Текст книги "День гнева"
Автор книги: Вячеслав Усов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
7
Никольская башня Печорского монастыря уже чернела в вечернем небе, когда старчески зоркий глаз игумена углядел немцев, засевших в сыром лесочке. Он осадил мерина, Неупокой махнул сопровождавшим инокам, и все они зайцами замерли в безлистном ивняке. Внимание гофлейтов было, к счастью, направлено в другую сторону. По распаханному взлобку к воротам монастыря беспечно двигался отряд конных стрельцов в сопровождении диковинной добычи – двух верблюдов. Неприхотливых и сильных животин использовали королевские татары. Что жрали верблюды в северных полях, знали одни хозяева; зато верблюды пили мало и шутя одолевали короткие ливонские дороги. Впрочем, и жизненные дороги их укоротились, в лагере под Псковом венгры скупали их на мясо за бешеные деньги.
Стрельцов водил в добычливые походы осадный голова Печор Юрий Нечаев, «малый возрастом», по оценке писца. Относилось это и к возрасту, и к росту, что, полагал игумен, излишне возбуждало его боевой зуд. Уже были отбиты десятки фур с отборным латышским хлебом и множество телег у отъезжавших самовольно литовских панов...
Гофлейты выводили коней из ельника. Минута – и деловитой рысью пошли наперерез стрельцам. В предводителе по посадке, шлему и алому значку на высоком древке узнавался Юрген Фаренсбах, ныне подданный датского короля. В его отряде служил племянник или сын магистра Ливонии Кетлера, униженного и загубленного царём. Тому особенно хотелось «посчитаться с Иваном» за поругание Ливонии.
– Упредить наших! – захлопотали и заробели иноки.
– Господь упредит, – окоротил игумен. – Они задерутся, мы к воротцам – бегом!
Задраться, изготовиться стрельцы не успели. Дорога к монастырю с востока вьётся измятой, запорошенной снегом лентой, между овражками и густо заросшими водораздельными горбами. Медлительная рысь немецкой конницы обманчива. Глядь – ты уже в железном разъёме клещей, отрезанный и от ворот, и от спасительного леса. Принимай бой под дулами ручниц, коими немцы владели не хуже стрельцов, зато замки у них надёжнее, а время между залпами – вдвое короче. Под первым легло не менее десятка. Верблюды заорали, по-драконьи выворачивая шеи. Под рёв и грохот большая часть стрельцов пробилась на окраину слободки, где их пытались поддержать огнём с Никольской башни. Но ворот отворить не рискнули, немцы были готовы ворваться на их плечах. Стрельцы свалили на дно оврага Каменца, к Нижним решёткам, благо тропу на склоне помнили на ощупь. Немцы за ними не полезли, пожалели коней на обледенелых откосах, однако и уходить от Никольских ворот не собирались. Через полчаса над обезлюдевшей стрелецкой слободой поднялись дымки. Немцы заняли избы, заслонённые церковкой от монастырских пушек. Игумену с сопровождавшими пришлось мёрзнуть в лесу до ночи.
На узком сосновом взлобке между Каменцом и Пачковкой, пропилившей ложе в розово-фиолетовых песчаниках, они и повстречались с разбитыми стрельцами. Юрий Нечаев выдержал грозу игумена:
– Али иного дела нет, как шлёндрать за фуражирами? Обитель без обороны!
– Те фуражиры литву под Псковом кормят.
– И каким путём мы в обитель проползём?
– Нехай немцы боятся ночи, святой отец. Мы – у себя.
– Немцы и беса не страшатся...
– Устрашатся духа православного, что в наших стенах живёт!
Не умел Юрко уступать, чем виноватей чувствовал себя. Но тут он оказался прав. На лес и монастырь падали сумерки. Тяжкие кроны сосен почернели, заколыхались под холодным ветром. Ожил не только лес, в самих стенах как будто нечто высветилось и задышало. Гаснущий свет заката огладил тесовую надстройку, оставил сияющий гребешок, странно не гаснущий под пепельным небом. Если присмотреться, в этом отсвете что-то беспрестанно менялось, колыхалось, двигалось тенями. Ещё немного, и сгустится в чёрные фигуры, образы, внушающие любование или ужас, как всё непостижимое. Неупокой, игумен Тихон, стрельцы и даже голова Нечаев, пылавший мщением, взирали на стены изумлённо и затишно, будто себе не верили и поделиться не решались... Неизвестно, что углядели немцы, только перекличка их дозорных стала тревожней, чаще, и от бровки овражного склона они убрались.
– Веди, – велел Нечаеву Тихон. – И более за стены ни ногой! У тебя сколько людей осталось после подвигов?
– Сотни две. Да мужикам раздам рогатины. Сперва не хотели в обитель укрываться, всё норовили к своим овинам, а как фуражиры пошарпали их...
– Панковские в обители? Мокреня?
– Я их по прозвищам не различаю. Токмо по рожам. Мокреня... А велико его семейство?
Почудилось Неупокою, что Юрко, заглянув в его очи, ухмыльнулся? Не могло быть, никто ж не знал. Нечаев сделал последнюю попытку:
– Отец строитель, благослови порезать немцев! Мы их в ночи подпалим и в ножи.
– Запрещаю!
Щебёнка в русле Каменца бренчала звонко, производя слитный, перекатывающийся звук, словно к Нижним Решёткам ползла громадная и неуклюжая змея. Не будь противник заворожён таинственным сиянием на стенах, грозным колдовством той ночи, уж верно, не одну пулю послал бы на этот звук. А – не послал! С чего и началась вялая, неразумная, бессильная до нелепости осада Печорского монастыря.
Мощёная площадка за распахнутыми нижними воротцами, зажатая хозяйственными избами, складами, была забита, невзирая на ночь, монахами и мужиками. У многих горели свечи, как на праздничной всенощной. В их неспокойном свете на возбуждённых лицах читалось скорее изумление, чем почтительная радость. Выхватив взглядом сотника, оставленного за старшего, Нечаев стал выговаривать за бездельно открытые ворота, отсутствие дозора на подходе. Вступились старцы:
– Какой дозор, сыне! Не то что немцы, мы вострепетали, вас узрев. В таком вы сиянии шли, а по Каменцу, мнилось, немало вас, якобы полк ступает. Иные завопили, подмога-де идёт из Пскова, побив короля. А вас трёх десятков нет.
– У страха вашего очи...
Оглянувшись на игумена, Нечаев замолчал. Тихон слушал старцев с той рассеянной задумчивостью, с какой не речам внимают, а природным шумам-предвестникам. Потом размашисто благословил всех, уравнивая на время испытаний иноков и мирян, и зашагал к подземной Успенской церкви. Остановился у колодца, положив руку на чёрный сруб. Из-за сруба, словно подкараулив неподходящую минуту, вышел слегка придурковатый, не от мира, послушник Юлиан. Игумен приподнял руку для благословения, но Юлиан присунулся к Неупокою:
– Отче! Поделись благодатью...
В присутствии игумена и старцев получилось бестактно, неподобно. Для иноков Арсений оставался чужаком, бродяжкой, помилованным государевым преступником. Юлиан ждал, расплываясь в дурной улыбке. Неупокой отстраняюще протянул руку, послушник вцепился в неё ледяными пальцами с дикой силой, какую невозможно предполагать в его немужественном теле, и припал к ней такими же холодными, словно инеем обмётанными губами. Тихон возвысил голос, перекрывая ропот старцев:
– Зрите, братие, как сей юноша чистой душою угадал, что на Арсении во Пскове благодать почила!
И рассказал восторженно-внимательным, уже во всё готовым поверить монахам и крестьянам, о чудесном спасении и «кратковременном вознесении» Неупокоя у Покровской башни, даже о том, будто он и «сотоварищей своих, стрельцов, по краю пропасти провёл», и о хождении с Чудотворной под пулями, от коих его хранила всё та же невидимая сила, благодать... В заключение игумен призвал братию помолиться не в пещерном храме, а прямо у колодца, дабы вода его, «той же святыней напиташася», приобрела способность исцелять раны и укреплять сердца. То и другое крепко понадобится обитателям монастыря в ближайшее время.
Первое испытание ожидало их на рассвете. Стрелецкие дозоры на стенах были усилены за счёт монахов помоложе и крестьян. Неупокою доверили обойти башни, окропить их священной водой колодца, да заодно следить за немцами. Фаренсбах не заставил ждать.
На стылой, облачной зорьке, предвещавшей снегопад, пятеро всадников в чёрных епанчах появились на Рижской дороге, против Острожной башни. Из неё простреливался мост перед Никольскими воротами, поэтому затинные пищали здесь были самыми убойными. Всадники легкомысленно приблизились на выстрел, вызвав у замерзшего пушкаря судорожный порыв к жаровне – раздуть уголёк, запалить фитиль. Но не решился тратить зелье без приказа. Арсений двинулся по стене, следя за всадниками. Они открыто производили досмотр башен, выбирали слабые места. Во главе скакал, несомненно, Фаренсбах. С дороги он резко свернул на поле, помчался по меже монастырской пашни, оставляя на розовом снегу сизую борозду.
Неупокой немало наслушался о Фаренсбахе, служившем уже четвёртому королю. Ему и ревельские башни, без толку осаждавшиеся русскими, не оказались высоки, когда потребовалось содрать жалованье со шведов. И вот, со всем кровавым опытом осад, он оказался перед невысокими стенами, оборонявшимися двумя сотнями стрельцов, из коих уже с десяток уложил. Казалось, ему и ядер не надо тратить, он просто вскарабкается на Никольскую в одних носках, как в Ревеле... Впрочем, он постарел, забаловался, приобык действовать наверняка. Внимательно искал площадки для установки пушек. Придержал и снова тронул коня, неуверенно ступавшего по свежему снегу. Неупокою были понятны его сомнения.
Юрген добрался до Тайловской башни, господствовавшей над долиной Каменца и Верхними решётками. От неё стена уступами спускалась на дно долины, затем вновь поднималась – к Наугольной. Изъеденные промоинами склоны были неподходящими для пушек, а днище, заросшее кустарником, выглядело ловушкой. Торопливо миновав его, всадники шагом, щадя коней, пошли по рытвинам правого борта долины, от Наугольной к Изборской и Благовещенской башням, к наружному монастырскому саду. Отсюда, со Святой горы, уже и кельи были видны, и стена доступно понижалась, как утопала в залесенную низинку. Но хитрые строители вписали перед нею ров в природные овражки. Тащить сюда пушки через Каменец и буераки, под обстрелом, врагу не пожелаешь. От Благовещенской башни вновь начинался спуск в долину, к Нижним решёткам. Перед ними днище пошире, ручей обильнее, подходы заболочены, ровных площадок нет. Словно насмешливый бес прогулял немцев вокруг обители и вернул на Рижскую дорогу, к Никольской и Острожной башням. Лишь перед ними, как на заказ, ровная площадь стрелецкой слободки, подходы и подвоз... Никольская – узел обороны монастыря. Разрубив его, овладеешь крепостью.
Тут и остановись, воззвал Неупокой к боевому опыту Фаренсбаха, к его здравому смыслу, обрёкшему на поражение немало военачальников. Со стороны слободки стена между Никольской и Острожной кажется и доступной, и уязвимой для обстрела. Вряд ли представлял Юрген, каким густым огнём встретят штурмующих и стены и фланги – с башен, и уж совсем не видел ловушек, сокрытых железными Никольскими воротами. В соединении с церковью, такой же тяжелокаменной, с бойницами и оборонительными сооружениями между притворами, Никольская башня представляла собою целый замок.
Впрочем, и Фаренсбах мог кое-что вызнать у прежних богомольцев. Недаром замер со своим конём напротив предмостного острога, в сотне шагов от рва, в позе задумчивого завоевателя. На эти деревянные остроги с каменной и земляной засыпкой всего рижского пороха не хватит.
Самое верное – давить огнём и штурмовать Никольскую. Но было здесь одно, совсем уже не военное обстоятельство.
Крепость принадлежала Богу.
Казалось, не в новинку лютеранам громить монастыри. Почти сто лет религиозных войн, от Реформации в Германии до Фландрии, притупили их уважение к чужим святыням. Но святость места Псково-Печорского монастыря чувствовали и признавали не только православные. Соседи – латыши, ливонские немцы, литва – передавали слухи и предания о непонятных явлениях и странном, иногда зловещем, чаще – благотворном, влиянии на людей, наблюдавшемся в низовьях долины Каменца. Здесь нарушались законы, установленные Богом для этого мира. Из ничего являлось нечто. Ломалась логика поступков, особенно у обладавших властью, чья воля плавает свободно и прихотливо, не ограниченная законом, а потому подверженная слабым влияниям и силам. Собственноручное убийство игумена Корнилия не поддаётся иному объяснению, как действие на царя этих малозаметных бесовских сил... Впрочем, и иных странностей, вовсе уже не объяснимых, в окрестностях обители хватало. Сама же она представляла крепость и средоточие сил светлых, благих, чьё влияние испытывали и богомольцы, и любопытные иноверцы... Коротко говоря, обитель находилась под покровительством или влиянием чего-то или кого-то такого непостижимого, что издавна внушало опасливое почтение всем, без различия вер. Ещё короче: на монастыре лежала Благодать. Благословение свыше.
И мимоезжие торговцы, и душегубцы Рижской дороги, и уж конечно гофлейты Фаренсбаха угадывали её мерцание и тайну. Злодеи и воинские люди испытывали некую ноющую тоску в предвидении опасных дел. Не потому ли и Фаренсбах так долго маялся перед Никольской башней, что от креста надвратной церкви пронизывающим ветерком донеслось некое остережение, сковавшее движение и волю. Уж коли не лежит душа, прислушаться бы к внутреннему водителю и отступиться... Давно ходивший возле смерти, Юрген знал, что к приметам и предчувствиям прислушиваться надо, но ещё лучше знал, что не прислушается на этот раз.
Взбодрил коня. Тот резво побежал прочь от заиндевелых стен, с которых, в отличие от псковских, не кричали.
8
Осада Печорского монастыря описана современником в подробностях, из коих самые невероятные косвенно подтверждаются противником. В том странном, что творилось у его проломленной стены, угадывается стихия, не сводимая к христианским догматам. И хотя инок-летописец старательно увязывал проявление невидимых сил с этими догматами, королевский секретарь смотрел на вещи шире: «Неприятель приписывал неудачи наших чуду, наши же – заклинаниям и колдовству...»
Пехота, прибывшая на третий день, бодро долбила кирками морозную корку, ведя траншею правее Никольской башни. За насыпями укрылись четыре пушки. Всё делалось так грамотно, что Юрий Нечаев запретил без пользы тратить порох. Пищали смолкли, стала слышней немецкая песня. Солдаты рубили воздух языками дружно и грубо, помогая киркам. И было в песне нечто, похожее на заклинания, настойчивую просьбу к духам войны или земли, древнее, как сама работа. Нечаев обратился к Неупокою:
– Умоли владыку, благословил бы иноков на стене псалмы пропеть. Немцы поют, а мы молчим...
Он пытался развить свою мысль, но саблей осадный голова работал ловчее, чем языком. Отец Тихон, согласившись, договорил за него:
– Всяк своих духов-заступников пеньем призывает.
– Ужели и в мире духов живёт наша вражда? То с христианством не согласно, отец святый, – упрекнул Неупокой.
– Ещё в еретичестве уличи меня. Не сказано ли о Богородице: заступница наша! О Власии – скотов заступник. Никола – за странников... Мир наш с его страданиями и чаяниями на небесной сфере отражается. Ты на стене псковской кого против кого призвал? Невидимые силы не все за нас, но наши сильнее оказались. Ступай за певчими, не умствуй!
Такая насмешливая, языческая убеждённость звенела в речи игумена, что Неупокой не то чтобы ему поверил, но всё дальнейшее воспринимал без социнианского сомнения и страха за собственный рассудок. Стройное пение иноков настолько не сочеталось с диковатой песней землекопов, было настолько тоньше и душевнее, что те примолкли, а вскоре заторопились на обед. Кажется, Фаренсбах ругался. Он нервничал, без дела выезжал на новые рекогносцировки, будто сомневаясь в выборе «причинного места». Но траншея уже протянулась, куда её он сам направил в каком-то нетерпеливом помрачении, заставить солдат горбатиться без пользы даже король не мог. Жалованья им не заплатили с самой весны, ещё и на зиму хотели задержать. На земляную, морозную маету вдохновляли их одни монастырские богатства, о которых по Ливонии ходили не слишком преувеличенные слухи.
Пушки заговорили под вечер пятого ноября. Они стояли шагах в пятнадцати от рва, бросать же ядра могли вдесятеро дальше. Вся нерастраченная в полёте масса обрушивалась на сцементированную смесь кирпича, булыжника и местного песчаника. Лишь сумерки угомонили пушкарей, скрыли пробоины и трещины, дали защитникам десяток ночных часов, чтобы забить их брусьями, камнями, подмалевать известью. А на рассвете, как ушли мужики со стены, случилось первое чудо или, по мнению немцев, колдовство.
Крестьянам, чинившим стену, келарь поставил кормы с горячим сбитнем. Неупокой по старой памяти присматривал за работами, а после угощался вместе с ними, ночь-заполночь. В это-то самое сонное время, когда и мушки не разглядеть, из шанцев пошла шальная, бесприцельная стрельба из пушек, ручниц и самопалов всех видов и калибров. Пули и ядра густо щёлкали, стучали, жахали по брёвнам, камням и свежей подмалёвке, сводя на нет крестьянскую работу. Арсений бросил ковшик, поспешил на стену, думая, что кто-то из недотёп стрельцов запалил для сугрева огонь и вызвал охотничью стрельбу. Из башенного окошка, выходившего на стену, ему призывно махнул десятник. Пригнувшись, Неупокой нырнул под каменные своды, его уже задело по щеке отщепом. Из башни едва просматривалась политая железом часть стены в облаке пыли. На ней не было ни огонька, ни человека, да и быть не могло: его бы просто по камням размазало.
Пушки внезапно замолчали, одни ручницы кудахтали железными птичками – нестрашно после пушек. Кого выцеливали, непонятно. От немецкого лагеря к траншее застучали копыта. Вскоре из шанцев донеслась ругань, и ручницы тоже заткнулись. Видимо, Фаренсбах или кто-то из ротмистров материл пушкарей за бестолковщину, растрату пороха. Неупокой в свой черёд взялся за башенных сторожей:
– Кто немцев всполошил?
Их было четверо, мужики надёжные и трезвые. Тут стали уворачивать глаза, будто их девичья робость обуяла. Что сей сон значит?
– Именно сон, – промямлил десятник. – В снах, отче, никто не виноват, даже если они наяву...
В последнем Неупокой сомневался, ибо в снах наших живут грехи и помыслы... Но было не до диалектики. Лаской и тоской он прижал десятника. Подбадриваемый товарищами, тот поведал, словно через плетень пробрался: при первых-де выстрелах выскочили они вдвоём с Тимошей на обзорную площадку и узрели человека, плывущего по воздуху по-над стеной! А ветра не было в помине, пыль от обстрела ещё не поднялась, воздух чист. Вспомнив уроки Умного, Неупокой увёл Тимошу в смежную камору:
– Целуй крест и живописуй видение.
Стрелец не поцеловал, а впился губами в крест. Так младенец, ошеломлённый небывалым, хватает знакомую, родную соску. Живописал он не искуснее десятника. Вспомнил одёжку – чёрную шапочку-скуфейку, длинную хламиду, каких прежде ни у кого не видел, а на затылке «рдяное пятно», будто кровью залито. В темноте, возразил Неупокой, кровь не видна... «Дак светилась!» – нашёлся Тимоша. Словом, бредовая невнятица. Позвал десятника. Тот подтвердил и про пятно, и про скуфейку, только хламиду назвал рясой. Двое других сказали: глядели-де из иной бойницы, наискось, видели человека не летящего, а стоящего, но из-за тьмы неразличимого, только в то место попало три ядра и пуль неисчислимо. Може, под стеною труп лежит.
Десятник, видя сомнение и неудовольствие Арсения, взмолился:
– Отче, не донеси игумену! Нас обвинят.
Он давно служил при монастыре и знал, что обвинение в ереси или «видениях» опасней служебных упущений. Неупокой смолчал бы, если бы не признание старца Спиридона Аникеева, сделанное во время утрени, и не показание «языков», захваченных на следующий день, во время приступа.
Спиридон, правда, не вызывал особого доверия. Всякого человека незаметного мучает подавленное желание выделиться, хотя бы ненадолго оказаться на виду. Стрельцы боялись признаться, а Спиридон не только не боялся, но выставлялся перед братией. Даже склонные поверить сомневались, что он узнал в явившемся ему старце Варлаама Хутынского[94]94
Варлаам Алекса Михайлович (? – 1210) – основатель и первый игумен Спасского Хутынского монастыря (недалеко от Новгорода). Канонизирован Русской Православной Церковью.
[Закрыть]... Та утреня была короткой, под обновлённый грохот пушек, глыбами докатывавшийся до порога Успенской церкви, с перерывом в семь минут: время, потребное для заряжания. По окончании службы решили нести к наметившемуся пролому образ Одигитрии, Богоматери Воинственной. Стали снимать её с заржавевших штырей, в незапамятные времена вмурованных в краснокаменную глыбу в стене пещерной церкви, все опустились на колени. Тут старец Спиридон и простенал:
– Владычица, нет сил молчать!
Тихон строго глянул, но Спиридон не укротился:
– Аще и недостоин, не смолчу!
Иноки приступили к нему:
– Не старые ли грези гнетут тебя? Не ко времени исповедание.
Старец поведал: уснув провальным сном после ночной молитвы, был неожиданно разбужен стуком в дверь. Решил, старец-будильник поднимает к утрене. Сокелейники спали, не слышали стука. При старце жили два послушника, сон у них по-молодому каменный, беспечный. За дверью никого не оказалось, только у выхода из длинных сеней, в лампадном отсвете будто серел некто в кожухе. Спиридон окликнул, что-де за нужда, тот только дверью скрипнул и пропал. И то ли старец осердился за беспокойство, то ли естество принудило, поволокся и сам к выходу. А дверь-то оказалась на внутреннем запоре, как и положено по ночному времени! Он запор откинул и вышел на крыльцо.
Братские кельи, как известно, расположены в нижней части двора. Направо по пологому склону воздымается к Никольским воротам кровавый путь, облицованный камнем. Инеистая корка на булыжнике блестела в пепельном мраке, словно глазурь на калачах, вбирая звёздный свет. И вот по ней, не оставляя следа, двигался тот, кого старец Спиридон принял за будильника. Власы седые, долгие, распущенные из-под скуфейки, не прикрытой клобуком, и ног из-под кожуха не видно. Кожушок отшельнический, старинного кроя. Главная странность и жуть: на шее пришлеца зияла кровавая рана. «Аки копием прободённая», – завершил старец повествование. Сокрылся призрак в тени Никольской церкви.
По каким признакам Спиридон решил, что явился ему Варлаам Хутынский, непонятно, однако убеждение его было так заразительно, что вскоре нашлись и доказательства. Неупокоя они не убедили, не заинтересовали. Он в третий раз за эту осень был поражён явлением, которое иначе как чудом, то есть прямым свидетельством вмешательства потусторонних сил, не объяснить. И будоражило, и странно успокаивало обновление, возвращение веры в многомерность и непостижимость мира, ещё недавно казавшегося насквозь понятным и плоско-серым. Арсений точно знал, что старец Спиридон не мог ни встретиться со стрельцами из Никольской башни, ни известиться об их видении через третье лицо.
Старца расспрашивали пристрастно: не вещал ли пришелец пророчества или указания, ведь не зря посетил обитель? Спиридон, напрягаясь, уверял, что гласа не слышал, но воспринимал «как бы мысленный глас», озарение или внушение. Будто бы угадав, что рана на вые поразила Спиридона, пришелец велел: «Не ужасайся!» И стало спокойно, но грустно-грустно.
Помалу угомонившись, понесли Одигитрию к пролому благолепно, с негромким пением, в сопровождении всех иноков и мирян, не занятых на стенах и по хозяйству. Пушечный гром лишь заставлял ускорять шаги – так носят подпорки к рушащемуся дому или бадьи с водой к горящему. Вера в помощь Божьей Матери и Сил, стоявших за нею, была так крепка, что странно, если бы они не проявились, едва икона достигла избитой ядрами стены.
Но Силы повели себя неожиданно, напоминая, какие разные пути и цели у Бога и у человека. Кирпичная кромка, примыкавшая к надвратной башенке, вдруг рухнула, и прямо на икону хлынул зоревой небесный свет. Образовался сквозной пролом, ведущий прямо в середину каменного перехода из башни в церковь. Ворвавшись через него на стену, немцы держали бы под обстрелом весь этот «коридор смерти». При их выучке и скорострельности ручниц исход приступа был бы предрешён.
Первым из шанцев выбежал Кетлер со своими дворянами. За ним солдаты поволокли лестницы, уже не обращая внимание на пули и пушечную сечку, летевшие из Никольской и Острожной башен. Кого-то задевало, плющило железом на окровавленном снегу, одну из лестниц разнесло в щепки, зато другую доволокли благополучно, приставили к пролому. Она упруго заколыхалась, словно гигантский колос на ветру.
Построили её с запасом, с немецкой основательностью, так что верх тетивы возвышался и нависал над проломом сажени на полторы. Кетлер и тут не пустил солдат вперёд, жадничая делиться славой. Дворяне, без просвета закованные в латы, в шлемах с полузабралами, не отставали, подталкивали друг друга в оттопыренные зады, карабкались к пролому. Защитники растерянно толпились на верхних ярусах башни, отделённые от пролома глубоким провалом захаба, или в той его части, что примыкала уже к Никольской церкви. На самой стене народу осталось мало, занять её уже было нетрудно, шаг сделать с лестницы... На её верхних ступеньках, опасно нависших над проломом и захабом, железной гроздью болталось человек пять, а снизу лезли, пихаясь и вопя, солдаты.
В эту страшную минуту раздался ликующий вой из Острожной башни. Пушкарь достал ядром самого Фаренсбаха, сшиб в ров вместе с лошадью. Думали, зашибли до смерти; нет, выполз прямо на руки солдат. Происшествие отвлекло нападающих, Кетлер замешкался на лестнице, она не выдержала веса и колебаний, переломилась в верхней части и рухнула в захаб.
Человек десять оказались в каменной ловушке. Остальные посыпались со стены наружу, доламывая бесполезные ступеньки. На Кетлера с товарищами уставилось несколько десятков стволов. Он сделал единственно спасительное: над внутренними воротами висела иконка Николая Угодника с неугасимой лампадой; Кетлер что-то рявкнул, его подняли под самую арку, он бережно снял, поцеловал икону и протянул навстречу смертоносным стволам.
Вряд ли это помогло бы ему, если бы толпы солдат под стеною, оставшись без лестниц, предводителей, под непрерывным, густым обстрелом из Острожной башни, не побежали прочь, уволакивая раненых. По мере того как затихали их вопли, убирались стволы пищалей и ручниц. Немцы освобождались от оружия, бросали кинжалы и боевые топоры на камни захаба, толпились у запертых ворот, ведущих в церковь, словно смиренные паломники.
Арсений осмотрелся, опоминаясь. В закутке между Никольской башней и стеною, в тени чёрного тополя иноки укладывали икону в кипарисовый ящик. Ими распоряжался, подёргиваясь и суетясь, послушник Юлиан – тот, что попросил Неупокоя поделиться благодатью. Никто его не слушал, но есть такие полудурки, что им не важно, слушают их или отсылают подальше, лишь бы поуказывать...
...Кетлер на допросе сказал: на исходе третьей стражи он собирался прилечь в своей палатке после обхода дозорных. Вдруг услышал бешеную стрельбу в шанцах. Решил, что русские сделали вылазку, выбежал одновременно с Фаренсбахом.
До времени, назначенного пушкарям, оставалось ещё два часа. И особо приказано было беречь порох. Когда подскакали к пушечным площадкам, в шанцах нельзя было дышать от селитряной гари. Обалдевшие стрелки бормотали несуразицу о «светящемся старце» на стене возле Никольской башни, седом и тощем, с распущенными волосами. По меньшей мере десять человек видели его и указали одно и то же место, куда и был направлен огонь из пушек и ручниц. На вопрос, зачем стреляли по столь ничтожной цели, пушкари и дозорные ещё глупее отвечали, что старец «издевался», чуть ли не угрожал, употребляя непристойные жесты, принятые у московитов. Сперва хотели достать его пулей, но лучшие стрелки не могли попасть. Наконец, и пушкарей заразила необъяснимая злоба, будто их разом замутило, как бывает, когда целый лагерь вдруг начинает палить по пробегающему оленю. Самые опытные готовы были присягнуть, что ядра били прямо по старику, но он не пропадал, грозился. Потом самые образованные догадались, что видение – колдовские проделки русских. Такое колдовство описано в европейских научных трудах, внесено в некоторые кодексы законов. Немцы просто не знали, что русским монахам оно тоже доступно.
Кетлер считал, что и сам он так глупо попался через колдовское помрачение ума. Надеялся, что игумен сбережёт его жизнь. У дяди, герцога Курляндского, найдётся, чем отблагодарить монахов.








