. У государя-де изношенное сердце, слабые кровяные жилы – не для бани! В нарушении его запрета, в банном удовольствии и очищении мнилось царю начало выздоровления.

Лекари всё же настояли – прослушать у государя сердце. Якоби долго щупал жилки на шее и запястье. Сколько Нагой ни допрашивал злодеев, шпегов, доносителей, ни у кого не видел такой непроницаемой рожи. Так и хотелось сунуть огоньку под пятки – признайся, об чём мечтаешь? При докторах неотступно, словно и в самом деле оберегая от огонька, находился Борис Годунов.

Осталось неизвестным, заглядывали в предбанник кобники, шаманки и принимал ли Иван Васильевич лекарства кроме обычного укрепляющего настоя по прописи Элмеса. Нагой увидел государя уже распаренного, размягчённого, склонного не к серьёзным разговорам, а к развлечениям. Бельский сказал, что в бане государь тешился песнями. «И бубнами?» – прицепился Нагой. Богдан нахмурился и отвернулся. Тем временем в палату внесли шахматный столик. Государь сам стал расставлять тавлеи, а лучший придворный шахматист Борис Годунов ждал, укажут ли ему место у доски. Он один умел так чередовать проигрыши с победами, что государь не злился и не уличал его в лести. Сегодня он что-то долго не звал Бориса. Фигуры ставил медленно, часто невпопад, но не по дрожи рук, а по невниманию. Присмотревшись сбоку, украдкой, Нагой заметил, что государь не так расслаблен, как вначале показалось, но чем-то похож на коня, ожидающего хозяйского свиста. А беспорядок на шахматной доске как-то неявно отвечал неупорядоченности его движений, беспомощности лица и неухоженности синевато-рыжей бороды, то есть тому медлительному разрушению порядка, какое придаёт внешнему состоянию смертельная болезнь. Порядок – жизнь...

С таким же вопросительным беспокойством за государем наблюдал доктор Роберт. Он больше смотрел на руки, а Афанасий Фёдорович – на губы и плечи, выдававшие общую напряжённость. Шея Ивана Васильевича, перехваченная набухшей жилой, перекашивалась так, чтобы уху легче улавливать звуки из-за стены. Даже Нагой, искусивший слух в Бахчисарае, не слышал ничего, кроме тишайшего шуршания и гула, невольно производимых полутора десятками почтительно молчавших людей. Роберт Якоби пролепетал невнятное: «Тремор...» В ту же минуту под пальцами Ивана Васильевича упала главная фигурка – «царь».

Случилось так из-за неразберихи, в которой царю, по-западному – королю, на доске не осталось места. Иван Васильевич пытался всунуть его, не завалив других... Если кого-то из зрителей и соблазнило политическое сравнение, он оставил его при себе. Государь досадливо обернулся к двери, будто за нею кто-то помешал ему, и вот – оплошка. Наказать. Годунов высунулся мгновенно:

– Кобники да шаманки, государь, с вечера вопят. Я прикажу...

Иван Васильевич отстраняюще повёл рукой, с ненавистью взглянул на Бориса и упал на ковёр. Глухо стукнул затылок, ноги в расшитых чувяках и коротких холщовых штанах дёрнулись, замерли. Последним движением уже беспамятного тела был отвратительно-медленный отвал нижней челюсти с пеньками разрушенных зубов.

«Поднялся крик, – вспоминал Джером Горсей. – Кто посылал за водкой, кто в аптеку за розовой водой и золотоцветом. Стали говорить, что есть ещё надежда...» Какое-то зелье Ричард Элмес вливал за отвисшую челюсть, может, и водку. Бельский и Годунов не суетились. Первыми вышли на Постельное крыльцо. Под ним в какой-то боевитой, но уже притомлённой готовности стояло множество детей боярских, приветствовавших Бориса Фёдоровича негромким гулом, похожим на преданное рычание. Бельского и Нагого словно не видели. Да Богдан Яковлевич не смотрел на них, охолодавший взгляд его притягивала толпа стрельцов, охватившая, забившая ворота. Оттуда подавали знаки, понятные ему одному. Судя по кафтанам, стрельцы принадлежали дворовому, читай – опричному полку.

«Я предложил себя, людей, порох и пистолеты к услугам нового правителя, – писал Горсей. – Он, проходя мимо меня с весёлым видом, сказал: будь верен мне и ничего не бойся».

Кремлёвские ворота заперли, но в них успел проникнуть посол Боус. Андрей Щелкалов встретил его злорадным воплем:

– Аглицкий царь помре!

4

В час, когда краснокафтанные стрельцы, похожие на зимних дятлов, обсели Кремль, выставив клювы бердышей, шестеро казаков слонялись неподалёку, по Рядам. Торговцы и покупатели, мгновенно угадав причину появления стрельцов, бросились на Красную площадь, где их задерживали и отбивали к Тверской дороге, за Земскую избу. Филипка помнил Зарядье по детскому и воровскому прошлому. Он вывел казаков мимо Английского подворья и низовую слободку земских дьяков прямо к подъёмному мосту перед Спасской башней. Стрельцы действовали бердышами осторожно – видимо, не было указа. И сотники ещё не знали, чьи указы крепче.

Сбежал из жизни человек, которого Филипка мечтал зарезать собственноручно. Мечта неисполнимая проникала в сны, будила воображение отрока сильнее сказок о царь-девице, грела на воровских дорогах, потом в холодных запорожских куренях, когда над схваченными льдом днепровскими плёсами плавали призраки-метели. И помогала в тяжкой казацкой науке, усвоенной рано и прочно. За восемь лет скитаний Филипка научился всему, кроме произнесения слов. Как заклинило ему язык в день семейного позора, так и не отпустило до сих пор.

Он был младшим в станице-делегации, тайно посланной казачьим кругом в Москву. А самым старым был Игнатий из Литвы, известный еретик, не признававший Троицы и много раз ходивший для проповедей в Россию. А большего казаки друг о друге не хотели знать. У всякого за спиной свои грехи...

   – Карлуха – журавлиные ноги! Кыш!

Толпа у ворот колыхнулась, завопила, засвистела, тыча сотнями пальцев и колпаков. По мосту через ров вышагивал, подрагивая икрами в чёрных колготках, английский посланник Боус. Бархатная накидка с собольей опушкой, едва прикрывавшая пышноштанную задницу, вызывала гадливость. В Кремль уже не пускали и в дорогих шубах, для посланника сделали исключение. Его не любили. Посадские знали, что он приехал за новыми привилегиями для англичан, в то время как своих промышленников и торговцев правительство давило, как врагов.

   – Кар-лу-ха! Пёс ети твою мать!

Стрельцы посмеивались, не мешая народу возмущаться в пределах дозволенного. Филипка тоже разинул рот, замахал новой шапкой. Иссушенная, вяловатая, но чуткопалая, как у воров и писцов, рука Игнатия впилась в ключицу:

– Нишкни! Наше спасенье покуда в тихости.

Согласно сопроводительной бумаге атамана, казаки приехали в Московию проведать, какого можно закупить товару – хлеба, соли, вина и пороху. За три военных года они получили деньги от короля, помародерствовали на свой страх и приоделись. Хлеба насущного в седельной суме не привезёшь. В Литве и Польше съестное вздорожало, а серебро подешевело. Король расплачивался с наёмниками новыми деньгами с подозрительными примесями и неполным весом. В России их можно сбагрить выгоднее, особенно поставщикам, торгующим по-крупному.

Такова была явная цель, оплаченная из общинных денег с одобрения круга. О тайной знали атаман и есаулы. Каким-то боком к ней примазался и воевода Киевский Константин Острожский, тоже подкинувший «пенензей». Россию ожидали крутые перемены, созревшие на многолетнем разорении, взаимном озлоблении, посеянном опричниной, военным поражением и неизбежной сменой государя. Человек может, разнежась в бане, за полчаса не помышлять о собственной смерти, а легат Поссевин ещё во время мирных переговоров поставил в известность всех заинтересованных: «Существует мнение, что этот государь проживёт недолго». На чём оно основывалось, он не раскрыл, но иезуитская разведка имела и лекарей на содержании... При том обилии обиженных и ущемлённых, какое царь оставит после пятидесяти летнего правления, коего злее в России не было и вряд ли будет, смерть его приведёт к общему «присяголомству», смуте. Страна столь велика, считали немецкие путешественники, что непременно распадётся. Уже отваливается непрочно пришитая Ливония, очередь за Казанью с неусмирёнными татарами и черемисами, а там и Новгород, и Псков спохватятся об отнятых правах. А потому и казакам, и Константину Острожскому, главе южного отдела литовской тайной службы, было понятно: лежащая под боком богатая, бесхозная земля готова развалиться на лакомые куски. Успевай хватать! Иные книжники лукавили, будто казаков повлечёт в Московию восстановление справедливости и мщение за прежние обиды, когда-де были они крестьянами и чёрными людьми. Большинство просто хотело ввязаться в драку и, по стародавнему обычаю, пошарпать, что удастся.

Посланцам поручили вызнать, скоро ли драка.

Впечатления от глубинки, даже от западных земель, не обнадёживали. Крестьяне страшились новой «боярщины», не ограниченной хотя бы царским произволом. Только в Москве запахло дымом. Вот так же, вспоминал Игнатий, попахивало перед великими московскими пожарами в сорок седьмом году. Тогда кончилось разорением города, убийством родичей царя, но сам он отсиделся на Воробьёвых горах. У чёрных людей недостало решительности, не столковались со стрельцами и крестьянами. Вместе они – сила непобедимая, особенно если в руководители взять Шуйских да казацких есаулов. Да скрепить, как в Империи, особой верой наподобие Лютеровой – в России не умерла ересь Косого и жидовствующих...

В Кремле у него нашлись знакомцы, тайные приверженцы той самой ереси и вольномыслия среди писцов и подьячих. Те даже себе не признавались, как ждут кончины государя. «Даст Бог, конечно, оздоровеет!» О том же кричал теперь стрелецкий пятидесятник перед Фроловскими, слабее укреплёнными воротами, куда подтягивалась толпа. Государю-де лучше, шум его растревожил, шлёпайте по торгам, уже ваши лавки ворье подламывает. Доверчивые подались в Ряды, большинство не дрогнуло. На площадь из Кремля и переулков выходили всё новые стрельцы. Позже рассказывали, что к исходу дня число их на московских улицах перевалило двенадцать тысяч.

Казаки лучше других соображали, в какие неразмыкаемые клещи их возьмут по первому приказу. На башенных раскатах зажравшимися свиньями пошевеливались пушки. Вновь и отчаяннее закричали бирючи[100]100
  Бирючи – вестники, глашатаи в допетровской Руси.


[Закрыть]
, что государь жив. Казаки решили уходить. Приезжим в столице лучше не нарываться. Их не задерживали, но было знобко пробираться между рядами стрельцов, игравших бердышами. Одно касание выпуклого лезвия вспарывало армяк. Добравшись до ночлега, погуторили: жив или нет, а видно, что дело к смерти.

Игнатий спозаранку отправился в дьячую слободку за вестями. Вернулся захмелённый и весёлый. Бирючи лгали, царь помер накануне. Всю ночь бояре присягали Фёдору. Могли управиться быстрей, но с Афанасием Нагим вышла нечаянная «пря». Он ставил некие условия о правах царевича Дмитрия.

Против него и незаконного царевича объединились недавние противники – Бельский, Годунов, Мстиславский, Юрьев, Шереметев. Нагого посадили в башню. Кто верил, что Годунов и Бельский руками лекарей и северных колдуний извели царя, полагали, будто и Афанасию Фёдоровичу недолго жить. По впечатлениям приказных, в Кремле было так мутно, страшно, непостоянно, что, будь их воля, не ходили бы на службу. А работы невпроворот: считать казну, опечатывать бумаги, составлять списки служилых для присяги... Пря сверху непременно расползётся по низам. Опекунами Фёдора назначены бояре Мстиславский, Шуйский, Юрьев. Четвёртым называли Богдана Бельского, но совершенно точно – не Годунова. За Бельского – дворовые, опричные стрельцы. Иван Петрович Шуйский спешил из Пскова. Посадская надежда... Ужели настало время долгожданной расплаты, объединения посада с опальными боярами, чьё правление обещало облегчение, освобождение—всем... Мстиславский, Шуйский, Романов, Юрьев – против Бельского и Годунова?

Весёлый мартовский ветер просвистывал Москву от Арбата до Зарядья, выхлёстывая зимнюю затхлость из слободок Столешников, Лучников, Псарей и Палачей. А к Оружейникам, что за Никитскими воротами, уже похаживали молодцы от выборных «лучших людей посадских», выспрашивая, много ли стрельцов в охране арсенала, недавно вынесенного за пределы Кремля. Игнатий по памяти того, сорокалетней давности восстания вновь чувствовал если не прямую подготовку, то готовность к нему. Народный бунт, как и болезни, и самоубийства, имеет причину и предлог, нередко принимаемый за причину. Уж если натура отчаявшегося самоубийцы не готова к смерти, он и отраву изблюет. Готовность копится, как деньги в кубышке, не в один день. Видимо, даже под зловонной волчьей шкурой опричнины она не задыхалась насмерть, тлела, исходила мечтаниями и разговорами. И вот теперь, когда шкура сброшена, явилось множество людей, готовых выразить и возглавить возмущение, у них – свои доверенные свойственники, родичи, знакомцы, готовые передавать оружие и приказы. Вместе они сплетаются в бунташную сеть, незримо наброшенную на город. Осталось найти предлог и имя, звучащее как лозунг или программа.

Имя было: Иван Петрович Шуйский. Василий Шуйский с земскими боярами сидел в Кремле. От них зависело – кинуть клич, воззвать к посаду и земскому дворянству. Опричные стрельцы не устоят, у Годунова военной силы нет, одно родство с уродивым царём. Однако в Кремле творилось непонятное. Новости сочились через ворота скупо, раздражающе, копились в слободках дворовых мастеров – Столешниках и Кадашевке, оттуда растекались по городу и обсуждались на сходках у кончанских старост. И неизвестно, кто раньше догадался о замысле Богдана Бельского – они или годуновские шпыни.

Иван Васильевич, одержимый бдительностью, ввёл жёсткий порядок расстановки стрельцов внутри Кремля. По смерти его, за недосугом, порядок был нарушен. Там подступы ко дворцу оказались оголены, там прясло стены пустовато. Стрельцы в Кремле преобладали земские, дворово-опричные больше держались Арбата, многие вовсе жили в Александровой слободе. Богдан Яковлевич Бельский, стянув их в Москву, обвинил главу Стрелецкого приказа Колычева в «небрежении», нарушении государева устава. Коли людей нехватка, предложил ввести своих. До той поры между ним и Годуновым, особенно после ареста Афанасия Нагого, жила великая дружба, скреплённая и дьяками Щелкаловыми, их деньгами и влиянием в приказах. Худородные Щелкаловы, внуки конского барышника, понимали, как они низко соскользнут в боярском правительстве... Но канитель со стрельцами насторожила и Годунова и бояр. Особенно когда две сотни их, доставленные чуть ли не из Слободы, были пропущены в Кремль, а сотники и пятидесятники заслушали приказ: бояре-де им не начальники, исполнять указания одного Богдана Яковлевича. За это им пообещали то же «великое жалованье», что получали они в полузабытой опричнине. Бельский усвоил и готовился применить уроки государя.

Когда другие сотни стрельцов Бельского пошли дозорами по улицам столицы, здесь даже гуще, чем в Кремле, запахло опричным переворотом. Только опричнины теперь боялись слишком многие, и ни посадским, ни детям боярским не хотелось стелиться перед свирепыми ребятами с собачьими черепами у седел. Борису Годунову они тоже были ни к чему.

Прибытие литовского посольства в Москву замедлило опасное развитие событий, может быть – подарило лишний день противникам Богдана Бельского. По меньшей мере, Ивану Петровичу Шуйскому, всё ещё не приехавшему из Пскова.

Ради приёма пана Сапеги бояре отложили местнический спор между Богданом Яковлевичем и земским казначеем Головиным. На первом разбирательстве земские так освирепели, что Бельскому пришлось спасаться в палатах нового царя. Значит, под крылышком Годуновых... Стрельцы по-прежнему стояли на стене, занимали ключевые позиции в городе. Воинская сила и воля слабоумного царя объединились против назначенных покойным государем опекунов-душеприказчиков.

Их отстранили даже от приёма посла Сапеги. Его встречали дворовый князь Трубецкой и Годунов. Пронырливые литовцы обнаружили и несогласия в Кремле, и неуверенность новых правителей. Жаль, что боярам не хватило решительности, предусмотрительности, силы, чтобы после отъезда посольства покончить с Бельским – выдать казначею «с головой», как принято при местнических спорах. Если бы Фёдор, а значит – Годунов утвердили приговор, Богдану Яковлевичу пришлось бы тащиться во двор Головина с повинной, а стрельцам его решать: выступить против государя или разбегаться.

Вместо этого Мстиславский, Юрьев, Шереметев разъехались по своим дворам обедать. Жили они за пределами Кремля, в Зарядье. Бельский немедля приказал запереть ворота. С ближнего яма сообщили, что Шуйский прибыл, меняет лошадей. Счёт пошёл на часы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю