355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » День гнева » Текст книги (страница 12)
День гнева
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 10:30

Текст книги "День гнева"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)

5

Решительную встречу с Вороновецким Арсений наметил на канун приступа. Если Волынец захочет выдать его Воловичу, в неразберихе боя легче ускользнуть. А в крайнем случае и смерть Вороновецкого не вызовет излишнего переполоха. Неупокой не учёл двух обстоятельств: появления Игнатия и оживления литовской тайной службы перед штурмом.

Неугомонный еретик и бунтовщик, сумевший поднять на смуту какой-нибудь десяток соумышленников, не сгинул на дорогах Псковщины ни под казацкой, ни под татарской саблей. Лишь с горечью убедился в «неподвижности» чёрного народа, увидевшего в нашествии Батория бедствие и разорение. Если ватаги и сбивались, то совершенно разбойничьего вида – шарпали хоть детей боярских, хоть семьянистых крестьян. Посадские сидели смирно, подавленные обилием воинских людей, съезжавшихся в Торопец, Старую Руссу, Холм. Игнатий сделал вывод:

– Трэба искрынка. Тай будет выбух, и стена займётся.

Выбухом-взрывом могло служить лишь появление казачьего отряда с «возмутительным письмом». Русский чем меньше грамотен, тем простодушней верит письменному слову. Игнатий намеревался связаться с запорожцами в королевском войске, единственной взрывоопасной силой, да сам едва не погорел.

Покуда венгры Замойского и короля соревновались в копании траншей, Волович и Радзивилл испытывали мучение невостребованности. Слежка за слугами московских послов, пресечение их встреч с воинскими людьми отнюдь не поглощали сил разведки. В то же время они понимали, что в боевом лагере непременно должны быть лазутчики, и перед штурмом их надо выявить. Масла в огонь плеснул Кирилл Зубцовский, начальник гайдуков князя Курбского. Вороновецкий надоел ему навязчивыми страхами, будто за ним следят и даже проникли в его шатёр, залезли в сундуки с бумагами... Тут Неупокой и впрямь сработал не совсем чисто, хотя и не без задней мысли. Нехай Волынец понервничает, поломает голову, кто и зачем его пасёт. Созреет для допроса.

Созрели и господа сенаторы. Чем круче разворачивались работы на крепостном холме, тем нестерпимей было их бездействие. Король лениво поддержал предложение Воловича о выявлении «чюждых» в лагере, отлично понимая подоплёку. Пан Остафий применил способ Макиавелли: хочешь найти шпиона в боевом стане – прикажи всем разойтись по палаткам. Приказ был отдан после ужина, на ясном закате, едва опушённом перистыми облаками, смутным предвестием ненастья.

Игнатий первым заметил, как в королевском лагере пустеют дорожки между палатками, сбиваются по своим станам гайдуки и пехота, шляхта литовская и польская, шотландцы и датчане. Надсадным гоготом и окликаниями они напоминали скот, до срока гонимый с пастбища. «Вси куры по седалам», – пробормотал Игнатий, а Неупокой узрел с десяток вооружённых до зубов людишек свирепого облика и гнусного обхождения. Из тех, что сами на стены не лезут, подталкивая пиками в задницу первых смертников из-за шанцевых плетёнок. В палатки не совались, но юркими глазами цепляли мешкавших.

Остановив пробегавшего гайдука, Арсений и Игнатий впервые услышали о приказе Воловича. Вспомнилось, что всю прошедшую неделю в пеших отрядах и эскадронах кто-нибудь нет-нет да заводил дурацкий разговор о московских шпегах. Медлить не приходилось. Уже испуганное солнце задёрнуло за рекой сквозящий полог своей палатки. Того гляди, начнут задерживать и проверять. Неупокою следовало укрыться в стане литовской пехоты, но Игнатия там непременно выдадут в надежде на награду. Он для всех – «падазроны чюжинец».

Спасительным решением бывает самое нелепое. Сапоги сами понесли Неупокоя к шатру Вороновецкого. Шпыни не обратили внимания на двух литвинов, с наглостью ближних слуг влетевших к беглому московиту, знакомцу пана Остафия.

Неупокой впервые увидел Петра Вороновецкого так близко, при отсвете заката и только что запалённой свечки, рельефно вылеплявших всякую ямку и бугорок на коже. В измятом лице его чудилось сходство и с Курбским, и с царём: метания духа и нечистые страсти вдавливают свои калёные печати. Но у Андрея Михайловича сознание правоты держало мышцы в боевом напряжении, сквозь желчь просвечивала кровь. Из угловатых морщин Вороновецкого истекла жизнь. Казалось, он без сожалений следит, как испаряется она на пламени свечи... При появлении незнакомцев губы его гневливо сжались, рука зашарила по поясу, но они остались глубинно-равнодушными, под студенистой плёнкой.

Кажется, он узнал Игнатия, бывавшего в доме Курбского. Но рукояти кинжала не отпустил. Неупокой пробудил неприятное воспоминание о пытке татарина, да просто примелькался, вызывая необъяснимое сомнение и маету. Чутьём лазутчика и интригана Вороновецкий безошибочно уловил обострившееся внимание к своей особе, не понимал его источника и цели, но верно увязывал с тайными делами, чреватыми расплатой. То он шарахался от вездесущих служебников Воловича, то воображал козни «московских злыдней», вплоть до ножа убийцы. Спросил сквозь зубы:

   – Дзяло до мене?

   – Дело, да давнее, – ответил Неупокой так глухо и значительно, словно не шапка наймита была на нём, а чёрный куколь. – Помнит ли Новгород Великий милостивый пан?

Не страх, а как бы приступ боли остановил готовый сорваться окрик. Распахнутыми очами Вороновецкий всматривался в пришельца, будто сомневаясь в его телесности. Всё, связанное с Новгородом, было погребено под новыми делами, свершёнными уже в самой Литве по наущению Воловича. Их разоблачительная опасность была реальнее... Почто, зловонно раздувшись, всплыл старый-старый грех?

   – Кто ты? – спросил Вороновецкий.

Игнатия он больше не замечал, тот неподвижно серел в тени, словно зипун на крюке. Ложь у Неупокоя была припасена:

   – Служкой был во храме Святой Софии в Новгороде. Не утопили меня опричные, упустили. А ты велел!

   – Чего?!

   – Видел я, как прятал некто память королевскую за иконостасом. И тот меня видел.

   – Что ты мог видеть, дурень?

Теперь голос Вороновецкого звучал на удивление спокойно, разве осип. Неупокой сжал зубы: ужели промазал? Или они и вовсе ошиблись с Монастырёвым, оклеветал Меркурий-пройдисвит честного человека? Трудней всего держать молчание, когда по устам врага ползёт улыбка. Но было в ней и нечто безумное. Вороновецкий вкрадчиво спросил:

   – Алексий... ты?

Дыханье перехватило, бешено заработал всполошённый рассудок: не может быть! Когда Волынец с Малютой козни строили, Алексей на Ветлуге обретался. А позже Пётр в России не бывал, спасался по укрывищам Воловича... Видно, лицо Неупокоя выразило всё его смятение, у Вороновецкого от радости даже щека зарозовела. Или он слишком наклонился к свечке. Безумие, однако, разгоралось, какая-то уличающая догадка металась огоньком в глазах.

   – Ты ж сам и сунул грамотку за иконостас, – произнёс он ехидно. – Как я тебя сразу не узнал, дьяче. Служкой прикинулся. Вам, вислозадым, лестно было государю усердие явить. Только тебя забили, у Филона вести верные. Почто пришёл, сгинь...

Страх отпустил Неупокоя. Случаются же совпадения. Вот, значит, как было дело в Софии Новгородской. Господи, кто же не замазан в том погроме? И могло ли не случиться сие душегубство, коли оно всем было выгодно? Кроме тех, кого били... Пламя свечи метнулось, полог шатра раздёрнулся, на синевато-пепельном небе возникла высокая фигура Посника Туровецкого, одного из самых доверенных слуг Курбского.

   – Никак, у нас гости, Петро? А где горелка?

У него была цепкая память сторожевого пса, он сразу узнал Неупокоя и Игнатия. Не удивился: к Вороновецкому кто только не захаживал по тайным делам. Вороновецкий, выплывая из беспамятства, пробормотал:

   – Сдаётся, гости сии ни хлеба, ни горелки не вкушают.

Посник зорко заглянул в его опустошённое лицо:

   – Вновь пил без меры? Говорено же тебе, Петро, уже тебя от бесов спасали, и черви с потолка спускались.

Всё-таки что-то не понравилось ему, сам воздух в шатре тяжелил дыхание явившегося с воли человека. Игнатий в два шага оказался между Посником и выходом. Поймав судорожное движение Неупокоя, Туровецкий жестом опытного фехтовальщика выставил левую руку, а правой потянулся к сабле. В шатре преимущество было за теми, у кого ножи. Вороновецкий – не помощник... К тому же Посник не был уверен, надо ли драться. Безопасней отпустить. Бес разберёт всех этих шпегов и еретиков, то князем привечаемых, то этим... гончим псом пана Остафия. Облезлый пёс-то, зубы съел. Раздражение против Вороновецкого, коего и Андрей Михайлович всё меньше жаловал, помешало Поснику принять решение. Свеча опять мигнула, Неупокой с Игнатием оказались на воле.

Выждали минуту, держа кинжалы наготове. За стенкой шатра стояла тишина. Наверно, Посник укладывал хозяина.

Стремительно, по-августовски, смеркалось, дальних палаток уже не видно. Навстречу туману, ползущему от реки, спускался строгий «порядок» гайдуков из одноцветных шатров. Игнатий шёл спокойно, давно внушив себе и убедившись, что ни единый волос без воли Божией и так далее... Арсений вздрагивал при всяком окрике из-за пологов, ругательстве и всплеске натужного хохота. Лагерь жил ожиданием приступа, ни на минуту не забывал о землекопах на том берегу, задрёмывал вполглаза.

Одной реке не было дела до людских безумств. Игнатий и Неупокой присели у воды. Высокий берег с крепостным валом чернел и вырастал до неба, блестки факелов на башнях блистали звёздами или кометами, блуждающими своенравно и тревожно. В небе же звёзд поубавилось, стал исто-черное зерцало Ловати бесшумно поглощало их, одна прибрежная струйка взбулькивала на отмели, подвигнув Игнатия на философскую догадку-максиму: «Так и душа таинственнобесчувственна, покуда не возбудится прикосновением грубой плоти...»

   – И тебя «Диоптра» сомнением уязвила?

   – Не уязвила, а укрепила, – возразил Игнатий. – Ведь философия не холопка богословия, как полагают в университетах, а лучшее лекарство от страха смерти и посмертного возмездия. Смерть – глубже сна, стало быть, совершенно погружает освобождённую от плоти душу в бесчувственность, и нет надежды на воскресение. В Евангелии о новой жизни говорится иносказательно, Христос нам одну надежду подал – успение без мучений! Смерть есть ничто. Новые рождённые станут смотреть на мир глазами Бессмертного, умершие – яко вырванные глаза.

   – Жутко о сём думать.

   – С непривычки. Да, сколь ни думай, иному доказательств нет.

   – А вера?

   – Сказано: блажен, кто верует. Я не блажен, развращён Косым, да ты, чаю, тоже... А Вороновецкому недолго маяться.

   – Неисцельный струп? Али от пьянства?

   – Убьют. Некая тень возле него.

   – Это как?

Игнатий не ответил. На Волыни говорили о нём, будто проводит как бы знаки грядущего сквозь щели во времени. Многие предсказания его сбылись. Но осеняет его редко и против воли.

   – Будто звезда упала, – молвил он.

Со стены против места, где рыли венгры, бросили связку факелов. Высветив штольню, московиты кинули пару ядер. В ответ – ни ругани, ни раненого вопля.

Ночь медленно переплывала реку, как русалка, которой некуда спешить. Новые факелы на стенах отметили начало третьей стражи, смену дозорных. С каждым часом на веки налипал жгучий песок бессонницы. Неупокоя погружало в прохладную струю и уносило к немыслимому устью, к тёмному морю, где нет не только печали, но и жизни вечной, самого страшного, быть может, наказания человеку... Разбудил его гром.

Арсений потянул на голову широкий ворот куртки, не разлепляя глаз. Многоголосый вопль не сразу проник в сознание. Страшное множество людей роилось, бегало по берегу и наплавному мосту через Ловать. Солнце уже рассеяло туман, Неупокоя охватил заполох хозяйки, проспавшей и время дойки, и рожок пастуха. Игнатий усмешливо щурился на противоположный берег.

Там, в развороченном чреве горы, безумствовал жёлтый, гнойного цвета огонь. Казалось, венгры извлекли его из преисподней. Да так и было, ибо пороховое зелье освобождает силу подземную, более опасную для человека, чем думали алхимики-изобретатели. Жар взрыва одолел и сырость, и известковистую залежалость брёвен у основания стены, в считанные мгновения обуглив очаг пожара. Далее ветер, возникший на перепаде тепла и холода, раздул и понёс искристую струю на деревянный палисад. Затлела кровля.

Такая же безмысленная, огневая сила устремила людей из королевского лагеря навстречу гари, к крепости, готовой пасть. К победе и добыче. Живее всех седлали коней поляки, за ними поспешали литовские гайдуки и пешие наёмники. Наплавной мост качался и играл. С него в обход озера, обмелевшего после разрушения плотины, вела уже натоптанная тропа – к мосткам, за ночь построенным венграми короля.

   – Видно, и мне бежать, – вздохнул Неупокой.

   – Кому, как не тебе, – многозначительно недосказал вероучитель.

С озёрной луговины во всём ужасном великолепии открылся взорванный подкоп. Глыбы дёрна вперемешку с валунами расшвыряло по склону. В нём обнажилась часть основания стены и ближней башни. Брёвна охватил глубокий и подвижный пал. Ветер нёс горькую травную гарь. Так пахнет после уборки репы, когда крестьяне жгут заражённую ботву. В болотистых лужках по краю озера, заросших изжелта-зелёной пушицей и камышами, тонули сходни кладок, размётанных ночными ядрами. Справа от сходен ровно, как заготовленные брёвнышки, лежали двенадцать трупов.

Их стукнуло в траншее в разгар работы. Теперь венгерские пушкари отыгрывались на русских, пытавшихся тушить пожар. Пищали, пушки гремели из-за озера без передышки, ловя сквозь дым всякое шевеление на стене. Снизу казалось, что там всё перекорёжено, а люди перемолоты железом, но вдруг в логово огненных, судорожных змей рушилась тачка земли, бадейка воды взрывалась грязным паром, и часто следом – мёртвая оболочка человека, тоже гасившая пламя уже не нужными для жизни соками и кровью. Крепость на выстрелы почти не огрызалась – все заняты. Но вот зарычали мощные стволы больверка, венгерским пушкарям пришлось менять позицию.

Существовал манёвр, ещё под Полоцком опробованный венграми: штурм сквозь пламя. Следовало дождаться хотя бы оседания стены. Пока она воздымалась огненным хребтом. Всё-таки Барнемисса решил рискнуть, сбил небольшой отряд. Иные нагрузились мешками с порохом – подкормить огонь. На перемычке между рекой и озером, неподалёку от обезлюдевших траншей Замойского, сосредоточились две сотни конных поляков. Они подбадривали венгров, готовясь отсечь русских, буде решатся на вылазку. Дым всё гуще заволакивал подножие вала. В этом туманно-огнистом провале один за другим пропадали стройные колеты венгров с блистающими наплечниками.

Поляки вслушивались в долетевший оттуда шум: шорох и треск гигантского костра, взрывчатое шипение воды и вздохи оседавших брёвен. Венгры пропали, будто угорели. Польский ротмистр без толку тревожил коня, нервным галопом пролетал вдоль озера почти до места, где стояли Неупокой с Игнатием. Тот осклабился:

   – Так и дурная малжонка гоняет мужа без причин, бо у неё свербит!

Из дыма вырвался грозно-рыдающий вой, каким московиты взбадривали себя на вылазку. С десяток венгров покатились, оскользаясь и дымя, в болото. Измаявшийся ротмистр выхватил саблю, поляки кинулись за ним, смешались и затолкались на узком присклоновом лужке, самые сильные кони рванули вверх, срываясь торопливыми копытами, хватая друг друга за холки, сшибаясь крупами. Но через сотню шагов установился естественный порядок, описанный циничным Макиавелли: «Смелые понукают, робкие невольно одерживают коней, из-за чего толпа растягивается в боевой строй...» Только напрасно робкие одерживали, смелые горячили. Хорошо, в дыму своих не порубили. Русские лишь давали знать своим, с башен на стены, что начался приступ.

Уцелевшие венгры вернулись в свои траншеи, поляки – в лагерь. Огонь разгорится, рассудил Барнемисса, русские сами сдадутся... Потянулись часы перестрелки, расчётливого ожидания, скрытого дымом героизма и нетерпеливых, сердитых молений: одни просили у Господа дождя, другие – сухого ветра.

Приезжали король и Замойский, с необоримым злорадством, не признаваясь самому себе, следивший за умиранием огня. Московиты, рассказывал он приближённым, привычны к пожарам. Их столица каждые десять лет от грошовой свечки сгорает. Помешать тушению может только прицельный обстрел.

В сумерках оранжевые змеи зашевелились живее. Королевские венгры вновь приготовились к приступу. Но Замойский, скрывая равнодушную ухмылку, вернулся в свой лагерь и приказал ускорить земляные работы перед больверком.

Молитвы православных оказались сильнее. К ночи сыпанул дождик и задавил последнего гада.

6

Тридцать первого августа 1580 года по случаю «индикта», новогодия по православному исчислению, ко двору царевича Ивана съехались необычные гости: кроме его дворян, посольские и некоторые иноземцы и вовсе неожиданные Годуновы и Нагие. Их он не жаловал, считая самыми ближними советниками отца и, следовательно, своими недоброжелателями. И предстоящая женитьба государя на Марии Нагой не улучшила отношений с Афанасием Фёдоровичем. Наследник, видимо, считал полезным участие Нагого и Годунова в обсуждении опасного положения страны и выхода из него. Но это должно было выглядеть лишь беседой, открытой для доверенных людей царя, а не нарочитым, скрытым от государя совещанием.

Афанасий Фёдорович обрадовался возможности утеплиться не только с царевичем, чей холод чувствовал всегда, но и с Борисом Фёдоровичем. Рассеять недоразумения, закрепить завоёванное. Самого предмета их ревнивой вражды – государя – давно уже не видели ни за какими столами, кроме особного. Английский лекарь Ричард Элмес производил над ним таинственное действо очищения тела с помощью трав и минералов, постной пищи, целебной грязи и воды. Иван Васильевич готовил себя не просто к свадьбе, а к полнокровной жизни с молодой женой, что в его годы и при его здоровье грозило некоторыми опасностями. Его отец, нрава строгого и доброго здоровья, всего семь лет потешился с юницей Еленой и в те же примерно пятьдесят четыре года свалился с горячей кобылки... А государя одолевали утробные и костные болезни. Одна надежда – на английскую науку. Он более недели не покидал дворца. Обновлялся.

По прошлым царским жёнам было известно, как велико влияние Годуновых на их судьбу, особенно когда они заведовали домашним обиходом, родич Скуратов-Бельский – безопасностью, а Богдан Бельский – сомнительными развлечениями государя... Могли и свадьбу сорвать. Пришлось прижечь Бориса – для острастки, чтобы потом вернее помириться.

Сошлось так ловко, словно сам бес Асмодей, вдохновитель интриг, ворожил Нагому. Царевич Фёдор ляпнул по малоумию, что знает способ остановить войну: «Поеду в Смоленск, да повстречаю короля Стефана, да и уговорю отдать обратно Полоцк и не лить крови христианской». Комнатные боярыньки восхитились и разнесли, в России привыкли наделять юродивых силой убеждения. Дошло до Смоленска, до Орши – путём известным, Кмита принял всерьёз, отписал королю, и Афанасию Фёдоровичу осталось с чистым сердцем явить государю эту безлепицу, полученную из Литвы. Таким отражённым вестям Иван Васильевич придавал особое значение. Убивались два зайца: падала тень на Годуновых и обеспечивалась признательность царевича Ивана, коему надоело, что в плетении подобных заговоров отец обвинял одного его. На случай, если Годуновы в отместку станут «клепать невесту Марьюшку», Афанасий Фёдорович припас ядро потяжелее.

Борис тяжело переживал внезапную немилость государя. Был не труслив, но впечатлителен. Для царедворца опалы – дело неизбежное, если из-за каждой убиваться, скоро сойдёшь в могилу. Такова цена власти. Мурза не знает, доживёт ли до вечера. У Годунова, державшегося за дядиной спиной, не было крымской выучки, он привык к ровному теплу дворцовой печки. Вдруг – выгнали за порог, перестали пускать на очи! Он всполошился, стал искать сочувствия. Ни в Думе, ни в приказах не нашёл. Остались бедные провинциальные дворяне, кому помог или обещал. Как раз перед смотром в столицу сбилась порховская ватага, сглодавшая когда-то Колычевых: Роман Перхуров, Леонтьев с товарищами. Нагой наладил наблюдение, записи речей. Были две встречи с благодетелем Борисом Фёдоровичем. Языки без костей: ты-де одна надежда, своими бессонными заботами хранишь царевича. Хоть недалёк умишком Фёдор, а при твоих советах оберег бы детей боярских от конечного разорения. Крестьянам и заповедные лета – не указ! Пашни пустеют, боевых холопов не набрать. В Разрядном урезают жалованье, наши печалования до государя не доходят, у наследника неделями лежат. Он высокоумен, а Фёдор кроток... Ты и царевича Ивана бережёшь, слыхали мы, как Строгановы тебя лечили, ещё неведомо, был бы жив наследник, если бы ты государев посох на себя не принял. Шпынь с удовольствием описывал Нагому, как посерел Борис Фёдорович, аж дубоватый Леонтьев оробел. Залепетал, да лепета не записывали, записанное же не вырубишь. И Годунову дали понять, что кое-что – записано...

За столом меж тем обсуждали способы одоления Батория. Красноречиво разливался Джером Горсей, делавший вид, будто не огорчён потерей тысячи рублей, вырванной государем у возглавленной им, Еремеем, с этого года Московской компании. Умел Иван Васильевич тянуть с кого можно и нельзя. Своих вовсе не жалел: черносошный Север кроме обычных податей доплачивал то пару тысяч, то несколько сотен на каких-нибудь «наплавных казаков»; ругаясь шёпотом, отсчитывали излишнее и Соль-Вычегодская, и кирилловские старцы, и вконец оскудевшие помещики. Их даже на смотры не пускали, покуда не рассчитаются с казной. Что ж, больше денег – больше воинских людей, пороха и посошных мужиков. Задавим Обатуру не уменьем, а числом. Но при дворе царевича Ивана сегодня больше уповали не на деньги, а на слова. На мирное давление, какое только Папа да император способны оказать на короля.

В Прагу и Рим снаряжался скорый гонец Истома Шевригин. Наследник, усвоивший отцовскую привычку разъяснять очевидное, вещал: Папа не хочет полного поражения России, ибо османы у врат Италии яко волци... Император Рудольф[61]61
  Рудольф II — австрийский император.


[Закрыть]
не оставляет надежды стравить Россию с Портой. И обратить в новую смешанную веру – униатство. Поманить Папу возможностью открытия в Москве костёлов, по примеру кирхи в Немецкой слободе – он не меч, а омелы станет слать Обатуре. Перекроет денежный ручеёк, бьющий в Польшу из Франции и Империи. Папа – сила, не чета патриарху Константинопольскому. Надо пошире отворить воротца иноверцам, дать право креститься любым обычаем, тогда приобретём в «Италиях» таких союзников, что ни Батория, ни султана не убоимся!

Что за беда, подхватывали ближние дворяне, коли в Москве, как в Минске, станут на одной площади костёл, кирха и синагога? Пусть обличают друг друга, православие только окрепнет. Важнее сохранить завоевания в Ливонии, возобновить торговлю через Нарву. Гибель нависла над делом всего царствования, а мы закоснелые догматы бережём.

– Иначе нас отбросят дальше, чем стоял прадед, основавший Иван-город[62]62
  Прадед, основавший Иван-город — Иван III. Иван-город, город-крепость на северо-западной границе России, был заложен по его повелению в мае 1492 г.


[Закрыть]
, – воскликнул царевич.

Лицо его, подбритое по-польски, так и сияло зорькой. Он был красив не по-отцовски, в его миловидности просвечивало почти девическое... Невместно было возражать ему. А следовало – с учётом всего, о чём донесут государю шпыни из слуг. К вопросам веры Иван Васильевич относился слишком ревниво. Афанасий Фёдорович один решился, возвысил голос – впрочем, скорее приглушил, как пыльные ковры в Бахчисарае гасили шарканье чувяков.

Сказано дальновидно, замурлыкал он. Догматы закоснели, а наши попы безграмотны. В закатных странах пасторы и ксёндзы изощряются в христианской диалектике, мы первопечатников изгоняем, дерзнувших восстановить «Апостол»[63]63
  «Апостол» – первая точно датированная русская печатная книга; была напечатана Иваном Фёдоровым и Петром Мстиславцем в 1564 г. Духовенство усмотрело в печатании книг ересь, и Фёдоров с Мстиславцем вынуждены были уехать из Москвы в Белоруссию, а оттуда на Украину.


[Закрыть]
. О, наша темнота!.. Но грех не помнить и другую правду: даже закоснелой верой отцов крепится оборона государства!

Царевич не сразу сообразил, что его поправляют. Ещё немного, и обличат в подрыве русской военной мощи.

Почто Баторий пустил в страну иезуитов, продолжал Нагой. По дьявольскому завету – цель-де оправдывает средства – они совращают униатством православных Речи Посполитой. Сами хранят догматы, пьют чистое, а русских готовы опоить дурящей помесью, лишь бы ослабить перед польским влиянием. Чего же добьёмся мы, пустив к себе католиков, жидов и лютеран? Пошатнём неизощрённую, но крепкую веру народную. И что ему тогда, расшатанному, в ум войдёт? Израда!

Уязвлённый царевич, однако, понимал, что Афанасий Фёдорович кидает ему спасительное вервие. Он не обольщался относительно своих слуг. Всё же не мог смолчать:

   – Так ли ты Истому Щевригина наставил?

   – Уволь при иноземцах, государь... Истома не за милостью папской едет, а хитрые тавлеи[64]64
  Тавлея — игра в шашки или в кости, а также сама игральная фигура.


[Закрыть]
расставлять.

   – Не обыграл бы он самого себя, – нашёлся Иван под общий облегчённый хохот.

Радостней всех смеялся Афанасий Фёдорович, боявшийся, как бы царевич не потерял лица, обрушившись на возражателя злобно и грубо, по-отцовски. А так последнее словцо, в меру острое, осталось за хозяином стола. Как, впрочем, и царапина обиды.

Перед подачей последних блюд – груш, взваренных в мёду, солёных слив и сыра – гостям был дан «прохлад», прогулка по саду и хоромам без чинов. В доме наследника на русские обычаи уже явственно падала свежая тень иноземных... Нагой с Годуновым, не сговариваясь, оказались вдвоём на дорожке, багряно и жёлто расцвеченной палым листом. В их примирении Нагой был заинтересован больше. У Годунова было преимущество-мнимое, но для Ивана Васильевича очевидное бескорыстие. Бережёт не наследника, а уродивого сынка, коему никогда не царствовать; дела его на виду – обиход государя. У Нагого всё в тайне, и сила не меряная – некому, кроме него, измерить. Во всероссийской израде-смуте, коли такая последует от поражения или по смерти государя, с кем он соединится: с Земщиной во главе с Мстиславским, запуганным и престарелым, но и озлобленно-униженным «проклятыми грамотами», прямым битьём? С поляками, коли Мария родит сына? Случись несчастье с царевичем Иваном, возможно всё. Как в малолетство самого Ивана Васильевича... В одном уверен государь: ни с Юрьевым-Романовым, ни с Годуновым Нагому не сговориться.

А им довольно оказалось пятиминутной беседы на осенней тропке, чтобы установить мир. Вот уж и яблони опадают, размягчённо произнёс Борис Фёдорович. К холодной и дождливой осени столь ранний листопад. Дальше Великих Лук Обатуре не двинуться. Замах его на Москву – похвальба. Застрял перед деревянным, землёй да дёрном обложенным городищем, ядра вязнут, огонь не берёт. Не позже ноября пойдёт на перемирие, а там у него и деньги кончатся, и Папа с императором вмешаются, коли Истома Шевригин не подкачает. Время подумать о жизни после войны. В первую голову нам не хватает порядка.

Не звать же варягов, подхватил Афанасий Фёдорович, вспомнив застольную беседу. С немцами только торговать, они нам не помощь и не указ. У России свой путь. Распустить народ недолго. Правда, без вольной торговли и промыслов посадские тоже денег не дадут. А приписать их к чёрным слободам, как предлагал Нащокин?

Суть не в посадских, а в крестьянах, нетерпеливо возразил Борис. Они всех кормят, их хлебом и торговля, и воинский чин живут. Воинский чин – всему главизна, он как бы стальными обручами скрепляет самодержавство, то есть единственный порядок, необходимый русским. Его не будет, покуда кормильцы от своих наделов как от постылой жёнки бегают. От шатости Юрьева дня – всей земле шатость! В какой иной стране со всеми их христианскими свободами (выдал себя – читал воззвание Батория!) столько рабочего народа волочится меж двор от Волги до Днепра? Врут, будто от податей бегут. От бессилия властей, лишь с виду грозных. Он, Годунов, часто встречается с простыми помещиками, дом его вроде Челобитной избы...

– Наслышаны.

Борис Фёдорович проглотил намёк, как непрожёванный кусок.

   – Они и хвалят государя за заповедные лета, и печалуются, что их отменят после войны, в самое рабочее время.

   – Мечтают навечно прикрепить мужиков?

   – Как в немцах, в Польше. Иначе – смута и голод.

   – От неволи не возмутятся?

   – В Польше после «Уставы на волоки»[65]65
  «Устава на волоки» (Волочная помера, 1557 г.) – обмер и передел земель в великокняжеских имениях Великого княжества Литовского. Все земли были разбиты на волоки (участки около 20 га), определены размеры барщины и денежного оброка для крестьян в пользу Великого князя Литовского, увеличены размеры этих повинностей. Волочная помера значительно ухудшила положение крестьян.


[Закрыть]
не возмутились. А Жигимонт[66]66
  Жигимонт — Сигизмунд II Август.


[Закрыть]
был слаб. Наш – не допустит.

   – Продли, Господи, лета его...

Воротились к столам, сели рядом, обратив внимание многих. Гости заедали мушкатель яблоками и грушами в меду, горьковатый бастр – оливками по-английски. Нагому не припасли любимого кумыса, потягивал сыт – мёд, разведённый в гвоздичной воде. Разошлись на закате. Завтра – Новый год, 7089-й от сотворения нашего бедного мира...

...Первого сентября – пятничное сидение у государя. Кремлёвские совещания проходили в Передней палате и Комнате, царском кабинете, что сразу за Золотой палатой. Крыльцо – от Благовещенского собора, не для самых торжественных выходов. Средняя Золотая служила непарадной приёмной, в отличие от Грановитой. В присутственные дни вход в неё был относительно свободен.

Здесь, ожидая выхода царя, Нагой снова беседовал с Борисом Годуновым – будто и не по делу. Вспомнили Висковатого, несчастного главу Посольского приказа, замученного в первые опричные годы. Но ещё раньше, будучи в силе, он требовал жестокого суда над изографом, расписавшим Золотую яркими символическими образами, не отвечавшими древним канонам.

«Написан образ Спасов, да туто же близко него написана жёнка, спустя рукава якобы пляшет, а под нею: блужение...» Против его челобитья митрополит Макарий созвал Собор. Постановили: дьяку не мудрствовать, заниматься своим. Да и своими, посольскими и тайными делами, он занимался не всегда удачно. Нагой не удержался от запоздалого укола, вспомнив неудачу Висковатого с засылкой казаков-лазутчиков, когда Афанасий Фёдорович был в Крыму. Тех лазутчиков и заставили вести турецко-татарское войско на Астрахань...

Кто без греха! Тем и прекрасна роспись Золотой, что отражает истину, а не мечтание о человеке. Спас обрамлен личинами грехов и доблестей, которые Он приемлет как неизбежные, что и означает: «Спасово человеколюбие». Такие мы есмы: направо – чистота, слева – блужение, безумие, а меж дверей – семиглавый Дьявол, над ним – жизнь с вечным светильником, над нею – Ангел.

Я так толкую, – разговорился Афанасий Фёдорович, заметив, что к их разговору с Годуновым прислушиваются нужные люди. – Жизнь невозможна без дьявольского соблазна, земная нечистота в её основе. Но воля всего живого устремлена к освобождению из этого плена, к ангельскому покою. В Бахчисарае я видел странствующих мудрецов из Фарсистана. Спасение, говорят учителя Востока, в освобождении от жизненного блужения. По их учению душа не один раз пленится земной прелестью, воплощаясь в разных людях, даже и животных. Сходное и в наших Евангелиях есть, отвергнутых Соборами, то есть мысль сия и в христианстве тлела. Чтобы не воплощаться больше, душа должна очиститься от дьявольского желания, земной тягости, страстей, их же и мы греховными почитаем. Тогда – неизречённое блаженство вечной тихости... Впрочем, тут легко впасть в ересь, подобно Висковатому.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю