Текст книги "День гнева"
Автор книги: Вячеслав Усов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
9
С горящих стен кричали:
– Город ваш, ради Бога, не стреляйте!
Стрельба стихала неохотно. К речным воротам сбежалось столько вооружённых, что и по головам, без лестниц, можно идти на приступ. Горели уже не только башня, больверк, но и стена, и храм Спасителя в городе. Вопли осаждённых напоминали обрядовое пенье отроков из огненной печи в известном действе[69]69
...напоминали обрядовое пенье отроков из огненной печи в известном действе. — Имеется в виду Пещное действо – старинная религиозная обрядовая инсценировка библейского рассказа о спасении трёх библейских отроков из пещи огненной.
[Закрыть]. Только им не суждено спасение, хотя они об этом пока не знали, не видя, как исказились лики в иконостасе покинутого храма... Жители лезли и лезли на стены, а из ворот с неприличной торопливостью выходил священник в сопровождении клира, с полным набором хоругвей. Он что-то пролепетал Замойскому об условиях сдачи. Его увели в лагерь, канцлер в последний раз потребовал выхода воевод под угрозой «приступа и истребления».
А к шанцам на треск и дым пожара, на запах жареного, подваливали толпы из-за реки. Всем было ясно, что приступ отменяется. Ротмистры, головы пытались собрать своих и навести хотя бы видимость порядка. Неупокой с трудом нашёл литовскую пехоту, она смешалась с интендантской командой и сворой обозных слуг, так и липшей к воротам. Ловили время, когда дозволят ворваться в крепость.
Она уже вся дымила, парила, шипела и трещала, словно вмазанный в землю котёл с подгоревшим варевом. Пространство внутри земляного вала превратилось в заполненную дымом яму шагов триста в поперечнике. Оставаться там было опасно, но страшно выйти к тысячам озверевших, бессонных, разочарованных солдат и шляхтичей, орущим полукругом охвативших ворота и не растративших прикопленную готовность убивать и грабить. Кому-то надо выйти за священником. Все знали кому.
Щурясь на тускло багровеющую реку, не оборачиваясь на издевательские и благословляющие оклики, на мостки через ров ступил Фёдор Иванович Лыков, главный воевода. Он отвечал за оборону города, его приказами делались вылазки, гасились пожары и подбирались самые горластые для матерных ответов на предложения Замойского. Но не его схватили гайдуки. Василий Иванович Воейков, царский представитель и соглядатай, так хитро ужался, что стал даже ниже ростом, прикрылся Лыковым, показывая, что по чину ответственности не он на первом месте. Гайдуки сдавили ему локти почище пыточных клещей. Из толпы крикнули: «Не хошь мясца, опричная харя?» Известен этот московский оборот, обозначавший пытку. О чём спросил Воейкова Замойский, требовательно и угрожающе, стоявшим поодаль было не разобрать. Царь не щадил немецких комендантов, не отворявших ворот... Прочие воеводы – Кашин, Аксаков, Пушкин – шагали с горделивой покорностью служилых, дравшихся до последнего, им же и плен – не поношение. На орущую, ощеренную железом солдатню поглядывали без видимого страха.
Воейков с опричных лет привык к поблажкам и привилегиям, везде выискивал их и добивался. Желание урвать стало частью характера. Глаза его предприимчиво зыркали по толпе, словно и в ней, готовой распотрошить его, рассчитывали отыскать заступника. И отыскали! По ту сторону траншеи, отрытой венграми для защиты пушек, стоял давний знакомец Францбек, Фаренсбах.
Что за воспоминания связывали их? На какую добрую память наёмного душегубца, метавшегося от шведов к московитам, рассчитывал опричный воевода? Никто не узнает. «Юрген, друже!» – взревел Воейков и бросился через осыпавшуюся канаву в объятия немца.
Сомнительно, что конвоиры-венгры решили, будто воевода пустился в бега. Скорей не потерпели нарушения вечного устава – шаг вправо, шаг влево... У них, как и у всех, до остервенения чесались руки. Когда они отвалились, – каждый хотел достать! – на дне канавы вместо высокого доверенного лица валялся труп.
Убийцам могло достаться от Замойского, но их товарищи предупредили его холодный гнев. Они впервые нарушили субординацию. Грозно сгрудившись вокруг любимого гетмана, заорали ему в лицо, что... Свидетель записал их претензии на латыни, выделив «abhostibus lenitatem et elementiam» – «мягкость и снисходительность к врагам»... Они высказывались проще, круто замешивая венгерские и польские ругательства и называя вещи своими именами. Король и гетман хотят остаться чистенькими за счёт наёмников! В который раз отпускают русских, чтобы они нам в спину ударили! За что кровь проливали? Ну, мы по нашим покойникам такие поминки справим («раг– entarent», облагородил свидетель, вспомнив древний обряд поминовения), добраться бы до русских горл!
Король предвидел такой оборот. Он приказал собрать надёжную команду для тушения пожаров, усилить оцепление и никого не выпускать из города. Всем находиться при своих знамёнах под угрозой казни. То ли Замойский его не понял, то ли не согласился, но вскоре первая партия жителей показалась в воротах.
Великолуцкие мещане, известные своим достатком, преувеличенным завистливой молвой, тащили сундуки и скрыни. Самое ценное скрывали под оттопыренными однорядками. Наружу выправили образки и крестики, взывая к христианской солидарности. Стрельцы сдавали коней и оружие, после чего их отпускали под солдатский ропот, до времени прижатый дисциплиной. Дорога от ворот поворачивала вдоль реки, к сожжённому мосту и Пороховой башне. Великолучане двигались намеренно медлительно, как сквозь собачью стаю. Так же неторопливо к башне пробирался огонь. Король мог надорваться, никто не собирался его тушить.
Замойский сделал единственно возможное: отправил полусотню гайдуков забрать из башни запасы пороха. Они пошли охотно в надежде поживиться. Стало известно, что в Пороховую горожане сносили золото и серебро, самое дорогое из утвари и переложенные полынью, упакованные на лето шубы. Маркитанты, привыкшие шакалить где можно и нельзя, позавидовали гайдукам. Полезли к воротам, увлекая литовских наёмников. Возмутились венгерские и польские пехотинцы, потной работой добывшие город. Теперь туда полезли те, кто отсиживался в королевском лагере. В свалке гайдуки и венгры помяли, расшвыряли беженцев. Те надавили в свой черёд, торопясь из горящего города. Они уже чуяли, чем пахнет, и видели одно спасение – уйти как можно дальше от ворот, от свалки. За русскими стрельцами выходили женщины с детьми. С ними-то и столкнулись чёрные пехотинцы, обозники, литовские гайдуки и гусары.
Неупокоя против воли увлекла к воротам и вдоль стены внезапно уплотнившаяся толпа литовских пехотинцев, чья предприимчивость подхлёстывалась бедностью. Они соображали, что к башне должны вести и потайные подошвенные ходы, замаскированные брусяными щитами. Кто-то пытался простукивать, искать. Теперь к Пороховой двигались, перемешиваясь, два потока – беженцы с соблазнительным скарбом и взрывчатая смесь воинского «мотлоха», обозлённого и на своих, и на чужих.
Что повязало с ними Неупокоя? Единый вихревой, волевой ток, рождаемый всякой толпой людей, сбитой общим мечтанием, не важно, жалким или благородным. Он-то рассчитывал иначе: поможет ротмистрам, посланным вдогонку Замойским, не допустить смертоубийства и грабежа! Неупокою даже чудилось: покуда он бежит между цепочкой женщин и напирающими солдатами, самого страшного не должно случиться... Не замечал, что, вовлечённый в безумное движение, не в состоянии не только остановить других, но и сам остановиться. Массовая воля с удивительной лёгкостью поработила его, мечтавшего руководить толпой. А страшное уже заваривалось вокруг.
За нависавшим над откосом углом Пороховой отстал последний ротмистр. Хищная шушера закружила и смяла беженцев, уже считавших себя спасёнными. Начался деловитый, хотя и нервный, оглядчивый грабёж. Иные жёнки от великого ума пытались загораживаться детьми вместо того, чтобы, побросав лишнее (много ли у нас лишнего, Господи?), катиться на крепких задницах по травянистому откосу. Орущие младенцы с неожиданно осмысленными, памятливыми глазёнками возбудили у воинников чувство, прихлынувшее из древности, когда истребление чужого потомства обеспечивало будущее своему. Тут ещё кто-то обнаружил, что мамки прячут в пелёнки серебро. И десятки млекососущих, растерзанных донага и задохнувшихся в криках, полетели в ров.
Тогда – «Боже, с кем ты смешал меня?» – мысленно взвыл Неупокой. Он оглянулся промытыми очами, удерживая мгновение. Нелюди-люди бежали мимо, терзали и умоляли друг друга, не слыша и не понимая... Люди: вон тот могучий коротышка с рачьими глазами, не замутнёнными даже туманцем жалости или раздумья, со стёсанной головёнкой недоумка, насаженной без шеи на железные наплечники; вон постнорожий долгоносик-убийца, знаток предательских ударов, от детского недоедания кривоногий и с двумя смертными печатями на продавленных щеках; насильник или содомит с липучей, обволакивающей ухмылкой сочных губ, скрывающих дрянные зубы лакомки; два мужика-угрюмца из одного глухого литовского повета, подрядившиеся заработать на крови, а то и выбиться в шляхетское сословие, и потому готовых раздирать железом чужие телеса, как предки раздирали пашню; но жутче всех – холодно-приглядчивые профессионалы, наёмники не в первом поколении, жизнь ставящие ниже дневного жалованья не по жестокости, а по природной добросовестности. На них во время смотров и заглядеться можно – так ловко охватывают грудь и спину помятые стальные пластины, так мужественно наплывают козырьки железных шапок на узкие лбы и напряжённо, от избытка нетерпеливой силы, подрагивают ляжки, обтянутые серыми колготами...
От омерзения и ненависти к роду человеческому немели губы. Рука, раньше рассудка постигшая бессилие слов, выхватила широкий нож. Торгаш-татарин, продавший его Неупокою, уверял, будто он привезён от ефиопов, чёрных псоглавцев, употребляющих такие ножи для человеческого жертвоприношения. И верно, сталь, едва коснувшись плоти, сама притягивалась и впивалась в неё, словно живая.
Нелюдь в круглом шлеме, из-под которого едва виднелась шерстистая морда, одной рукой пихнула Неупокоя, другой вцепилась в одеяльце, затрепыхавшееся в судорожных пальцах матери. Злодейство непостижимо, необъяснимо, потому: каждый ведь был трогательным дитятей, взывавшим к жалости, умильно-чистым душой и телом... Куда оно девается, словно захлёбываясь в грязи взрослого тела, в изгаженной душе страшного, злого мужика? Как освободить его из этого кожаного мешка нечистот... Заговорённый нож нащупал просвет между железной блямбой, прикрывавшей подбородок, и кирасой. Проник бесшумно, без хруста горловых хрящей.
Ещё минута – и Неупокоя забили бы умело, зверски. Огонь, добравшись до Пороховой раньше гайдуков, избавил его от предсмертных мук. Багряный грохот заполнил темницу мира, из тела башни выворотило мослы, выжженные бойницы безответно запрокинулись в небо, залепленное душами погибших или их клочьями, похожими на облака.
ГЛАВА 5
1
Татары, нападавшие на польские обозы, захваченные фуражиры и великолучане-беглецы несли в Торопец страшные вести о гибели Великих Лук. Крепость сгорела до земляного вала. При взрыве Пороховой башни погибли тысячи русских, несколько сотен поляков и литовцев. Завоеватели, не слыша ротмистров, резали и грабили в горящем городе, покуда дым не выгнал их, как ос из улья. Хранившиеся в башне десятки пушек, сотни пищалей-гаковниц[70]70
Гаковница — ручное огнестрельное оружие с крюком у приклада.
[Закрыть], снесённые на береженье одежда и серебро уничтожены. Немногим поживились победители – поношенные кафтаны да кошели, срезанные с покойников.
Хилков и прочие торопецкие воеводы не сомневались, что путь Батория или Замойского проляжет на северо-восток. Войско его устало, до Пскова в это лето не доползти. Татары зарубили множество литовцев, самовольно пробиравшихся домой. Король поставил у Суража заставу для ловли дезертиров. Люди испытывали обычный осенний спад и разочарование походом, не принёсшим ни добычи, ни даже жалованья в срок. В их настроении сентябрь развёл такую же слякоть, что и на дорогах.
Что там литовцы! Венгры, чёрные пехотинцы Замойского, вышли из повиновения. Приказав заново отстроить Луки, король доверил Замойскому охрану Торопецкой дороги. Барабанный бой трижды призывал венгров выдвинуться на позиции в версте от города. Те требовали жалованья... Город, по слухам, отстраивался под руководством итальянцев, каменных зодчих, решивших испытать себя в дереве.
Торопец готовился к «осадному терпению». Крепость его – вал с деревянным палисадом, куда пожиже великолуцкого, – располагалась на острове мелководной Торопы. По коренному берегу вольно разбросался посад. Жители его полегоньку переселялись в тесную крепость, но дома жалели, не жгли до последнего. Самое ценное стащили в крепостную церковь, по сундучку на человека, утискивайся, как знаешь. Из леса и засек на западе татары и двухтысячный отряд Деменши Черемисинова каждые несколько часов слали Хилкову вести.
Кроме Деменши Хилкову дали в товарищи Григория Нащокина, ездившего посланником к Баторию. На его счёт обманываться не приходилось. Боевой опыт заменяли Григорию доверие царя и наставления Нагого. Изрядным головой в его отряде был Михайло Монастырёв, выкупленный из плена. Ему не сиделось в городе, неделями пропадал на засеках, рвался в бой, словно сын боярский первого года службы.
Судьба Торопца, полагал Хилков, будет решаться не на засеках.
Стрельцов, детей боярских и боевых холопов было у него десять тысяч, но всё какие-то текучие. Татары отлавливали меньше половины беглых, за остальными приходилось посылать выбивальщиков. Добро, когда бежали местные, а коли нижегородцы? Разрядные дьяки именем государя писали ему два рода грамот. Одни – сочувственные: «Нам ведомо, что нарядчик Сувор Андреев сын Фомин, тебя лаяв, а людей твоих бил, а на службу не идёт...» Другие – требовательные: «С Невля дети боярские нижегородцы да невляня разбежались, и на Невле людей мало». Дескать, подбрось. На что Хилков резонно отвечал, что от него тоже бегут – «детей боярских мало и высылати даже в проезжую станицу неково». По общему обыкновению воевод, он прибеднялся, в дозоры дети боярские мотались охотно, борзо.
Как люди станут драться на стенах, тушить пожары, терпеть осадный голод и тесноту – вот о чём болела голова. Каждый посадский имел пищаль и рогатину, но того самоотверженного единства, что проявили великолучане, торопецкие как-то не выражали, не обнадёживали. Стала заметней проявляться исконная вражда между людьми разного достатка. Не сказать – между богатыми и бедными: в приграничном городе беден был только ленивый. Литовским и немецким купцам ходу в Россию дальше Торопца не было. Местные посредники и обиралы сноровисто облегчали их. А всё одно завидовали друг другу, особенно «торговым большим жепшикам», или «горланам», громче всех оравшим на «соймах», посадских сходках. В Торопец уже проникло усечённое Магдебургское право[71]71
Магдебургское право — сборник феодального городского права, изданный в XIII в. Нормы Магдебургского права регулировали организацию управления города, гражданско-правовые отношения, порядок судопроизводства и судоустройство, устанавливали меры уголовного наказания. Часть норм Магдебургского права касалась деятельности купеческих корпораций. Это право действовало в ряде немецких земель, а также в Польше, Литве, Чехии до XVII—XVIII вв.
[Закрыть], западный вольный дух, с посадскими приходилось обращаться, что называется, вежливенько...
Показателем торопецкого вольномыслия было обилие скоморохов. Срамное слово какого-нибудь Гуляйки или Новгородца-Быка звучало звонче воеводского. Сколько зубоскальства вызвал, к примеру, московский запрет топить летом бани, поздно сидеть с огнём, а избы обогревать только по воскресеньям и четвергам. Словно не горел Торопец раз в два года и те же зубоскалы не сиживали «по шалашам», отстраиваясь. Смешливый и непокорливый народ... Долго ли высидят под обстрелом и угрозой приступа, резни, грабежа?
...Одиннадцатого сентября в отряд Монастырёва, стоявший на засеке, прискакал татарин за помощью: их полусотня окружила польских фуражиров под охраной роты пехотинцев. Зачем их понесло к Торопцу, непонятно. Видно, ближние окрестности Великих Лук вымели подчистую. Шли с крытыми повозками-фурами, с хозяйственной неторопливостью, как по своей земле.
Прибыв на место, Михайло понял, почему татары отступили. Солдаты правильно оборонялись на высотке, заросшей мощным сосняком, прицельно расстреливали всякого, кто появлялся ниже, в желтоватом берёзовом редколесье. Михайло приказал спешиться: часть татар пустил в обход, прочим велел нападать в лоб. Ввязавшись в первый бой, ни страха, ни колебаний не испытывал, одну мстительную злость, накопленную в плену. Так долго зависел от враждебной воли, тянуло поквитаться. Правый скат высотки обрывался в буреломный овраг, сочно заросший по многолетнему гнилью. По нему Михайло продирался полчаса. Благо, в его отряде дети боярские подобрались из местных, «тверски-торопецки», умели и сапог поставить без хруста, и стерпеть, коли сучок саданёт в глаз. Залп из пищалей и карабинов получился недружный, тем злее размахались клевцами, саблями и пиками. Поляки сопротивлялись растерянно, пробовали сдаваться в плен. Татары добили всех. Сочли – семьдесят семь трупов. Двое-трое утекли.
Отвращение к крови на лезвии, как всегда, проснулось после драки. Долго чистил кинжал горстью мха. Холопы собирали вражеское оружие, стягивали добрые сапоги, примеряли железные шапки, выбрасывая потные подкладки. Всё погрузили в фуры и повезли в Торопец – хвастать. День выдался прохладно-солнечный, ласковый ветерок позванивал осиновым листом. Хорошо жить, убеждался Михайло.
Несколько дней прошли спокойно. На совещании у Хилкова решили усилить сторожевые отряды, придерживать противника, не дать ему подступить сосредоточенными силами, как к Лукам. Болотистые леса, узкая топкая дорога затруднят доставку пушек. Без них и наведения мостов королю Торопца не взять. А это – время и материалы. Замойский поведёт разведку боем. Надо создать впечатление многочисленности русских уже на подступах к городу.
Деменша Черемисинов потребовал четыре тысячи детей боярских и всех татар. Пятнадцатого сентября полк оседлал дорогу, выдвинул несколько отрядов на засеки. Монастырёву доверили самую дальнюю. Он выслал дозоры, наказав не ввязываться в схватки, но постараться счесть вражеское войско.
Засека опоясывалась рвом, концами упиравшимся в болотные топи. Мостик – на тонких сваях, чтобы сподручнее рубить. Вдоль рва на протяжении сотни шагов деревья свалены вершинками на запад. Перед мостом завал усиливался деревянным срубом с воротцами и смотровой башенкой. Сооружение обветшало, нижние венцы обросли мхом, опоры гнили в торфяной жиже. Рота солдат навалится на стенку и разнесёт за пять минут. Впрочем, от пуль она спасала.
Три дня промаялись в сырости, холоде, в дождливом неудобстве. Черемисинов с Нащокиным стояли табором вёрстах в семи, ближе к городу. К ним Михайло наезжал отогреваться и отъедаться. С восемнадцатого сентября стало не до гостеваний. Русский дозор столкнулся с польским, потерял человека. На следующий день другая «разъезжая станица» обнаружила на дороге целое войско, тысячи три-четыре, все на конях: поляки, венгры, немецкие гофлейты. Двигались прямо на Торопец, не торопясь: день отдыхали, обихаживали коней, подтягивали фуры с продовольствием. Двадцатого прискакали татары. Противник был в двух часах хода от засеки.
Кроме татар, стрельцов Михайло располагал полутора сотнями детей боярских. Не густо, но несколько часов продержатся. Обычно польские военачальники, нарвавшись на засеку, требовали подмоги, бесстыдно преувеличивая численность московитов. Тысячи так и сыпались с языка гончика. Замойский не отказывал, но на всё уходило время. Таким путём засечные станицы отвлекали многие роты. Задача Михайлы – задержать эти три-четыре тысячи, сколько можно, и отходить. Ни он, ни товарищи его не собирались класть головы за прогнившие срубы, воюя не первый год.
Один татарин уверял, что на засеку, оторвавшись от основного войска, идёт не больше сотни конных и аркебузиров.
Жаль, поверили не ему... И вовсе не мог Михайло знать, что к рассудительному Киралию в последнюю минуту присоединится вздорно-честолюбивый пан Зборовский, не сумевший отличиться под Луками. Он готов был лезть на рожон, и, как часто случается в лесной войне, блефующая наглость восторжествовала. Поначалу, правда, полякам не повезло.
Всадники рассыпались вдоль рва, попали под стрелецкий залп, трое свалились прямо перед воротцами. Ответную стрельбу аркебузиры вели вслепую. Скоро тем и другим пришлось затихнуть. Из лесу вылетели татары, сцепились с конными поляками. Помяв и порезав друг друга, оставив на дороге десятка полтора, разбежались. Михайло приказал развалить воротца, вывел на мост сотню детей боярских, хотел преследовать и нарвался на свежих венгров, тоже выжидавших исхода схватки. Ловко работая крутыми ятаганами – многие трансильванцы предпочитали турецкое оружие – и пистолями ближнего боя, они оттеснили русских за мост. Похватали раненых, своих и чужих, уволокли в лес. По крикам, доносившимся оттуда, нетрудно было догадаться, как их допрашивали. Теперь Киралию всё было известно о противнике, Монастырёву – ничего.
Засека загораживала дорогу, но исключала возможность манёвра. Справа и слева были топи. Ворота выводили на узкий мост. Использовать конницу Михайло мог не больше, чем махать саблей в тесных сенях. Ещё одно сомнение мучило: если поляки, навалившись тысячной толпой, сломят сопротивление, татары и дети боярские могут утечь, а пеших стрельцов порубят. Вспомнилась венденская история с пушкарями, стоившая Михайле свободы. Решили отпустить стрельцов заранее. В осаждённом Торопце каждый из них будет стоить троих детей боярских.
По всему выходило, много не навоюешь. Поляки затаились. Не иначе, послали за подкреплением. Но между ними и главными силами рыскали татары. Часть посланных они порубили, прочие решили не рисковать. Подмога не пришла. Михайло использовал трёхчасовую передышку. Стрельцы открыли шальной огонь по лесу, два боевых холопа ящерицами скользнули в ров и, стоя в воде по чресла, тонко подтесали сваи.
В сумерки по лесу разнеслись вопли, то призывавшие Матку Бозку, то поминавшие Аллаха. Поляки, венгры схлестнулись с татарами и полусотней детей боярских, оборонявших фланги. В сырой чащобе голоса дробились и умножались эхом. Множество пуль безвредно, но противно защёлкало по брёвнам и поваленным стволам, шмякалось в болото. Стрельцы дали прощальный залп и двинулись в сторону Торопца. Михайло сурной[72]72
Сурна — дудка, издающая оглушительно резкий звук.
[Закрыть] и криками подбадривал своих, те откликались из ельника всё реже, глуше. Выстрелы охватывали засеку полукольцом. Знал бы Монастырёв, какой жидкой цепью построили Киралий и Зборовский свои полторы сотни... Михайло приказал отходить. Их не преследовали: польские всадники, первыми заскочившие на мост, рухнули в ров. Остальные подались под прикрытие леса, ожидая ловушки. Наваливались тучки, темнота падала быстро. Оглядываясь с лысоватого угора, Михайло видел, как в стороне засеки затепливались костры. В табор Черемисинова прибыли глубокой ночью, без толку просидев ещё в одной засаде.
Утром Деменша Черемисинов и Нащокин решили дать встречный бой. Людей у них было поменьше, чем у Киралия, но возвращаться в город без крови было неловко. Все их действия будут занесены в отписку на имя государя и в Разряды. Михайло не согласился, но подчинился. Тем временем татары захватили немца, тот сообщил без пытки, что в поисках главных русских сил Киралий выслал разведку в трёх направлениях. Людей у него две тысячи. Поляки исчисляют войско Хилкова от десяти до сорока тысяч, из-за чего переругались с немцами и венграми: одни требовали подмоги, другие – отступления. Збаражский с поляками перетянули, увлёкши венгров лёгкой добычей на торопецком посаде. «Добудут себе погибель!» – провозгласил Нащокин. Посольские любили поговорить красиво и торжественно.








