412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Петров » Тайна всех (сборник) » Текст книги (страница 14)
Тайна всех (сборник)
  • Текст добавлен: 19 апреля 2026, 06:30

Текст книги "Тайна всех (сборник)"


Автор книги: Владислав Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

Так вот: он шел вдоль свежевспаханной трамвайной линии и вдыхал запах развороченных шпал, когда льющийся с небес треск отбойного молотка нарушился свистом. То неслась к земле, растопырившись, вышеупомянутая статуя. Решение созрело мгновенно – Гаев П.Н. всегда был скор на решения – он растолкал зевак и принял статую на себя. «Выньте рыбу из чемодана, завоняется...» – успел он вымолвить прежде, чем остановилось пламенное сердце. Ларец Ларецович по-соседски организовал ему место на главной аллее. На могиле установили спасенную статую. Кажется, еще шаг, и она передаст эстафету тюфяевскому монстру.

Поэт кладбищенского дела Геша Калистрати от такой безвкусицы сошел бы с ума, но Геша пребывает в колонии, где работает в цеху, производящем противогазы. План перевыполняет, есть надежда, что через год-полтора его выпустят под административный надзор. Он не унывает и сокрушается единственно о судьбе своей похоронной библиотеки. И не зря: Ларец Ларецович, став директором, вывез ее в неизвестном направлении, концов не найдешь. С тех пор на книжных развалах появляются фолианты с Гешиным экслибрисом – поставленным на попа гробом, из которого сыплются веселые буквы. Один, с золоченым обрезом, купила экс-чемпионка. По ночам она плачет над ним украдкой, боясь разбудить спящего в соседней комнате мужа.

Да, экс-чемпионка вышла замуж. Богемная суета бросила ее в объятия писателя-анималиста Тимофея Подшибайло, приобретшего в литературных кругах кличку Гришка Рэ. Подшибайло специализируется на волках. Он издал три брошюры – «Я и серый матерый», «Хищники не пройдут!» и «Как содержать волков в неволе» и между делом, чувствуя в тесных рамках волчьей темы творческую неудовлетворенность, сочиняет объемный труд «Все про все». Литературные занятия не мешают Гришке Рэ получать в зоопарке ставку младшего научного сотрудника и в дни зарплаты пить с завхищниками неразбавленный спирт. Потом одержимый тоской он идет к клетке с волками и, непонятно к кому обращаясь, шепчет, кривясь лицом: «Эх, дурак, ты, дурак! Что же ты покинул меня, счастья своего избежал!..» Волки в ответ подрагивают боками. Они чуют, чьим рационом закусывал писатель-анималист, да сказать ничего не могут...

А в Окленде, почти под ногами у размазывающего пьяные слезы Гришки Рэ, спешно готовится бассейн с океанской водой для невиданного существа, пойманного у берегов Тасмании. У него рогатая голова на длинной гривастой шее, тело цилиндрической формы, покрытое внахлест бронированными пластинами и мощный хвост в ядовитых шипах. Оно ни на что не похоже, мокеле-мбембе – ужасный динозавр, якобы обитающий в африканских джунглях, – перед ним щенок. Ученые погрязли в спорах по поводу его происхождения, но мы-то знаем, что оно вылупилось из банки «Завтрака туриста» – последнего произведения израненной скатерти-самобранки. Что касается сидоровского чемодана со всякой всячиной, то он вмерз в айсберг и плывет сейчас вместе с ним по пути Скорострельчука, все по тому же Антарктическому циркумполярному течению.

В судьбе Эстрагона Ивановича изменений никаких. Алименты ожесточили его. Как-то, напившись, он пытался вплавь добраться до острова Поссесьон, но был выловлен бдительным ОСВОДом в районе буйка. «Сталина на вас нет!» – кричал он, когда его, зацепив за плавки, втаскивали в лодку.

События нашей повести не оставили на Поссесьоне сколько-нибудь заметного следа. Куда меньше повезло острову Пасхи. Там разразилась эпидемия странной болезни, которую охочие до сенсаций журналисты окрестили «желудочным СПИДом». Прибывшие на место представители гуманитарных организации обнаружили изобилие пустых консервных банок с наклейками, вылинявшими до полного исчезновения рисунка и надписей. Выдавленные на банках цифры расшифровке не поддались. Сами пасхальцы ничего путного о происхождении банок сказать не смогли, и это понятно: остров оказался в секторе действия забывальной травы, которой Сидоров напутствовал авиалайнер с американскими туристами. Удивительно другое: прошло полгода, и память об эпидемии стерлась напрочь. Упоминаний о ней не найти даже в архиве Всемирной организации здравоохранения. Здесь налицо эффект остаточной забывальности, явления в принципе нередкого, но в силу природы своей малоизученного. Способствовало забывальности и то, что благодаря помощи мирового сообщества «желудочный СПИД» обошелся без жертв, не считая сенбернара пасхальского губернатора, заглотившего две банки целиком.

Чучело сенбернара было вывезено в Европу этнографической экспедицией и экспонировалось в Москве, Чите и Нарьян-Маре на выставке «Чудеса острова загадок». На обратном пути из Нарьян-Мара во время долгой стоянки на станции Красные Шушары оно пропало из выставочного багажа. Владельцы сенбернара получили страховку, а в день пропажи, больно ударившей по престижу принимающей стороны, на платформу Красных Шушар взошел, сгибаясь под тяжкой ношей и покачиваясь от длящейся с утра абстиненции, стрелочник Байрам-Бендуков. Нетвердой походкой он двигался мимо бабок, сидящих на узлах, и немногих в осеннюю пору дачников и спрашивал:

– Сенбернара не желаете?

Желающих не нашлось. Байрам-Бендуков поставил чучело на асфальт, присел на него и задремал. Долго ли, коротко ли – подошла электричка и вобрала в себя бабок и дачников. Зато перед Байрам-Бендуковым возник гражданин, которого раньше на платформе не было и который из электрички тоже вроде не выходил. Гражданин подошел к Байрам-Бендукову, отвернул воротник его замасленного пальто и покачал головой:

– Опять не то...

– Сенбернара не желаете? Со скидкой, дешево, – без особой надежды сказал Байрам-Бендуков.

– Не желаю! – отмахнулся гражданин и растворился в сумерках.

Байрам-Бендуков вздохнул и обхватил сенбернара за бока, чтобы снова взвалить его себе на плечи, но сенбернар вывернулся и с глухим лаем понесся по платформе в направлении противоположном тому, в котором исчез гражданин. Стрелочник флегматично проводил собаку взглядом и побрел греться в зал ожидания.

А гражданин материализовался за полторы тысячи километров от Красных Шушар, в большом городе. Там как раз шел митинг. Он ввинтился в ряды митингующих, как бы невзначай ощупал воротники, попавшиеся по дороге к импровизированной трибуне, ухватил бутерброд с колбасой, которой угощали выступавших, и в следующий миг очутился уже на морском берегу, далеко от большого города. Подышал свежим воздухом и заснул в заброшенном аэрарии.

Два года мечется он по городам и весям в поисках пальто, утраченного Купоросовым, и никакие чары ему не помогают. «Потому что бардак!» – думает он про себя. И правильно думает: в условиях бардака эффективность чар близка нулю. Питается он всухомятку и нажил гастрит, любой облик у него нездоровый. Тем не менее он продолжает тратиться на разные пакости: устраивает природные катаклизмы, аннигилирует дешевое мыло, сахар и водку в отдельно взятых областях, зло шутит над стрелочниками, провоцирует межнациональные конфликты, сеет коноплю и плевелы, навевает еженощно членам правления партии «Демократы во плюрализме» кошмарный сон, будто их штаб-квартиру осадили многочисленные народные массы с плакатами «Слава КПСС!», и прочая, прочая, прочая. Недавно он из хулиганских побуждений откупорил бутылку с джинном, невесть как перекочевавшую из опечатанного имущества мраморовладельца в домашний бар начальника местного отдела по борьбе с экономическими преступлениями – ой, что было! А к двухтысячному году он планирует очередную перемену политического курса и голодные бунты.

Но насчет бунтов ему, пожалуй, не обломится. Есть на этот счет кое-какие греющие душу факты. Вот самый свежий. На днях отечественное объединение «Raznomnogo» подписало соглашение о создании совместного предприятия «Narodnaja jeda» с крупнейшим в Новой Гвинее производителем чемоданов фирмой «Ласт крокодайл». Фирма использует безотходную технологию, поэтому ее склады ломятся от тушенки, которая на месте не находит спроса и которой у нас, как известно, при перемене политических курсов всегда катастрофически нс хватает. Отечественная сторона возьмет на себя утилизацию тушенки, а «Ласт крокодайл» будет поставлять за это отборные чемоданы из расчета: утилизация одной тонны тушенки – один чемодан.

Между прочим, когда чрезвычайно довольный сделкой председатель совета директоров «Ласт крокодайл» Бартоломью-Елена Хуб Улури давал интервью программе «Время», за его спиной промелькнул Ларец Ларецович. Шутка, конечно. Ларец Ларецович, притомившись на работе, в этот вечер дремал в кресле у телевизора. А в кадр угодил телохранитель Б.-Е.Х.Улури, удивительно похожий на директора кладбища. На острове Пасхи, принимайся там первая программа, его появление на экране наверняка нанесло бы удар по остаточной забывальности. А так – оно прошло незамеченным, лишь генерал в отставке Петр Петрович что-то, сам до конца не осознавая что, заподозрил и, будучи человеком долга, поспешил набрать номер своего бывшего кабинета.

– Есть, Петр Петрович! Беру на карандаш! – по привычке отрапортовал бдящий на посту Иван Петрович.

– Вот так-то! – сказал Петр Петрович то ли в трубку, то ли в телевизор и, довольный, пошел на кухню пить кефир.

А Иван Петрович ничего на карандаш не взял и все тут же забыл. Потому что он тоже был человеком долга, и долг по причине происшедших в стране перемен повелевал ему думать по-новому и по-новому забывать.



ХАМОВ КОВЧЕГ


Памяти Сандрика Сесиашвили

Накануне случилась оттепель. Дорожники посылали асфальт какой-то химической дрянью, и снежная наледь превратилась в жидкую бурую кашицу, стекающую к обочинам. Аверин гнал за сто – он бы ехал и быстрее, но не позволяла просевшая под заплатами дорога; стоило ослабить внимание, как машина напоминала о себе, подпрыгивая и дребезжа изношенным железным телом.

Аверин не был любителем рискованной, на грани, езды и не спешил никуда, но так начался сегодня день, так сложился с утра ненормально (как, впрочем, ненормально складывалась вся жизнь Аверина в последние месяцы), что требовалось дать выход раздражению, сразиться с кем-то или с чем-то, ну хотя бы с этой изрытой оспинами дорогой, протянувшейся через бесконечные бело-коричневые поля.

Вчера он сам напросился в эту поездку; казалось, что вдали от дома и от Надежды легче будет привести себя в равновесие и найти решение, которое все спасет. Он так и представлял, как утром рано, еще и посветлеть не успеет, чмокнет в щеку сонную жену, сядет за руль и – айда! Вот тут, на свободе, и должна была вернуться утраченная легкость и с ней прийти простые ответы на все вопросы.

Но еще с вечера вышло не так, как предполагал Аверин. Домой он явился в разгар приступа у сына – сын мучился астмой, и мало что ему помогало. С порога пахнуло привычным для дома воздухом безнадежности, а жена, поговорив немного о сыне, привычно стала укорять присевшего у кроватки Аверина за то, что он разъезжает на машине при нынешних их доходах – ты хоть знаешь, сколько сейчас стоят лекарства? Следовало промолчать, и Аверин промолчал бы, если бы не острое ощущение бессилия перед болезнью сына, когда сами собой сжимаются кулаки, а противник как бы и не существует вовсе – не дотянешься до него, не ухватишь; словно кто-то толкнул Аверина под локоть, он вспылил и упрекнул жену в крохоборстве. Жена сразу сорвалась на крик, но Аверин уже взял себя в руки и не ответил – слушал бессловесно, пока она произносила монолог о его, Аверина, бесчисленных недостатках; после он долго курил на лестнице.

Вечер пошел под откос. Жена делала сыну массаж, безостановочно мяла, распластав на простыне, маленькое тельце, приговаривая как заведенная: «Ну, откашливайся! Ну же, ну!..» – но едва Аверин заглядывал в комнату, она переключалась на него и начинала выкрикивать все те же стершиеся от постоянного употребления слова. Аверин брел на кухню, но там сидела, поджав губы, теща, снова выходил на лестницу, топтался в коридоре – словом, не знал, куда приткнуться.

Жена была права и не права. Права – потому что сына спасала и терпела семилетнюю холодную войну Аверина с тещей, и все хозяйство на себе тянула, а главное – этот аргумент, правда, ей был неизвестен – потому, что в жизни Аверина существовала Надежда. А не права – потому что за сына Аверин переживал ничуть не меньше ее и кровь не он пил из тещи, а теща из него, а самое важное – не права, потому что у Аверина наконец утряслось с работой, и пусть зарплата не Бог весть какая, но все же теперь можно будет купить ей зимние сапоги и с долгами, которых наделали, раскрутиться; а что до машины – для работы нужна ему машина, и бензин, наверное, будут оплачивать; насчет бензина, если честно, Аверин и сам сомневался.

Раньше он работал в школе, потом инструктором в райкоме комсомола, а когда комсомол приказал долго жить, пристроился в бывшей партийной газете, которая, хоть и объявила себя независимой, тоже долго не протянула, и в трудовом стаже Аверина случился большой перерыв. Поначалу он усердно искал работу, но, встречая отказ за отказом, постепенно сник и перестал что-либо предпринимать. Почти каждый день он выходил из дому со значительным видом: дескать, сегодня все должно разрешиться наилучшим образом, – но никуда не шел, а просто слонялся по улицам и предавался пустым, прежде несвойственным ему мечтаниям. Неясно, чем бы все это закончилось, но вмешалась теща. За вечерним чаем, обращаясь, как всегда, будто и не к Аверину, а в открытое пространство за окном, она сообщила, что звонила подруге, которая работает в торгово-закупочной фирме при мясокомбинате, и та завтра ждет Аверина. На следующий день Аверин вручил крашеной молодящейся даме купленную на тещины деньги коробку конфет и был представлен своему будущему начальнику, толстенькому коротышке в кожаной куртке, который, оглядев Аверина, оценивающе хмыкнул и сказал что принимает его на должность заготовителя с минимальным окладом – ну а там Аверин сам должен себя проявить.

Работа на первый взгляд была несложная – ездить по районам и договариваться о поставках скола, – но не по характеру Аверина; в прежние времена одна мысль о таком занятии вызвала бы у него отвращение, но сейчас, устав от безденежья, он не давал воли эмоциям и мотался по области, честно, хотя и без особой пользы для фирмы отрабатывая свой хлеб. Попыток сблизиться с новыми коллегами он не делал – в глубине души надеялся, что долго здесь не задержится; впрочем, и коллеги отнеслись к нему без интереса: пригласили как-то в конторе к нехитрому застолью – он отказался, на том и кончилось.

Ощущать себя белой вороной Аверину было не впервой. С детства он отличался скованностью, и, хотя со временем научился управлять собой, у него иногда случались приступы труднообъяснимой робости. В райкоме его быстро раскусили и немало потешились, наблюдая, как он мычит, не находя слов в разговоре с каким-нибудь подконтрольным секретарем. Правда, комсомольско-партийная карьера Аверину все равно не светила – связей он не имел и в инструкторы попал случайно, на волне очередной кампании по обновлению кадров; предложение из райкома сделали, как раз когда он твердо решил уходить из школы, где преподавал историю.

Так уж сложилось у него, что нигде не удавалось закрепиться всерьез и надолго; и более того – никогда не появлялось такого желания. Незаметно, понемногу он стал ощущать себя щепкой в бурном потоке. А какой спрос может быть с щепки, которую несет к предопределенному потоком финалу? Всякий раз, думая о своем существовании как о цепочке неслучайных и не зависящих от собственной воли обстоятельств, Аверин, как ни странно, испытывал облегчение. Рассуждения его на этот счет были достаточно смутны и в последнее время затевались, в сущности, ради простого вывода: завись Аверин исключительно от самого себя, никогда бы он не вляпался в эту историю с Надеждой...

А жена как чувствует. Сегодня утром, уже в пальто, он вошел в комнату, наклонился над ее щекой и увидел открытые глаза. «Не надо», – сказала жена, и Аверин понял, что вчера она не доругалась; ясно было, что дело не в нем – устала жена, смертельно устала, и нервы не выдерживают, – но все равно мелькнула мысль, что знает жена про Надежду, неведомо как, а знает, и потому ведет себя с ним так резко.

С Надеждой Аверин познакомился, еще когда работал в школе; ее прислали на подмену ушедшей в декрет математички. Женский педколлектив дружно Надежду невзлюбил: она являлась на уроки в невероятных полосатых бриджах, курила не украдкой в туалете, а прямо в учительской, что позволял себе один директор, и могла вклиниться в разговор словесниц с невинным вопросом, доводилось ли им читать Хармса в подлиннике; словесницы отвечали с вызовом, что иностранными языками не владеют, а Надежда сочувственно кивала и бормотала что-то про кухарок. Педколлектив на кухарок обижался, а Надежда замечала, что не видит в этом слове ничего обидного, так как имеет в виду тех кухарок, которые могут управлять государством. Нарвавшись таким образом на скандал, она кротко замолкала и стоически выслушивала все, что приходило оппонентшам в разгоряченные головы.

Малочисленная мужская часть коллектива, в отличие от женской, испытывала к Надежде любопытство и симпатию, и Аверин не составлял исключения. Но ничего тогда между ними не было и быть не могло, потому что Аверин недавно женился и строил радужные семейные планы. Вес состоялось значительно позже, когда Аверин уже работал в газете. Он возвращался домой в битком набитом автобусе и печально размышлял о том, как не складывается на работе и как не складывается дома, когда заметил сидящую у окна Надежду. И так ему не хотелось в тот день идти домой, где все время одно и то же и ничего нельзя изменить, что он, сам себе изумившись, попросился в гости – а Надежда как будто даже обрадовалась этому; они проговорили чуть ли не до полуночи, и потом ему пришлось выдумывать жене про срочное редакционное задание и отсутствие в пределах досягаемости телефонов. Через неделю он зашел к Надежде без приглашения, и как-то само собой получилось, что стал приходить все чаще и чаще, выкраивая время всеми доступными способами и расчетливо обманывая жену.

Он не задумывался, куда это может его завести. Просто ему было очень плохо дома, и он нашел место, где ему хорошо. Словно в его жизни – компенсацией за все неприятности – появился сам собой островок, где можно жить, как хочется. Надежду он, пожалуй, и вовсе не брал в расчет. Когда однажды, вернувшись из командировки на сутки раньше срока, он поехал не домой, а к Надежде, то даже не предполагал чего-нибудь иного, кроме того, что случилось. Надежда без суеты накормила его, разложила диван, бросила на простыню две подушки и спокойно, будто делала это при нем много раз, разделась. Аверин обнял ее и повалил на постель, и сам стащил с нее остатки одежды, и, одной рукой продолжая обнимать, мять ее дрожащее тело, другой стал расстегивать на себе брюки; это было неудобно, пуговицы выскальзывали из пальцев, и Надежда помогла ему.

Но удивиться Аверину все-таки пришлось. Когда брюки были отброшены, Надежда, до того раскрытая вся, зажалась, сдвинула ноги; он ничего не понял и не ослабил напора; только переломив сопротивление и услышав, как она шепчет: «больно... больно!..» – Аверин сообразил, в чем дело, но не остановился и энергично завершил начатое, как это когда-то – когда дома еще все шло хорошо – было принято у них с женой.

Потом, когда они лежали, отодвинувшись друг от друга, и курили, Аверин ляпнул неожиданно для себя расхожую пошлость о невинности, которая у женщин за тридцать из достоинства превращается в недостаток. Надежда обиделась, и он обнял ее, успокаивая и извиняясь одновременно, и почувствовал, что не может удержаться и ей опять будет больно, и оттолкнулся, откатился на край дивана; но Надежда поняла его неправильно – обида еще жила в ней, – она сделала попытку встать, и ему ничего больше не осталось, как снова обнять ее. Он прижал ее к себе и отключился, растворился в нахлынувшей горячей волне – если бы мог задуматься, все равно не ответил бы, откуда в нем, замотанном, взялось столько желания.

О, что за ночи были у Надежды! И сейчас, гладя на текущую под машиной дорогу, но уже как будто и не видя ее, Аверин почувствовал, как против своей воли окунается в далекий теплый мир, где пахнет женским телом и все прикосновения нежны. Он мотнул головой, стряхивая наваждение, и, видно, окончательно утерял в этот момент ленту дороги, потому что машина, угодив в очередную ловушку, клюнула носом – руль вырвался из рук, и колеса вильнули к обочине; Аверин ударил по тормозам и крутанул влево, но опоздал и только придал динамики происходящему; все случилось в доли секунды: задние колеса соскользнули на отлогий спуск, передние вздыбились – последовало вращение в немыслимой проекции – и Аверин осознал себя лежащим в неудобной позе. Остро запахло бензином – он подумал: сейчас взорвется...

Машина лежала на правом боку, но и левую, водительскую, дверцу заклинило. Путаясь в пальто, обдирая руки о невесть откуда взявшиеся в салоне острые углы, Аверин рванул из гнезда ремень, которым, по счастью, был пристегнут, выбрался через заднюю дверь и побежал в сторону. Пробежав метров двадцать, он споткнулся и упал, но подниматься не стал, а глубже зарылся лицом в рукав пальто.

Так он пролежал с минуту или чуть больше, пока прошел шок и стало ясно, что взрыва не будет. Он поднялся, посмотрел на склон, оценивая путь, который проделал вместе с машиной. Подумал: мог и убиться, а так вроде ничего; болело бедро, плохо слушались пальцы левой руки, и на щеке сочилась кровью глубокая ссадина – но в целом терпимо, ему определенно повезло. Вот машину жалко...

И как представил Аверин, что будет, когда узнает жена! Особенно когда поймет, что сам он цел и за него переживать нечего... Он скрипнул зубами от ненависти к себе за то, что не может предотвратить ожидаемую сцену, когда жена будет плакать и выговаривать ему, кричать из-за машины, единственного их достояния, которую она давно предлагала продать, а он противился – и вот! А нужно лечить сына и нужно давать врачам! Ты знаешь, сколько сейчас берут врачи?!

Аверин вспомнил дурацкий вчерашний скандал и как сегодня утром жена оттолкнула его, и дальше, собирая в единую кучу все неприятное, добрался до рефракции, или дифракции, или как ее там еще – в названиях атмосферных явлений он не разбирался. Он выехал из города в полной темноте и свернул, как и следовало, на старую областную дорогу, ожидая, что прямо по курсу вот-вот посветлеет – хозяйство, куда он ехал, находилось на восточной границе области. Но восток оставался темен, и Аверин постепенно забылся, углубился в свои невеселые рассуждения; он очнулся, лишь когда дорога стала различима без фар; горизонт впереди был тускл, но в зеркале заднего обзора скакал темно-красный шар. Аверин вообразил, что ошибся на развязке и вместо правого поворота сделал левый, сгоряча развернулся и, все больше раздражаясь, поехал обратно; километров через пять ему попался указатель, и выяснилось, что поначалу он ехал правильно. Пришлось снова разворачиваться. Похоже, именно это нелепое, мелкое, в сущности, происшествие стало последней каплей, заставившей его забыть про осторожность.

Скользя по мокрому склону, Аверин, весь в грязных разводьях, выбрался на асфальт. Дорога в обе стороны была пуста. Вишневое солнце по-прежнему висело на западе, а с востока, от прятавшейся в низине реки, надвигался густой туман – словно гигантское, похожее на валик облако зацепилось за землю и покатилось дальше, подминая все на своем пути.

Аверин потоптался немного возле смазанных следов, оставленных протекторами, и спустился к машине. Пока он разглядывал повреждения и лазил в салон за вывалившимися из бардачка сигаретами, волна тумана приблизилась. Она сохранила форму, но раздалась вширь и теперь занимала полгоризонта. Высунувшись по грудь из окна лежащей на боку машины, будто из люка, Аверин наблюдал, как дымка быстро наползает на солнце, превращает его в серое пятно с нечеткими краями.

Он достал сигарету, но вспомнил про разлившийся бензин и сунул ее, не глядя, в карман пальто. Туман подбирался вплотную, обступит со всех сторон, опускался сверху, как будто над Авериным опрокинулась корзина с ватой. Клочья падали, смыкались вокруг него в кокон с вязкими стенами.

Стояла первозданная тишина. Аверин отошел от машины на несколько шагов и потерял ее из вида. Вдруг почудилось, что кто-то, скрываясь в тумане, следит за ним, и он завертел головой, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь.

Раздражение снова поднялось в нем. Он вытряхнул из пачки сигарету и закурил. Дым вошел в легкие комом. За кашлем он не сразу услышал шум мотора. Гудение раздавалось от реки, какой-то сумасшедший ехал в сплошном молоке.

Припадая на ушибленную ногу, чуть не упав, Аверин выбежал на дорогу. И в этот момент мотор замолк. Машина остановилась где-то рядом, и Аверин пошел в ту сторону, откуда только что доносился звук мотора. Он двигался медленно, не ощущая пройденного расстояния, с изумлением наблюдая, как исчезает, если вытянуть руку, огонек сигареты. Минут через десять он понял: происходит что-то не то, – остановился и негромко крикнул. Никто не отозвался. Он прошел еще немного, крикнул снова и услышал гудение позади себя. Звук удалялся. Аверин развернулся, побежал за ним, крича, но оступился, подвернул и без того болевшую ногу и, проковыляв по инерции еще несколько шагов, остановился. Звук исчез.

Аверин почувствовал, что весь дрожит; холодная волна ходила внутри него и не находила выхода. Он попробовал зажечь погасшую сигарету, но отсыревшие спички пшикали, не давая огня. Нервное возбуждение овладело им, он понял, что не может просто так вернуться к машине и ждать неизвестно сколько, пока не схлынет туман.

За рекой, насколько он помнил, километрах в трех-четырех, если перебраться через мост, была деревенька. Там, предположил Аверин, обязательно найдется тракторист и можно будет попробовать вытянуть машину. Мысль о возможности какого-то полезного действия приободрила его. Он прошелся, намеренно твердо становясь на пострадавшую ногу, и решил, что идти сумеет вполне.

Дорога была плохая. Пешком это ощущалось даже сильнее, чем за рулем. Неровности ее отзывались болью, и Аверину приходилось выбирать место для каждого нового шага. Но иногда туман густел, и вглядываться под ноги теряло всякий смысл.

Мерное движение успокоило его. Авария как бы отошла на второй план. Да и то – она была лишь дополнением к жизненным сложностям Аверина. Если бы все беды заключались в этом! Эх, если бы Надежда... Аверин попробовал отогнать неприятные мысли, но ничего из этого не вышло – самое время было для них сейчас, в этой одинокой дороге.

Надежда расцветала, когда он появлялся, хотя, похоже, и играла немного – ей хотелось нравиться ему все время, каждую минуту. Самолюбию Аверина это льстило. Случалось, ее чрезмерное внимание утомляло его, но чаще, почти всегда, он сам включался в игру и нес сущую чепуху, которой устыдился бы в другое время. После, вспоминая такие моменты, Аверин сравнивал себя с птицей, отдыхающей на островке посреди бушующего океана, и сравнение это не казалось ему ни глупым, ни чрезмерно красивым.

А Надежда желала раздвинуть островок до размеров самого океана. О, как портилось всякий раз у нее настроение, когда Аверину наставал срок уходить. «Ты обращаешься со мной, как с куклой! – упрекала она Аверина и тут же частила: – Приходи завтра, ну приходи же! Что тебе стоит! Выдумай что-нибудь, ты же умный, ты умеешь выдумывать!» Аверин добросовестно выдумывал и приходил, но при расставании снова выслушивал упреки и просьбы и снова обещал, порой заранее зная, что обещания не выполнит. Неожиданно получилось, что лгать приходится не только жене, но и Надежде. Ну как, в самом деле, можно было не прийти к ней, сославшись на то, что жена в кои веки купила билеты в театр? И не пойти в театр тоже было нельзя, потому что перед этим он под разными предлогами несколько раз увиливал от семейных мероприятий. Аверин звонил Надежде и пускался, не решаясь сказать правду и оттого злясь на себя, в путаные объяснения. В эти минуты островок уже не казался ему таким приветливым, каким был сначала.

Декабрь выдался гнилой, вязкий воздух придавил город. Сын, как ни оберегали его, стал задыхаться; врачи настояли на больнице, и время после работы Аверин проводил теперь на лестничной площадке перед пульмонологическим отделением – внутрь по странному порядку отцов не пускали. Изредка, если дежурная по отделению попадалась добрая, ему разрешали войти в процедурную – вечерами сын обычно лежал под капельницей. Аверин пристраивался в ногах длинной, не на ребенка рассчитанной кровати и вполголоса читал про Чиполлино.

Не до Надежды ему было в эти дни. За три недели он только и сделал, что раз позвонил ей на работу; разговор вышел с паузами и бессмысленными повторениями, будто им нечего было сказать друг другу, и в то же время с весьма очевидным подтекстом. Положив трубку, Аверин решил, что больше, пожалуй, звонить не будет, а зайдет и честно все скажет. В конце концов он никогда ничего ей не обещал, а наоборот тысячу раз повторял, что они оба свободные люди и вольны распоряжаться собой. «Ладно, если ты хочешь, чтобы я была куклой, я буду», – отвечала ему на это всегда вроде бы невпопад Надежда...

Аверин пришел неожиданно, не предупредив, и она встретила его непричесанная, жалкая какая-то, неулыбчивая. Он не поцеловал ее, как обычно, у порога, прошел в комнату и сел в кресло, вытянув перед собой ноги. Заготовленные слова застряли у него в горле. Наконец Аверин оторвал глаза от пола и сказал совсем не то, что собирался:

– Не получается у нас...

– Ты-то хоть любишь меня? – ответила Надежда вопросом.

До него дошло не сразу.

– Ты-то хоть немного любишь меня? – повторила она.

Аверин сидел, а она стояла над ним, бледная и некрасивая.

– Неужели ты хоть немного не любишь меня? – сказала она еще раз.

– Не знаю, – выдавил Аверин.

То, что произошло дальше, он не раз потом прокручивал в памяти. Надежда шагнула к нему и одновременно качнулась назад, выгнувшись, нащупала руками косяк двери и сползла вдоль него на пол прежде, чем Аверин успел выбраться из кресла и подхватить ее. Он подтащил ее, неожиданно тяжелую, к дивану, засуетился, не зная, что делать.

– Сейчас пройдет... пройдет... – заговорила Надежда, когда он наклонился над ней.

У Аверина отлегло немного, он побежал на кухню за водой, а когда вернулся, она смотрела уже вполне осмысленно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю