412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Усов » День гнева » Текст книги (страница 24)
День гнева
  • Текст добавлен: 1 декабря 2017, 10:30

Текст книги "День гнева"


Автор книги: Вячеслав Усов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)

5

Хождение на стены с хоругвями стало опасным после двадцатого сентября, когда Замойский вновь расщедрился на порох из своих заначек, и гайдуки, «услышав молебна певаема, по взбешённому своему обычаю камением во град шибаху». Особенно свирепствовали венгры у Покровской башни, откуда их с таким позором выкурили, убили лучшего воеводу, а на бревне, просунутом в бойницу, повесили ротмистра. Не одну голову проломили эти камни, не одну ряску обрызгали кровью и мозгами, но в самое сердце поразил псковичей булыжник, ударивший в древнюю греческую икону Дмитрия Салунского. До исподней доски пробило золочёный доспех, «во чрево повыше пояса, против правого рама» – в подреберье, в печень. Для живого – рана болезненная и смертельная. Теперь, решили знающие люди, Дмитрий не спустит, «избавит ото враг наших своей молитвой и помощью», о чём весь город и синклит просил его в особом молебне.

Помощь явилась неожиданно. Ночью в Псков пробрался перебежчик, «бывший русский, полоцкий стрелец Игнат». Подобных беглецов, насильно, по их словам, взятых из завоёванного города в королевское войско, с приходом холодов хватало. Игнаш к побегу подготовился. Выведал и чуть ли не на чертёж нанёс места подкопов, которых не умели указать пленники под пытками. Встречные земляные работы подтвердили его вести, русские «переняли» вражеские штольни и обрушили взрывами. Больше поляки, венгры, немцы не пытались ковыряться в земле. Никто не сомневался, что мысль составить планы внушил Игнашу Дмитрий Салунский.

С хоругвями, мощами и иконами ходили на стены раз в неделю. Охотников подставлять головы под камни и мёрзнуть над Великой, уже несущей застывающее «сало», становилось всё меньше. Неупокой не пропускал ни одного молебна. Не только потому, что видел, как они нужны людям, от стражи до стражи маявшимся на стенах; его всё больше занимала, затягивала тайна этого действа и воздействия, необъяснимого с позиций просвещённого социнианства, готового сорваться в атеизм, к чему Неупокой совсем недавно был очень близок. Увлёкшись диалектикой, он временами уже и Богу во Вселенной места не находил. Не может, если верить опыту, существовать душа без тела, а следовательно, и чистый Дух-творец.

Но если горит огонь, есть некто, возжигающий его, или по меньшей мере нечто, делающее горение возможным. «Что это? – спрашивал Неупокой под молитвенное пенье. – Кто это?»

Глубина веры поверяется отношением к смерти. Крестные ходы по стенам укрепляли защитников в том, что пуля и сабля ничтожны перед вечной жизнью. С гибелью тела сознание не исчезнет, а перейдёт в иное состояние, сохраняя если не память, то драгоценное единство. Этой-то чистой веры недоставало Неупокою. Слишком настойчиво рассудок подтачивал её, требуя доказательств там, где их не может быть. Видения святых его не убеждали. Он мучился сомнением в прежних сомнениях, так сказать – атеизмом атеизма, тем последовательным, безудержным отрицанием, которое уводит сильных в пустыню агностицизма, а слабых – в суеверие. Неупокою туманно мнился третий путь...

В день встречи с Ксюшей, в самый разгар молебна у Покровской башни возле походного налоя упал не камень, а железный катыш с куриное яйцо. Стреляли венгры из-за реки, из длинноствольных пушек, стараясь накрыть не только стену, но и жилые строения, давно оставленные жителями. А день выдался ясный, со жгуче-терпким утренним морозцем, сменившимся солнечно-слёзной ростепелью. Нынешние молитвенные распевы погрузили Неупокоя не в богословские пропасти, а в мечтательную реальность, где расстрижение Ксюши, совместный побег неведомо куда, любовь к уроду и прочее немыслимое – возможно... Кусок железа вернул его в действительность.

Служители сворачивали хоругви, прятали чашу со святой водой, толкались у входа в башню. Священник и иноки Печорского монастыря вели себя степеннее, не кланялись свистящему дробу. В изножие стены ударили тяжёлые ядра. Сотрясение через плитняк, скреплённый наскоро и рыхловато, отдалось в ноги. Со смотровых площадок закричали, что «литва шевелится», подтягивается к шанцам. Обстрел усилился. От башни, недавно восстановленной, отвалилась глыба, как льдина в ледоход.

И у защитников возникло ощущение какой-то плавучей неустойчивости, открытости с обоих берегов – хоть галься над ними, хоть расстреливай. Человек знает, что от судьбы не убежишь, и всё же обороняется, сторонится болезни, сабли, семейного несчастья. От ядер оборониться можно только в башне, и там можешь погибнуть под обломками. Жестокая игра, удача-неудача в чистом виде угнетали людей, они жались к опорам тесового навеса, к тыловым лестницам. А пора готовиться к отражению приступа, литва решилась на отчаянное. Стрелецкий сотник сорванным голосом сказал священнику:

   – Ступай в город, святой отец, не мельтеши ризой-то.

Священник махнул служителю, чтобы сворачивал покров.

Неупокой остановил его:

   – Службу-то ты не завершил, отче. – Холодно сотнику: – Делай своё, а мы своё. Спроси, кто хочет причаститься, у нас просфоры остались и преждеосвященное вино.

Он вспомнил, на каком слове прервали службу. Подошёл к налою, обратился к востоку и продолжал за священника. Кто сам играет на рожке или сопели, музыка раскрывается богаче, до глубины, в то время как многим слушателям кажется неискусной. Произнося слова, тысячу раз пропущенные не через сердце, а через слух, Арсений впервые проникался их магической значительностью. С ним повторялось уже испытанное во время крестного хода. Он снова ощущал присутствие таинственной силы, как бы искристым облаком сгущавшейся над походным алтарём и подчинявшейся притяжению молитвы. Он не знал, испытывали ли её воздействие другие, но в нужных местах, указываемых сотником, стали задерживаться, собираться люди и делать то, что им велели. В эти недолгие минуты Арсений твёрдо знал, что ни одно ядро не одолеет искристого облака. А остальные, судя по поведению, хоть на минуты, да почувствовали себя защищёнными от тёмной игры.

Только гордыня и любовь язвят больнее пуль... Творя молитву, Неупокой не мог изгладить воспоминания об утренней встрече, и суетная часть его существа невольно красовалась перед Ксюшей, как если бы та видела его перед налоем, под ядрами. Лишь изначальный его порыв был совершенно бескорыстен, безоглядчив; но как недавнее его мечтание подпитывалось несбыточной надеждой, так и этот порыв, всплеск веры и отваги, хоть корешком, да погружался в грешное его, плотское естество. Одному Господу известно, как там переплетаются все эти нежные и грубые, чёрные и белые корешки.

И только он догадался о замутнённости и суетности своей молитвы, стена под ногами осела, известковая пыль забила нос и горло. Стрельцы, вкушавшие с копьеца омоченные вином просфоры, метнулись к башне. Проморгавшись, Неупокой увидел далеко внизу усыпанную щебнем жухлую, обесцвеченную морозом траву. Стена у самого налоя расселась трещиной, Неупокой остался на глыбе, нависшей в нестойком равновесии. Грохот стих, от венгерских шанцев катился победный вопль. Сейчас приступят, решил Неупокой.

Он удивился и порадовался своему спокойствию. Лишь холодок пробрал сквозь утеплённую рясу. Отступив от трещины, он на карачках спустился со стены и переполз к башне, где оказалась большая часть стрельцов, детей боярских и священник. Карабкаясь наверх, Арсений обратил внимание на их молчание и неподвижность. Все следили, как он оскальзывается на глыбах, один стрелецкий сотник додумался помочь, и то рука его, дрожащая и ледяная, робко захватила запястье Неупокоя. Он раздражённо спросил:

   – Почто к приступу не изготовились? Аки столпы соляные.

   – Эдакое увидишь, окаменеешь, – просипел сотник. – Ты мало что не вознёсся, отче. Ей, все видели: на коем месте каменное ядро рассыпалось, и тебя на полсажени вознесло!

   – Будет дурить! – рассердился Неупокой, а сердце замерло.

Вмешался священник:

   – Не вем, видение то было али что, токмо ты, калугере, в воздухе с минуту висел. Будто рука невидимая приподняла тебя и опустила невредимо. И не пылью окутан бысть, но неким искромётным облаком. Благодать на тебе!

И, подойдя к Неупокою, священник склонился к его руке. Молчание прочих убеждало, что священник высказал общее впечатление. Стало неловко.

   – Кого ранило?

   – Все целы, отче, да иначе быть не могло, – заговорил сотник уже свободней, веселее. – Возле тебя... как можно!

Остальные неразборчиво и робко загомонили, закрестились, потянулись к Неупокою за благословением. Старались коснуться, впитать часть благодатной силы.

   – Вы пошто!.. Истинно безумны. Сей час венгры побегут на приступ, вы дурью маетесь. Вон воеводы скачут, будет тебе на орехи, сотник!

К церкви Иоакима и Анны приближались со свитой Шуйский и Хворостинин. Спешились у деревянной стены. Андрей Иванович первым миновал её воротца, торопился к Покровской башне. Сотник и голова детей боярских сотворили свирепые рожи, замахали рукавицами, люди забегали, подтаскивая к новому пролому заготовленные камни, брёвна, а пушкари и пищальники заняли огневые гнезда. Их уже ждала работа – от венгерских шанцев подбиралось с полсотни пехотинцев-разведчиков. Деревянно забили пищали, пушки из подошвенных бойниц блеванули сечкой. Разведчики, забрав раненых и бросив мёртвых, побежали прочь. Вновь полетели ядра из-за реки.

   – Редко бьют, – молвил Иван Петрович сытым, влажным баском. – Вязни сказали, из Риги зелье прислано, да мало... Гей, нарядный голова! Чтобы на их ядро – три наших!

Псковские пушки часто, как только успевали заряжать, загрохотали с Покровского, Похвальского, иных раскатов. Через Великую ядра перелетали редко, зато в венгерских и польских шанцах произвели опустошение и панику. Три зимние клети с топящимися печками загорелись, в воздух летели отщепы и земля. Венграм стало не до приступа. Перестреливались, как переругивались, до заката.

Воеводы уехали, наказав усилить Покровский угол пятью сотнями стрельцов и посадских, заготовить горшки с горючей смесью, вынести на стену смолье в котлах и обложить хворостом. Служки грузили на подводу налой с покровом, кропильницы, кадильницу, походные иконы-складни. Неупокой собрался ехать с ними. К нему робко приблизился сотник:

   – Отец святый, не оставляй нас на ночь! До утра побыл бы. Весь угол челом бьёт – не оставляй! При тебе, бают, все уцелеем, а без тебя погибнем.

Меньше всего Неупокою хотелось ночевать в башне, в холоде и неуюте. Он чувствовал усталость, опустошение, холод проник в кости. На подворье у Одигитрии ждали с горячим вином, с протопленной лежанкой. Возмутился:

   – Сколь толковать, помстилось вам...

   – Мы люди тёмные, – торопливо согласился сотник. – Да по краю смерти ходим. Може, почудилось с переляку, а токмо в людях, на всё готовых, негоже рушить веру. Мы тебя угреем не хуже твоего подворья.

Он не обманул. В деревянной пристройке к башне была устроена камора с печуркой, широкой лавкой, покрытой овчиной, с запасом всякого приварка. Чего добавили стрельцы в медовый взвар, неведомо, но у Неупокоя не только озноб прошёл. Когда стемнело, он не усидел в тепле, ушёл на стену, к радости стражей, испытывавших в ту ночь особенную тревогу.

Наутро ждали приступа. Под стенами, пользуясь туманом и темнотой, шастали лазутчики. Обследовали подходы, обрушивали кромки рва, а может, и подкладывали заряды, с литвы станется. Огни ни в шанцах, ни дальше, в королевском лагере, не гасли. Арсения встречали поклонами, улыбками, просили благословить, коснуться пищали, шлема, бердыша. Он не привык к подобному доброжелательству, сам был замкнут, отчуждён, люди это чувствовали и отвечали тем же. Ныне завеса, казалось, прорвалась... Новые отношения сперва растрогали его, но скоро утомили, захотелось одиночества.

Сопровождавший стрелец понял по-своему, оставил Неупокоя на верхнем раскате Покровской башни, чтобы он напрямую пообщался с Богородицей. Неупокой закутался в кожушок, съёжился на мешке с порохом и забылся с открытыми глазами. Под ним лежало поле в звёздах чужих костров, а справа – слюдяное русло реки Великой. Сознание, обычно перегруженное перетекающими одно в другое, небрежно спутанными мыслями, видениями, словами, окуталось такой же затишной мглой. Если в нём и всплывали образы, то не мешающими, белёсыми, как бы болотными воспарениями. Думалось о Создателе и Вседержителе: ведь знает, какая завтра прольётся кровь, сколько тоски умирания и боли выплеснется к небу, сколько нелепо оборвётся жизней. Ужели не испытывает искушения – предотвратить? Но искушения – удел личности; считать ли Бога личностью? Если Он сотворил нас по своему подобию, то непременно обладает свойствами личности. Дух и индивидуальность – разве не одно и то же? Тогда непостижимо его бесстрастие перед страданиями, наверняка предотвратимыми, по большей части ненужными хотя бы потому, что отлетающая душа уже не усовершенствуется под их влиянием, как это случается при жизни. Или Он страдает с каждым человеком, в каждом человеке? Что, если совместное страдание входило в первоначальный замысел творения?

Ещё одно неразрешимое всплыло и кануло во мглу. Арсений чувствовал себя слепым пловцом, нащупывающим береговой валун и прядку водоросли, любую зыбкую опору. Но под ладонями скользила одна неиссякающая вода. Хоть захлебнись в вопросах, их струи будут затягивать тебя и ускользать... С трудом очнувшись из текучего мрака, Неупокой увидел бесов.

Длинные, в полтора человеческих роста, они бродили по полю, светясь бессмысленными круглыми очами и зыбкими туловищами. Спускались в ров, возились под самой башней, оставляя мерцающие метки. Те гасли, стоило отвести глаза. Страшно не было, только дико, а трезво оценивающий рассудок работал бодро, отчётливо. Бесы не были сгустками тумана. Их огненные глаза, подобно плошкам с горючим маслом, высвечивали вялую траву с ошметьями снега, комья земли и щебень, потерянную железную шапку, которую стрельцы углядели днём, да поленились спускаться. Ни разу плошки не обратились кверху, к небу, только к земле. Земные исчадия, истолковал Неупокой. Готовят что-то страшное. Намечают... Вот разгадка, на неё и в Книге Бытия намекается: наша страдальческая земная судьба временно отдана им, как жидам-откупщикам – крестьянские подати, и тут уж Бог, как и король, не может вмешиваться, ибо сам установил закон, какие бы молитвы и страдания ни долетали до него. А если и вмешается, ни мы, ни бесы не догадаются... Неупокою, впрямь осенённому какой-то благодатью, открылось сокровенное, невидимое обыкновенными очами: где завтра больше прольётся крови. Не перед проломом, а под неразрушенной стеной, идущей от Покровской башни вдоль Великой; другое сгущение – перед Свинусской, в развалах перемешанного с головешками щебня и кирпичей. На них наскоро возвели деревянный палисад. Там бесов было много, выглядели они забавно, дёргались и перемещались суматошно, припадочно, словно уворовывая что-то и пряча в ров. Их огненные метки скоро гасли, затягивались белёсой тьмой.

Арсений опомнился, перекрестился, пал на колени. Что это, Господи? Зачем приоткрываешь непостижимое? Чтобы я мог словами описать то, что превыше слов и понимания? Краешек истины увидеть, не ослепнув... Видения посещали людей с древнейших времён, и не одних пророков, но и просто открытых сердцем, вроде пастушонка или девки Жанки из французской деревни[93]93
  ...вроде ...девки Жанки из французской деревни. — Речь идёт о Жанне д'Арк, Орлеанской Деве (ок. 1412 – 1431), возглавившей во время Столетней войны (1337 – 1453) борьбу французского народа с английскими захватчиками. Жанна была крестьянкой из Шампани. С детских лет её посещали видения, внушившие ей мысль о призвании на подвиг спасения Франции.


[Закрыть]
. В каждом, как в притче, заложена частица истины. Пророчество, огненный просвет с волосяную трещинку.

Пропали, убоявшись не молитвы, а философских рассуждений. Одни усталые костры в аспидном тумане. Были ли бесы? По множеству сказаний и свидетельств, признанных церковью и наукой, их внешние признаки были классифицированы и совпадали у разных духовидцев. Один из главных – безжизненная заданность движений, будто чужой волей навязанных (известно, чьей!). Замечено, что бесы часто попадают впросак, не разбираясь в простых житейских положениях, откуда байки, как мужик легко обманывает чёрта. Они способны навести чары, соблазнить золотом, наутро превращающимся в уголь, проникнуть через стены, а узел на верёвке развязать не могут. Похожи на собак, натасканных на один вид охоты – гон или рытье лисьих нор. Ещё одно: угловатость очертаний, в то время как живому свойственна округлость. Головы будто склёпаны, похожи на бадейки, с улиточными рожками-чувствилищами, в воображении иконописцев разросшимися в козлиные рога.

Со стороны города заскрипели, застучали телеги. Живой, радостный звук. К заделанному пролому подъехали мужики, стали таскать на стену белые мешки. Дымный факельный отсвет разогнал бесовский туман. Спустившись с раската, Арсений побрёл на свет.

Думал, мешки с землёй. Оказалось, с солью. Весь осадный запас пустили, чтобы заделать дыры и расселины, дать защиту завтрашним стрелкам. Ковырять каменистую землю недосуг, а соли в запасливом Пскове хватало. Созерцание простой работы вымыло из памяти остатки видения. Только когда пустые телеги загремели обратно в город, Неупокой сказал себе: «Но я же видел и не спал!» Кроме него, на стенах дозирали поле и реку многие стрельцы. Сильные бесы являются не только одному, но многим. Первый же спрошенный дозорный, молодой мужик вороватого вида, с неприятной готовностью подтвердил:

   – Крест поцелую, видел нечто! Я думал – светлячки.

   – Какие светляки зимой?

   – То-то мне и невдомёк...

Неупокой в досадливом сомнении направился к другой смотровой площадке. Из тёмного угла выдвинулось широкое, серовато-бледное лицо, отяжелённое непобедимой дрёмой. Стрелец предупредил вопрос Неупокоя:

   – К чему бы меня, отче, сон нынче давит? На башнях я не первый год, и на третьей страже не задрёмывал. А после полуночи – будто туман с поля, порошит и порошит очи.

Приближаясь к третьему посту, уже на прясле над рекой, Неупокой услышал разносный голос сотника:

   – В батоги! Не бывало такого, чтобы накануне приступа сторожи дрыхли! На бревне повешу!

Арсений дальше не пошёл, забрался в башенную камору и задремал в тепле.

Пробудился от крика:

   – Литва прискочи! Каменосечцы!

Ветер с Великой, пахнущий свежим снегом, рассеивал последний сумрак. У всякого просвета и бойницы толпились, наседали друг на друга люди. Десятники гнали лишних в тыл, к кострам с чанами кипящего смолья или к подмостям, подносить камни. Но любопытство было сильнее страха даже перед десятником. Неупокою не сразу уступили место у бойницы.

Узкий обзор напоминал иконописное клеймо, вырезанное из неизвестной картинки и слабо увязанное с общим видом. Потому действия людей внизу выглядели непонятными, даже нелепыми. Спотыкаясь на бурых кочках, хрустя подмерзшими лужами, они бегом тащили саженные щиты, похожие на створки ворот. Сбитый из тонких брусьев, щит прикрывал от пуль двоих, однако переволакивать его через ров и завалы не легче, чем лестницу. Их-то как раз не несли, надеясь на щитах, что ли, вознестись? Высказывались самые забавные предположения, покуда нападавшие не миновали ров, оставив в нём треть товарищей, нашпигованных железом. У подножия стены их было не достать даже из подошвенных бойниц, разве что изогнуть пищали кочергой... Там занялись они вовсе дурацким делом – кирками и лопатами стали подсекать самую мощную часть стены, её валунное основание, да так старательно, что только щебень летел в Великую. Подсечь решили прясло, высоко и круто нависшее над бечевником, что создавало обманчивое впечатление неустойчивости. Здесь, вспомнил Неупокой, ночью густо колготились бесы... Выяснилось значение щитов: каменосечцы прикрылись ими от кипятка и камнепадов, полившихся со стен. Плюющиеся паром чаны опрокидывались в желоба, проложенные от настенного помоста к наружному челу. Булыжники с такой же высоты раскалывали железные шапки, как яичную скорлупу. Щиты оберегали.

Прибыли воеводы, подивились вражьей дури. Писари-подхалимы записали, будто именно Шуйский с Хворостининым придумали «смолье зажигая, на щиты их метати, абы воспалением огня щиты загорешася, и горькотою ради дыма самем из-под стены выбегати или тамо сгорати», Имея под рукой горы смолистых дров, додуматься до этого мог самый тупой стрелец. Подмоченная кипятком обивка на щитах горела туго, зато обильно чадила и забивала глотки. Никто не верил, будто кирками можно обрушить стену. В швырянии камней, горящего смолья было что-то от жестокой игры. Как выяснилось, и король не верил, играл чужими жизнями: обречённым приступом выплеснул на стены нетерпение венгров, застывших у дымных очажков, создал видимость деятельности и смысла, прежде чем бросить войско на многомесячное осадное безделье. Ещё до штурма он решил покинуть лагерь, ехать в Варшаву, Вильно, Ригу за новыми деньгами и людьми, приказав Замойскому, простуженному и скорбному желудком, готовить зимние квартиры.

И под смольём каменосечцы-смертники не сразу отступили, «неволею терпяху, крепконапорне стену подсекающе».

Другие в углу Покровской башни, наживо укреплённом брёвнами и залитом раствором с кирпичной щебёнкой, развели костёр, набросали горючей смеси. Дай им часа четыре, глядишь, и сотворили бы пролом. Хворостинин приказал «провертеть окна» по соседству для флангового огня, наши управились за час. Из этих окон убойно полетели пули, чуткие жала копий ловили живую плоть. Венгры решили, что много не наработают. Побежали за расчётом к королевскому подскарбию.

Рассчитались с ними стрельцы. Станковые пищали и ручницы выцеливали бегущих на выбор, укладывали в ров или на запорошенный снежком песчаный бережок. Затылками и лбами смертники разбивали кромку льда на мелководье, унося к небесному подскарбию досаду на короля и на себя, продешевившего...

Природа и судьба вообще несправедливы: сильным подваливает счастье, у слабых отнимается последнее; трус налетает на шальную пулю, отважным достаются уносчивые кони; умелым камнесечцам попались самые податливые участки стены. Они углубились в толщу основания, в защищённом забое работа оживилась... Но если уж пошла непруха, выворачивай карманы. Стрельцы и воеводы «умыслиша» такое, чего камнесечцам не снилось и прошедшей бесовской ночью. Однако пусть говорят свидетели, уж больно неправдоподобен и причудлив был новый способ обороны.

«На таких безстужих, неуязвимых благомудрые государевы бояре и воеводы с мудрыми хрестьянскими первосоветники... великие кнуты повелеша на шесты навязати, по концам же привязывати железные пуги с вострыми крюки. И сими кнуты за стену противу литовских подсекателей ударяху, путами же теми и острыми крюками, яко ястребими носами из-под кустовья и на заводях утята извлачаху; кнутяными же теми железными крюками, егда литовских хвастливых градоемцев за ризы их и с телом захваташе, и теми из-под стены вытергаше; стрельцы же, яко белые кречеты сладкий лов, из ручниц телеса их клеваше...» Пищальный хохот сопровождал последние, червеобразные – гадообразные! – судороги камнесечцев, вздёрнутых на крюках.

Его обрубил удар тяжёлого ядра, прошившего тесовую надстройку и шмякнувшегося в скопление стрельцов. Венгры возобновили стрельбу из-за Великой, не жалея собственных раненых, ползавших под стеною. Били в стену, ослабленную подсечками и окнами, проверченными изнутри. Стрельцы притихли, Хворостинин не унывал:

   – Машутся после драки! Ежели и проломят, от реки с полками не развернутся. Остатнее зелье тратят.

Унесли расплющенных ядром. По сходням ковыляли покалеченные. Но ни страдальческие стоны и гримасы, ни сотрясение помоста под ногами не замутняли впечатления перелома в ходе осады, как всё на свете переживавшей расцвет и увядание. По молодости хватанула лишку и отвалилась неутолённая, постаревшая до срока... Даже Неупокой, осознавая несовместимость христианских, социнианских воззрений с мерзостями войны, если не упивался последними успехами, то лакомился ими по дороге в город.

Он шёл в больничный приют Калерии. Лишь с нею хотелось делиться ночными страхами и утренней победой. Если не восхитить своим участием и чудесами, случившимися накануне, то хоть сочувственное любопытство запалить. Он даже забыл об изуродованном лице.

Напомнил немецкий лекарь, входивший в сопровождении посыльного в приютские ворота одновременно с Неупокоем. С врачебной бесцеремонностью повернул к свету, сильными пальцами потёр рубцы. Прокаркал:

   – Дам масло. Шкура поправишь, а бабу ноять не будешь, тебе не надо всё един!

Заторопился, из окошка ему судорожно махала Ксюша.

В палате они увидели умиравшего Михайлу. Неупокою это вдруг открылось, но, по каким признакам, не объяснить. Он просто бросился к другу и, по закону симпатии или недавно обретённой способности проникновения в чужое естество, которым обладают ведуны, вместе с Михайлой погрузился в сквозящий мрак. Случилось это без усилий: что в те минуты испытывал Михайло, в ничтожной мере видел, чувствовал Неупокой. Как сквозь слюду, видел и плачущую Ксюшу, и немца-лекаря, зачем-то трогавшего веки умирающего, загибавшего палец на ноге. Неупокой сжал холодеющую руку и зашептал молитву. Не отходную, а о последней милости. Для каждого умирающего она своя.

Михайле надо, проникновенно угадывал Неупокой, чтобы скорее отпустила смертная тоска, сменившись безразличием к телу, с каждой минутой становившемуся всё более чужим, и к оставляемым любимым. Как оборвёт душа связующие нити, станет легко и безвозвратно. Из смерти никто не возвращался, но возвращались от последнего порога, воскрешённые искусством кудесников или святых. Обычно возвращённые молчали, жили недолго, но странные их обмолвки через родных и исповедников распространялись среди духовных и учёных. Они составляли часть тайной науки, сокрытой не только от мирян, но и от большинства священников... Умирающий видит пещеру и несказанный свет, он же – Христос Ожидающий, и испытывает равнодушное отрицание тела. Если смерть отступала, то душу покидало и мучительное нежелание возвращаться в бренную оболочку. Тягостен переход из мира в мир иной. По мглистому его ущелью с едва светящимся избавлением-исходом металась теперь душа Михайлы.

Нет, с телом, наполненным тошнотами и болью, как дорогой сосуд нечистотами, она ещё не порвала. Как всякий сильный человек, Михайло любил своё тело и мышечную радость ценил дороже умственной. Тем злее отторгал теперь плоть-предательницу. Его духовное ядро прощально бродило в её глубинах, по горящему и гниющему дому: жаром горела голова и гнусно истлевало что-то в отнявшейся утробе. Но иногда, спохватываясь, что ещё не всё высказано провожающим, оно высовывалось из полумёртвого тела и, подобно обезумевшему мастеру, пыталось орудовать тупыми инструментами – очами, языком. С натугой трепетали припорошённые прахом веки, тоска слезинкой выдавливалась из глазниц, раздвигались губы, язык выталкивал слова, слипавшиеся в изжёванный мякиш: «Болит... Хлад... Bo-да...» Ксюша подносила к его губам глазурованный поильничек, лик искажался, словно пропущенная под кожей нитка продёргивала, морщила подглазия, губы пытались то ли глотнуть, то ли плюнуть. Неупокой догадывался, лил воду на быстро высыхающий лоб. Веки опадали, завешивая Михайлу от людей, с которыми так трудно договориться.

И вот по напряжённому излому только что безразлично простиравшегося тела Арсений поймал мгновение самого тяжкого мучения. Это ещё не смерть, но много хуже. Душа ещё при теле, ещё трепещет в ожидании близкого распада, не постигая, что плотской её основе предстоит отдельно истлевать в могильном смраде. Здесь помогает только вера, что там, за перевалом ужаса и боли, ждёт её иная жизнь. Хватит ли Михайле веры? А для того и приходит священник с древними словами, чтобы пополнить её запас... Он тронул Неупокоя за плечо, тот отошёл. Широкой спиной и бородой отгородив умирающего, священник склонился к самым губам его, принимая глухую исповедь.

Неупокой не плакал, разучился. И редко виделись с Михайлой, и душевно были не близки, а больше друзей на земле у него не осталось.

...Отпели Монастырёва в церкви Василия-на-Горке. На скромные поминки, устроенные соратниками бессемейного Михайлы, явился сам игумен Тихон. Приняв горячего вина, зажевав сарацинским пшеном с гроздовой ягодой-изюмом, решил:

   – Время нам уходить, Арсений. Господь пригрел сей город.

   – Ещё стреляют...

Из-за реки летели ядра – редко, но всё по делу. В приречном прясле наметилась зияющая трещина.

   – Устоит! Король надеется на зимнюю осаду. Припасы ему возить – только по Рижской дороге, мимо Печор. Наша обитель ему – кость в глотке. И наше с тобою место отныне – там!

   – Устоит ли малая крепость против войска, коли к Печорам станут приступать?

   – И Псков не устоял бы без Духа Свята. Им, а не кирпичами сильны крепости. Подумай, сколько невидимой силы скопилось в нашей обители за множество молитвенных лет! На каждую-то сажень стен.

   – Отче, ведь то не стрельцы, чтобы по саженям считать. Невидимые силы вне пространства...

   – Тебе откуда ведомо?

«А тебе?» – едва не ляпнул подвыпивший Неупокой, но, вспомнив всё пережитое на псковских стенах, смолчал.

Он рад был оставить Псков, город его невосполнимых, последних в жизни потерь. Ксюша-Калерия лежала едва не при смерти – так убивалась по Михайле. Слёзы её промыли очи Неупокою. Келья с налоем для письма – место его, прочее – стыдные мечтания.

Ночью Великую сковало льдом, сомкнулась тайная тропа между Печорами и Псковом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю