412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » День гнева » Текст книги (страница 8)
День гнева
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 10:30

Текст книги "День гнева"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)

4

В России имя Петра Волынца было окружено зловещей тайной. Его вместе с Малютой Скуратовым считали главным виновником новгородского погрома. Забылись и боярин Данилов, под пытками оклеветавший новгородского архиепископа, и беглые пушкари, и донесения дьяков о «польских памятях», подмётных письмах Сигизмунда; зато рассказ о тайнике в иконостасе Софийского собора, где по доносу вороватого торговца Петра Волынца нашли одно из писем, глубоко запал в возмущённую память посадских. Они догадывались, что государь охотнее поверил именно этому художественно оформленному доносу. Если бы тысячная часть проклятий, насылавшихся на Волынца, достигла цели, его при жизни до костей изъели бы язвы. Но Господь терпелив... Ужели Неупокою посчастливилось напасть на заметённый след? Что с этим следом делать?

Можно порадовать Нагого. Он, не замаранный опричниной, вобьёт ещё один осиновый кол в её поганую могилу, если решится донести до государя, клюнувшего когда-то на литовского червя и не умеющего признавать ошибок.

   – Не решится, – возражал Монастырёв. – Если Меркурий не врёт, Вороновецкого надо яко пса удавить.

   – Как проверишь? И как его достанешь?

   – Война впереди. Не отсидится он на Волыни, потащится в поход за Курбским. Вместе под Полоцк ходили и на иные городы пойдут: Луки, Псков, Смоленск... Знать бы, который у них на очереди.

   – За такую весть никаких денег не жаль.

В новом походе никто не сомневался. Сбор войска, обеспечение переправ, изготовление оружия и новых «солдатских» денег развернулись так широко и деловито, такие были вложены усилия, что и великие послы царя вряд ли остановили бы летящую с горы железную телегу. Но направления удара, кажется, не определил ещё и сам король.

   – Да одному ли Волынцу отвечать за Новгород, Михайло? Не поздно ли вести дознание?

   – Мстить никогда не поздно.

   – Може, они с Меркурием малжонку не поделили, тот и клевещет.

   – Ты знаешь, как ведётся всякое дознание. Нехай меня Нащокин на десять литвинов поменяет, а полоняничное серебро отдаст Меркурию за грамоту Воловича.

   – Грамота убедит тебя? Але не знаешь, какие дела жиды с бланкеми творят. И подпис подробит, и печать.

   – Ты не красна девица, Алёшка! Забыл, чем грамоты поверяют?

Всё поверялось пыткой. Неупокой ни разу не загрязнился. Угрозой вымогал вести, но не огнём. В Литве Меркурия на пытку не поставишь, Вороновецкого – тем более. Одна война горазда на причуды, прав Михайло.

Они теперь встречались открыто, вопрос о выкупе решился, цену назвали божескую. Король назначил Нащокину аудиенцию. Перед тяжёлыми переговорами паны радные шли на уступки в мелочах. Волович осторожно откровенничал с Михайлой, имея некие замыслы. Намеренно, для остережения Нащокина, или по беспечной болтливости одного молодого служебника, преувеличившего доверительность начальства с московским вязнем, Михайло получил тревожное известие об Осцике.

Миревский, обнищавший шляхтич, служивший Осцику телохранителем, оружничим, проговорился за чаркой общему приятелю Рыбинскому о заходах к Нащокину. Хоть и по разрешению на покупку мехов у московитов, ночные встречи выглядели подозрительно. Рыбинский поделился со своим начальником, подчашим хоругви королевской, тот – с высшими урядниками. Литовцев постоянно подозревали в заговорах. Неведомо, случайно проговорился Миревский или по чьему-то наущению, для придания гласности очередной тёмной истории. На всякий случай его арестовали...

Четырнадцатого июня Григорий Афанасьевич Нащокин представлялся королю. Измаявшись в ожидании, он волновался выше меры. Лишь в гулком зале Гедиминова замка сработала посольская выучка. Он преисполнился тем гордым сознанием представительства, мысленной связи с грозным государем, что создавали русским посланникам сомнительную славу дипломатов чванливых, неуступчивых, оглядчивых. Впрочем, наказ, полученный Нащокиным, давал ему и в этом отношении невиданную свободу:

«Будет в чём тебе нужда, приставам говорить о том слегка, а не грозить; позволят покупать припасы, то покупать, а не позволят, терпеть; коли король о царском здравии не спросит и против царского поклона не встанет, оставить без внимания; а станут тебя бесчестить или лаять, жаловаться слегка, а прытко о том не говорить».

Король при имени Ивана Васильевича поднялся, глядя в лицо Нащокину. Под таким взглядом, при скучливом молчании панов радных произносить зажёванные речи о дружбе и любви, о забвении прежних обид было тяжко. Никого они не трогали, не убеждали. Тем более такое заключение царской грамоты: «Мы со своей стороны все дела гневные оставили, и ты бы по обычаю направил к нам своих послов». Неупокой заметил, как возмущённо взвились густые брови Николая Радзивилла и сморщился высокий лоб. Кто победитель? Кто должен просить о мире, снаряжать послов?

Король Стефан чеканил ответную латынь. Он уже садится на коня, Господь укажет ему дорогу. Ждать московских послов в Вильно ему не с руки, и своих не пошлёт. Уронил шутку: послам же ближе ехать, когда он с войском пойдёт навстречу им. Вести переговоры можно в военном лагере, даже в разгар сражения... Построжал: да хочет ли великий князь переговоров? Известно главное условие – освобождение Ливонии. Торговаться из-за отдельных замков бессмысленно. И о Полоцке речи нет, исконно принадлежал Литве.

Паны надменными улыбками одобряли королевскую твёрдость. Наглостью показалась просьба Нащокина – поговорить наедине. Возмутился Замойский, привыкший опекать Батория, хотя бы как переводчик с латинского.

Но Нащокин именно по-латыни обратился к королю напоследок, приятно изумив его. Ледяное раздражение сменилось любопытством. Стефан поднялся, секретарь бесшумно распахнул двери в кабинет.

Пробыли там недолго. Когда вернулись, у Григория Афанасьевича по истомлённому, запавшему лицу разливался покой. Добился большего, чем мечтал: пятинедельной отсрочки военных действий. Только больших послов король станет ждать в походном лагере – видимо, в Чашниках, откуда две дороги – на Смоленск и Великие Луки.

Вышла одна неловкость. Приняв литовского медку, Нащокин приказал Неупокою:

   – Чтобы Гришка Осцик не появлялся тут! Коли уедем подобру, свечку Владычице поставлю.

   – Король пытал про него?

   – Ему не известно! Я только что на Писании не клялся... Спутал ты меня с дурнем.

Григорий Афанасьевич готов был упрекать одного Неупокоя за связь с «кролобойцем». Тому было не до обид. Сообщение Нащокина лишь подтвердило предчувствие беды, грозившей не переговорам, а Неупокою. Всё чаще вспоминался Антоний Смит. Преследовало зудящее ощущение чьего-то прилипчивого взгляда, где бы ни оказался: на безлюдной, в дубах и клёнах, ползущей в гору дороге к замку Гедимина, в костёле Анны или в шинке. За ним следили то осторожно, то намеренно нагло. Не он играл, как прежде, а им играли. Он только догадывался кто...

У Монастырёва худшее было позади. Ублажённый причудливыми ласками Мирры, под непрерывным пивным хмельком, он ждал, когда Нащокин выкупит его. Мечтал о службе в гулевом отряде, вроде княж Трубецкого в Лифляндии. Тогда гульнули славно. Война с сильнейшим противником не пугала его, в его отношении к ней появилось что-то мальчишеское, словно он не стальной, а деревянной саблей собрался махать: «Ещё я с Полубенским не посчитался... Прикажет государь, по самой Литве проскачем, як Кмита по Смоленщине!» Пока тешился другим гулеваньем, без угрызений и оглядки. Однажды ошарашил Неупокоя:

   – Едем в Ошмяны к тестю! На рыбу по-диовски.

   – Ты впрямь женился на жидовке?

Михайло хохотал:

   – Едем, Мирка и тебе малжонку сыщет.

У Оси Нехамкина нашли они не сладких малжонок, а несчастье.

Пусто и как-то мглисто было в тот пасмурный вечер в шинке на южной окраине Ошмян. По зальцу мыкалось несколько обалделых пьяниц, из кухни несло не фаршированной щукой, а горелым салом, а в задней комнатёнке Ося честил на идиш могучего Наума, в котором Неупокой узнал еврея, приезжавшего к Осцику. Отцу вторила Мирра. Её миловидное личико приобрело такое склочное, скукоженное выражение, что в полутьме она стала похожа на мать. На московитов почти не обратили внимания, помесь немецко-польско-еврейских выражений сыпалась с панической частотой.

   – Что-нибудь разумеешь? – спросил Арсений, постояв.

Михайло разом утратил дорожную весёлость.

   – Даром я, что ли, кувыркался с Миркой на всех сушилах... Дурные вести. Осцика взяли. Мирка вопит, он-де Наума выдаст, подклеит к изменным делам, себя спасая.

   – Ты говорил ей про изменные дела?

   – Ни слова! Эй, Мирка, откуда ведаешь Осциковы умыслы?

Она только мазнула сажистым взглядом по любовнику и вновь напала на дядю, поникшего тяжёлым носом:

   – Гойше копф....

Михайло запустил пятерню в её мелко-змеистые кудри:

   – С кем из замка споткалась?

Ей было больно, но капризно-страдальческая ужимка выглядела фальшиво.

   – В шинке гуторили про Осцика. Пусти!

   – Ври! А что ты тут про Миревского клепала?

   – Под стражей у надворного маршалка... А!

   – Тэж вести с шинка? Понятно, почему тебя у пана Альберта за конюшней видели. Я думал – блудила. Сколь тебе в замке платят?

Миревского, свидетеля по делу Осцика, Николай Юрьевич отдал на береженье родичу своему, надворному маршалку Альберту Радзивиллу. В голосе Мирры прорезался визгливый страх:

   – Ты сам у замке кормился! Московские вести толмачил, со шпенами споткался.

   – А т-ты откуда знаешь?!

Вырвавшись, Мирра закричала на голом идиш, хлеща Михайлу какими-то ужасными признаниями, не предназначенными Неупокою. Братья Нехамкины молчали, обречённо воздев ладони. Ужели Михайло завязил лапу в литовском мёду?

   – Оставь её, – сказал Неупокой. – О себе подумать надо.

   – Алёшка! Ты мне веришь?

   – Да я ни слова не понял, – прикрылся Неупокой. – Продала нас?

   – Присушил я её на свою голову. Готова меня в тюрьму упрятать, лишь бы из Литвы не выпускать. Волович через служебника обещал ей меня на службу взять. Девки – дуры, всему верят.

Неупокой с сомнением взглянул на Мирру. Больная ненависть была в обугленных зрачках, в изломе горячих губ. Во что переливается обманутая любовь... Он вздрогнул от вкрадчивого прикосновения. Наум Нехамкин мускулисто нависал над ним.

   – Прошау побечення, святой отец. Хай оне разберутся межи собой. Маю весть от пана Меркурия.

   – До мене?

   – Так, пане, так. Пану Меркурию надобность прийшла утечь до Гданьску. Цимис подгорел... Я ссудил его грошами, он мне бланкеты отдал да цидулку старую. Божился – Панове московиты за ей вельки гроши отсыплють. Да я за вельким не гонюсь, сколько отсыплете... Але не-е?

   – Тебя Мирка не напугала, что ты тайными грамотами торгуешь?

   – Она не разумеет, иж бедному жиду в панских фортелях места нет. Паны радные не чапляют жида, покуда гроши не нужны. Мирка благая, сбесилась от кохання.

   – Где грамота?

   – В моей лачуге. Можно пеши.

   – Посмотрю, о цене сговоримся.

   – Пан добрый мнишек не пакрыйудзит бедного жида.

«Как бы ты меня не обидел», – подумал Неупокой, выходя в сизые разбойничьи сумерки, когда первые ночные душегубцы ловят последних пешеходов. Михайло выкрутится сам. Таким, забывчивым и влюбчивым, женщины легче прощают, чем совестливым самокопателям. Шагая за Наумом, Неупокой проникся его насмешливой уверенностью, что и ему удастся отпереться от дела Осцика. Тогда единственный улов – Вороновецкий... Ужели и правда – Пётр Волынец? Новгородский погром был самым гнусным преступлением опричнины. Если Вороновецкий был у его истоков, он должен быть наказан, Михайло прав. В воображении Неупокоя всё отчётливее поднимались образы утопленных, зарезанных, порубленных людей. Так с ним всегда бывало – мысль, требующая действия, пронизывала его медленно, как сапожная игла – сафьян, но прошивала крепко, не отодрать. Ещё не видя грамоты, он уже верил беглому уряднику. Не было смысла Меркурию подделывать печать и подпись, он ведь не знал, что выйдет на Неупокоя, а посланник вряд ли поверил бы ему. Нагой тоже сошлётся на евангельское: «Мне отмщенье...» В лучшем случае доложит государю. Арсений сомневался в прямом и простодушном вмешательстве Непостижимого в человеческие подлости. Логичнее предположить, что мудрая случайность свела Меркурия с Неупокоем, чтобы осуществить закон возмездия и внести в его, Неупокоя, пустую жизнь хоть малый смысл...

– Ойц!

Наум присел, прижав ладони к узкой, как чёрная досочка, бороде.

Они были в еврейской слободке Ошмян, застроенной с намеренной запутанностью и теснотой – не только из-за дороговизны земли, но и из пугливого здравого смысла. Легче спрятаться, прятать, не всякий полезет в эти закисшие дебри без крайней нужды. Были дома подобротнее, однако за заборчиками, внушавшими завистливому прохожему, что не скрывают такого, из-за чего их стоило бы ломать. За ними многое скрывалось: местечковые умели копить, пускать в оборот гроши, выжимая их из воздуха и земли пригревшей их страны, к её же пользе. В дешёвые шинки не заказан путь ни пану, ни селянину, а неумелые магнаты охотно отдавали подати на откуп. Таким сокровенным достатком светился и дом Наума Нехамкина. Мастерская внизу, жилой мезонинчик, кузница в вишеннике, конюшня, палисадник перед окнами и хрупкая калиточка с игрушечной щеколдой.

Она была сорвана с петель, дверь распахнута настежь, словно из дома собрались выносить покойника. Окна освещены – внизу, на кухне, и в верхних светёлках. Такого расхода свечей евреи себе не позволяли, особенно летом. Наумовы свечи палили проклятые гои.

Из верхнего окошка вылетела рама и грохнулась на землю с отчаянным звоном, какой издаёт лишь дорогое голландское стекло. Величина убытка на минуту заколодила Наума. В следующую минуту сообразил, что рушится жизнь. И если хочешь спасти малую часть её, заключённую в собственном теле – ибо главная была в доме, жене и детях, законном и особенно лакомом незаконном гешефте, – надо бежать, подобно Лоту, пусть даже жена обратится в соляной столб[55]55
  ...надо бежать подобно Лоту, пусть даже жена обратится в соляной столб. — В ветхозаветном предании рассказывается о Лоте, жившем в Содоме, жители которого, как и другого города – Гоморры, – были за неправедность обречены на истребление. Ангелы вывели Лота с женой и дочерьми из обречённого города, но запретили им оглядываться. Бог стал проливать на Содом и Гоморру дождём серу и огонь с неба, в это время жена Лота нарушила запрет, оглянулась и превратилась в соляной столб.


[Закрыть]
. Судьба оглядчивых... Прилегающие переулки были на удивление безлюдны, евреи знали, когда не только завесить окна и глаза, но всем семейством как бы растечься в сумерках, слиться с тяжелотканой, пуховой, медной и деревянной утварью своих убежищ. Соседу не поможешь.

Звон не затих, как из разбитого зева дома вытек низкий вопль.

– Двойра! – рванулся Наум, нарушив наставление Лота и Бога иудеев.

Из-за конюшни выскочили трое, один подсек дубиной ноги, другие завернули руки, вздёрнули с хрустом. Неупокой не вышел из тени разлапистой липы. Скользнул за ствол, слился с забором. Скоро перестал слышать рёв Нехамкина.

Он не успел добраться до Осиного шинка, когда увидел зарево. Горели и шинок, и два соседних дома. Затихающий грохот копыт и ругань давали надежду, что Михайло утёк. Осталось предупредить Нащокина и отсидеться в посольском подворье... За углом скрипели колеса. Неупокой увидел двуколку и еврея, торопливо отчинявшего ворота. Испуганный, усталый гешефтмахер слушал его, как душегубца. Пришлось достать заветный дукат. Золото – не серебро, окисленное жадным потом множества рук, оно и в сумерки опаляет глаз. Хозяин передал поводья, без веры наказав, в какой корчме «у Вильне поставить клячу, коли на то будет ваша святая панская милость».

Привычная к ночным поездкам, кобылка бежала ровно, с робким укором оглядываясь на седока. Ладно гоняют, так забыли покормить! «Овёс вином смочу», – пообещал Неупокой. Поверила... Июньская ночь густела, насыщалась запахом клевера, в тёплом безветрии застаивавшимся над лугами. Убывающий месяц с предсмертной щедростью изливал остатки света на пыль дороги, сине-чёрные листья и серебристую солому крыш. В отцветающем вишеннике нет-нет да и почудится сорочка на белом плечике, как вышитое полотенце на свежем каравае, и оцарапает тоска по незатейливой любви, домашнему устойчивому счастью... И оно обман! «Привязанности, – размышлял Неупокой, осаживая грусть, – делают нас оглядчивыми, уязвимыми, а самовластную душу – зависимой от близких наших, так что её и погубить недолго». Вспомнились – Венедикт Борисович, Наум... Монашеская жизнь основана на этой истине. Но плотский человек доверчиво влечётся к обольстительному огоньку в окошке придорожной хаты, к сдобному плечику и детским голосишкам. Михайло пророчит: расстрижёшься! А вдруг?

С купальского грехопадения до самых московских мытарств Неупокой всё глубже проникался сознанием, что живёт неправильно, не по своей душе. Но выход виделся не на затоптанных тропах к семейному пристанищу или к братским кельям, а в чём-то ещё не прорисованном, сладостно-одиноком. В тюрьме говаривали, что умный беглец уходит от товарищей, ищет свободы в одиночку. Душа его металась на цепях: то вспоминались укорно крестьяне Сии, воспринявшие новую веру, то монастырская либерея[56]56
  Либерея — библиотека.


[Закрыть]
с неразобранными рукописями, порученная ему и брошенная, словно постылая малжонка, то тёмные дороги шпега или искателя невероятных приключений в новооткрытых странах... Всё – не его! Единственная надежда отыскать своё – не сильничать судьбу рассудком, ждать наития. Многим Господь указывал путь на исходе жизни, и смерть отодвигалась, чтобы просветлённый исполнил предназначенное.

Вильно спал глубоко и покойно, словно не только сенаторы, шляхта и лавники, но и последний еврей-маравихер поверил в полную безопасность во глубине окрепшей, вооружённой страны. Нехай на одринах ворочаются бессонные московиты... Чужака Неупокоя, как погрузился в ущелья улиц, пробрало оглядчивой жутью. Не спрятаться. Калитки со смотровыми щелями и тусклоглазые мезонины казались зрячими. В каждой сторожке чудился соглядатай. Лошадка же, помня про овёс с вином, только что не вольту танцевала на звонких торцах мостовой. Из каждого двора манил её запах конюшни.

Венгерский дозор остановил Неупокоя, когда он уже решил, что добрался благополучно. Конные и оружные, в железе и грубой коже, они скучали в этом объевшемся, обогатевшем и слишком тихом городе. Монах в жидовской таратайке выглядел забавно, как паучок на стекле. Неупокой опередил их медленно вызревающую шутку:

– Позвали к умирающему раненому...

Кажется, путал латинские склонения и падежи. Бес с ними, эти оглоеды тоже не в Падуе учились. Капитан понял, обмахнулся католическим знамением, тронул коня. Может, когда и к нему, с развороченной сталью утробой, поспеет священник.

Ложь на самом святом не сходит даром. И кобылка пострадала, лишилась овса с вином. У самого посольского подворья к двуколке метнулся человек.

   – Слава Христу...

Неупокой отпустил рукоять кинжала. Знакомый писец облегчённо запричитал:

   – Гости к нам пополудни пожаловали! По твою душу, отче Арсений. Мы-де вас, честных посольских, не похулим, а похуляем вашего мнимого мнишка, что с нашим изменником стакнулся. И как-де ихнего изменника учнут судить, тут и тебя, отче, притянут. Григория Афанасьевича упредили: прикроешь его охранной грамотой, значит, умысел у вас обчий. Посему Григорий Афанасьевич велит тебе пропасть, а до Москвы добираться своими путями. Ты-де в Литве не впервой.

   – Отрёкся?

   – Как иначе! Ему лазутчество на себя брать – государю потерька чести. С нами тебе до рубежа не доехать. А пропадёшь, он поручится: не вем, в какой стороне, може, ваши его порешили.

   – И могут, Федюня.

   – Они всё могут. Ты уж за государя пострадай, Господь не оставит. Благослови.

   – Во имя... Денег Нащокин прислал?

   – Едва не запамятовал.

Кошель был тощеват, будто на сухоястии осилил Великий пост. Арсений сунул его под рясу и развернул двуколку.

5

По требованию короля Осциком занялись не только «высшие урядники», но и паны сенаторы. Николай Радзивилл привлёк к аресту злоумышленника Филона Кмиту. Тот не придал заговору того значения, что раздражённый литовцами король, но из приязни к нему действовал даже с излишней ревностью.

Созданы были два «дворных» отряда захвата. Ни в Вильно, ни в Коварске Осцика не нашли. Соглядатаи, уже опившиеся в шинке напротив резиденции московского посланника, донесли, что чернец Арсений покинул Вильно. По описанию, видели его в Ошмянах. Дворные обыскали селения и городки к югу от Вильно, потеряли день. Осцик же оказался в Троках, под носом у Воловича. Искал пропавших слуг Миревского, Варфоломея, а заодно мутил местную шляхту. Его схватили в шинке и тёплого доставили к Альберту Радзивиллу, оберегавшему Миревского. Тем временем другие производили обыски на его виленской квартире и в Коварске.

Кмита в Коварск не потащился, отправил Зуба, а в виленской берлоге побывал. Обыск под его присмотром произвели добротно. Простучали стены, потрясли лавника-хозяина, тот показал углы, куда и слуги не заглядывали. Что требовалось для предъявления обвинения, нашли в ящиках стола – единственной ценной вещи: полированный ясень, ручки и наугольники из бронзы, на лицевой доске костяная инкрустация. В верхнем ящике лежали чистые бланкеты с поддельными печатями и подписями сенаторов, в том числе самого Кмиты. В нижнем – печати, резанные на мягком камне, на удивление сходные с настоящими. Осталось вытянуть из Осцика имя умельца.

Но главным было – доказать, что заговорщик действовал по указанию Москвы. Миревский уверял, будто великий князь прислал Григорию письмо с советами и обещанием денежной помощи. Кмита, здравомыслящий и опытный разведчик, не мог поверить, что Иван Васильевич способен на такую глупость. Но самая нелепость версии, просочившейся в народ, находила неожиданный отклик. Да и великий князь немало сделал, чтобы внушить литовцам представление о дикой непредсказуемости своих поступков. Жаль, что при обысках ни грамотки московской обнаружить не удалось.

Зато в Коварске нашли так называемые молоты, штампы для подделки монет. За них грозила смертная казнь. В надежде на снисхождение Осцик признается во всём, что нужно королю и панам радным. Если бы Кмите и Воловичу дали свободу действий, суд превратился бы в позорище Москвы.

Но законы и шляхетская вольность часто противоречат высшим интересам. Осцик отказывался отвечать, ссылаясь на свои дворянские права. Его защитник объявил допросы в доме маршалка Радзивилла незаконными. Шляхтича следовало вызвать в суд с формальным предъявлением доказательств. Дело затягивалось до отъезда московского посланника, если не до выступления в поход. Король уже чаще бывал в венгерском лагере, чем в Вильно.

Филон Семёнович взялся за Варфоломея, не обладавшего шляхетским иммунитетом. Доносчик и свидетель мог обернуться и сообщником, и просто клеветником. Сразу сложилось впечатление: озлобленный холоп. И не умён. Ловил всякий намёк в вопросах, чтобы вернее утопить господина. Стоило вспомнить о бескоролевье, Варфоломей аж засветился разоблачительным восторгом. Можно подумать, кроме Осцика, никто не обивал порога Ельчанинова, не выторговывал будущих милостей у грозного царя. Таких, как Осцик, было много, они вполне могли качнуть коромысло на московскую сторону. Возможность подобного исхода до сей поры ужасала Кмиту. Он возмущался Осциком тем искреннее, что сам был грешен, писал царю... Воззвание Христа о камне неосмотрительно[57]57
  Воззвание Христа о камне неосмотрительно... — Как рассказывается в Евангелии от Иоанна (8—7), на вопрос фарисеев, как поступить с женщиной, уличённой в прелюбодеянии, Иисус ответил: «Кто из вас без греха, пусть первым бросит в неё камень».


[Закрыть]
: именно самый грешный и кинет в разоблачённого первый булыжник.

В одном сходились Варфоломей с Миревским: письма из Москвы у Осцика никто не видел. Со слов хозяина Варфоломей уверял, будто великий князь прямо «наущал» литовцев убить короля. Шляхтич Миревский шил потоньше: царь призывал литовцев к разрыву Унии и неучастию в братоубийственной войне.

На первом же допросе Кмита убедился, что Осцик – хвастун и лжец, как все незадачливые честолюбцы. Он лгал не только приятелям и слугам, но и московскому посланнику. Набивал цену. В его воззрениях понятия «пресветлого самодержавства», «твёрдой руки» мешались с правом сильного человека преступать закон, принятый без его участия. К законам Речи Посполитой он относился не лучше князя Курбского, и от него же воспринял идеал самодержавия, жульнически соединив его с опричниной, умеренной и просвещённой. Кмита не сразу поверил, что Осцик говорит всерьёз, не для отвода глаз. Самодержавство по природе не может быть пресветлым! Филон Семёнович не удержался от дискуссии с допрашиваемым, так его задело: Избранная рада с Адашевым и Курбским тоже с пресветлого самодержавства начинала, а кончила кровавой деспотией, в коей и сама сгинула.

О сильной руке мечтают люди слабодушные, предпочитающие свободе и ответственности положение цепных псов с гарантированной похлёбкой – за злобу. Им мало Бога на небесах, нужен ещё и на земле. Не служба, а виляние хвостами! При этом ты ещё избранный, опричный, отдельный от других людей. Недаром возле деспота копятся люди серые, вроде нынешних московских воевод, не сумевших даже ливонских замков удержать...

Выговорившись, Филон Семёнович задал протокольный вопрос:

   – Имел ли ты умысел покуситься на жизнь короля?

   – Не умысел, а найпустейший разговор во хмелю!

   – Ты что же, по вся дни хмелен? О кролобойстве от тебя не только в шинках слыхали.

Григорий догадался, что Кмита располагает показаниями слуг. Но не придумал лучшего, как снова заявить протест против «допроса не по праву». Кмита согласился:

   – Можешь не отвечать. На суде четверо сенаторов станут спрашивать, таково желание короля. Тогда молчание утяжелит вину. Тебе пригожее потолковать со мной приватно. Ты ведь любишь торговаться, яко жид. Коли сторгуемся, тебе и с панами сенаторами легче будет.

В Григории пробудилось паническое чутьё дичи, действующее острее и проворней хищного, иначе хищники давно переловили бы всю дичь. Кмита мог стать тайным его ходатаем перед судом, если Осцик решится на подсказанные уступки. Он ещё попытался выторговать пару солидов:

   – Готов на поле брани искупить...

Увидев растянутые губы Кмиты, заткнулся. Филон Семёнович захлопнул ловушку:

   – В Коварске у тебя найдены молоты для делания грошей. Паны сенаторы, може, и согласятся закрыть очи...

   – Молоты не мои!

Осцик стал объяснять, как много сброда, «мотлоха» проходит через Коварск, до беглых урядников князя Курбского и жидов, он же не в силах отвечать за всех. Зато мы, успокоил Кмита, можем всех, бывавших в Коварске, найти и опросить.

Коли не будет доказано, что молоты принадлежат другому, вина падёт на владельца имения. Вряд ли Осцик хочет поголовного опроса, люди о нём такого наговорят, не отмоешься. Если же молоты действительно принадлежат стороннему, долг Осцика назвать имя.

Тот думал недолго:

   – Наум Нехамкин.

Звучало правдоподобно: Нехамкин, известный железный мастер, не брезгавший никаким приработком, изготовил молоты и поддельные печати сенаторов. Или нашёл камнереза – из своих. Предложил Осцику воспользоваться сменой изображений на монетах и уменьшением веса. В Ошмянах он на виду, Коварск в стороне. Но честный Осцик прогнал Нехамкина так «борзо», что Наум сбежал, оставив молоты в конюшне.

   – Откуда ты перепрятал их в медовый погреб.

   – Боялся, як бы слуги не уведали, не донесли! Что ж мене, за жидом в Ошмяны бегать? Нехай карають за недонесение.

   – Что ж, на том сговоримся, коли правдиво ответишь на последнее: получал ли ты грамоту от великого князя с Москвы?

Кмита был уверен: не получал. И Осцику отказаться было не только проще, но и выгоднее. А он замкнулся, ужался в тесноту своей раковины, наедине с собой мучительно соображал ответ. Неужели всё-таки получал?

   – Привезли, да не дали, – выползло из неподвижных губ.

   – Нащокин?

Вновь ловушка. С посланником недолго поставить «с очи на очи». Но молвил аз, говори буки.

   – Ни... Некто из посольских.

   – Кто?

Григорий видел, что Кмита ему не верит. Писец скучливо поигрывал пёрышком, бледная рожа перекошена ухмылкой, как неудачный блин.

   – Великий князь, – приосанился Осцик, – через меня ко всей Литве писал! Нам не драться – Бога гневить. Литовское шляхетство не захочет, войны не будет.

Вот с чем ему не расстаться – с личиной доверенного человека самого царя. Слишком он часто напяливал её перед «шляхетством», чтобы теперь отречься от царской грамоты, стать посмешищем. Слишком много накопилось в нём вздорной гордыни, превыше рассудка и самосохранения.

   – Грамоту подписал сам великий князь?

   – Я ж её не бачил! Но посланный говорил...

   – Кто?

Ещё труднее произнести имя возможного разоблачителя. Кмита знал одно. Но Осцик не знал, что этот человек пропал. Придётся подсказать.

   – Може, среди посольских затесалась пегая кобылка?

Последнее мучение. Поставят с очи на очи, Осцику с чернецом не тягаться, тот не через один пыточный подклет прошёл.

   – Ну, ха-вар-ры! – рявкнул Филон Семёнович, раскатывая южнорусское «г».

В голову бросилась густая кровь, из-за которой пращур получил прозвание: кмита – вояка... Осцик перепугался:

   – Пане Филон, он отречётся!

   – Его ещё сыскать треба.

   – Чернец Арсений. Он и знамя мне передал от Афанасия Нагого.

Знаменем называли условный знак, по которому люди тёмной жизни узнавали своих.

   – Якое знамя?

   – Рубленый талер. В Коварске, в скрыне... Я укажу!

Тут он не лгал. Иное дело, передал это знамя Арсений или какой-нибудь Антоний Смит. Ясно, что со времён бескоролевья у Осцика сохранилась связь с приказом Нагого.

   – Арсений подстрекал тебя на кролобойство?

   – Нет. Я толковал уже – хмельное...

   – Кто его может укрыть? Из приятелей твоих, из жидов?

   – Ума не приложу.

Весь следующий день «дворские» рыскали по корчмам и притонам от Вильно до Минска, выспрашивали и обыскивали. След Неупокоя потерялся. Урядники получили словесное описание беглеца, пограничные заставы извещены... Король, уйдя в военные приготовления, терял интерес к делу Осцика. Он торопился отправить венгров, раздражавших местное население, сушей до Поставы, чтобы забрали полоцкие пушки и вверх по Двине плавились к Витебску. Надежда на благоразумие царя едва теплилась. От того только и требовалось – в пять отведённых королём недель снарядить большое посольство. У московитов своё понятие о времени. Нащокин уезжал. Король распорядился не чинить ему вопросов по делу Осцика, а суд свершить как можно проще и скорее.

Нехамкина допрашивал урядник из Ошмян. Наум сознался, что молоты сработал сам, печати заказывал незнаемым мошенникам по сговору с Осциком. Тот не впервые выигрывал земельные споры с помощью поддельных печатей и подписей. Осталось непонятным, зачем ему бланкеты Курбского и панов радных. Не собирался же Осцик судиться с ними. Видимо, тут тоже замешана московская тайная служба...

...Суд состоялся в виленской ратуше, с защитником и обвинителем, в присутствии сенаторов. На поставце были разложены вещественные доказательства. Их хватало для обвинения в мошенничестве, но не в измене. Защитник требовал более достойных свидетелей, чем еврей-фальшивомонетчик и проболтавшийся слуга. Тайная служба по своим соображениям многое приберегла на будущее, в том числе имена своих осведомителей и ускользнувшего Неупокоя. Сношения Осцика с Нащокиным расценивались как провокация и вымогательство; король поверил русскому посланнику, не время было обострять отношения. Защитник потребовал отсрочки судебного расследования. Между сенаторами возникли разногласия. Одни считали, что «не следует каким-либо примером сокращать шляхетскую вольность», нарушать процедуру. Но Радзивилл сослался на военное время. Поскольку король переселился в походный лагерь, преступник подлежит военному суду. Привилегии, добавил Николай Юрьевич, годятся для незапятнанных репутаций, а те, чей умысел доказан собственными признаниями, сами себя лишили благородного звания. Аргументация прихрамывала, но за нею стояли древние обычаи и нетерпение короля. Осцику было приказано отвечать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю