355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Ляхницкий » Золотая пучина » Текст книги (страница 6)
Золотая пучина
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:00

Текст книги "Золотая пучина"


Автор книги: Владислав Ляхницкий


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)

Кержак как кержак. Но на румяном кержацком лице резко очерчены дуги насупленных черных бровей. И нос не кержачий, картошечкой, а тонкий, горбатый с трепещущими ноздрями, будто Сысой вечно принюхивается к чему-то, ищет что-то, выслеживает кого-то. Волосы, как и брови, чёрные, жесткие.

Хищный орлиный нос, чёрные брови и волосы достались Сысою от матери – ссыльной черкешенки. От неё же он унаследовал южную влюбчивость, сохранив, однако, кержацкую сметку и осторожность.

От себя добавил Сысой только бельмо на правый глаз.

«Сатана, истинный сатана, прости меня господи, – неприязненно думает о госте Кузьма Иванович. Но пряча мысли, старается улыбнуться. Кривит синие, тонкие губы, и морщинистое лицо его становится похожим на ссохшуюся кожаную рукавицу. – Зачем он приехал? Не проведал ли, што мои приказчики кожи скупать зачали? Нонче, покуда война, кожи для солдатских сапог в большом спросе. Ох, однако, подсадит он меня с кожами», – волнуется Кузьма Иванович, и спрашивает:

– Не женился ещё, Сысой Пантелеймоныч?

– А зачем?

– Кхе, кхе… Вам уж, поди, под тридцать? О наследнике думать пора.

– У меня дитев хватит. Почитай, каждая десятая девка в нашем краю моего на руках нянчит, – смеется Сысой, как филин ухает.

«Сатана, истинный сатана, – сокрушается Кузьма Иванович. – Слыхать, и бельмо-то получил из-за девок». И новый заход:

– Как там война-то, Сысой Пантелеймоныч, скоро ли кончится? Народ шибко устал. Сколь сирот осталось да вдов, сколь горя людского… А товары-то все дорожают. Скопил, к примеру, мужик на серпишко пять гривен, сунулся в лавку, а он уж семь с половиной. А копейка у мужика все та же, медная, потом облита. Уж очень мне мужика жалко. Так скоро ли война-то закончится?

– Сказывают, скоро должна.

– Неужто? – и встревожился: «С кожами-то как для солдатских сапог? Не нужны станут? А может просто пугает? Не иначе сам метит на кожи».

Кузьма Иванович собрался делать третий заход, но Сысой, пьяно качаясь, подошёл к окну. Распахнул створки.

– Кузьма Иваныч, чей это дом насупротив? Вроде бы нежилой?

– Скоро будет совсем нежилой. Сдурел Устин. Шляется бог весть где, а баба Христа ради лошадей вымаливает пары подымать. Батрака ещё нанял, пашеницу от ячменя, прости меня господи, отличить не может. На цыгана смахивает. Глаза так и зыркают. Так и зыркают, – все тише, раздумчивей говорит Кузьма Иванович. Выглянув за дверь, в окно, и убедившись, что никого поблизости нет, подсел опять к столу и начал шептать:

– А, однако, он не батрак, этот цыганистый-то. Я, Сысой Пантелеймоныч, так полагаю… Да вот сам посуди… Только на селе появился, лба ещё по-хорошему не крестил, а сел напротив моей избы и сидит, што-то пишет. Я, значит, тоже сижу у окна и глаз с него не спускаю. А он нет-нет да прямо к избе. Зашагает вдоль окон, и по походке, и по всему видно, не просто идёт, а меряет шагами. От угла до переруба, от переруба до крыльца. К чему бы это, Сысой Пантелеймоныч? Я ж, к примеру, чужих изб не мерю. И какое мне дело, где ты окно себе прорубил, как печку поставил. А он так ведь и сказал Лушке-то: «Разрешите, грит, изнутри избу осмотреть». Ну уж я тут приказчику… А приказчик ему. К чему это все, Сысой Пантелеймоныч? Как полагаешь?

– Постой, у чернявого нет ли над правой бровью родимого пятна?

– Есть, есть, Сысой Пантелеймоныч, с полушку, однако. Так ты его знашь, рази?

«Каторжник здесь», – обрадовался Сысой и сразу пьяно прикрыл глаза.

– Да кто его не знает, Кузьма Иваныч. – Первый разбойник и вор. Дом, говоришь, твой мерил. М-мда.

– Господи! Неужто задумал он што?

– А в семье Устина нет перемен, как этот… цыганистый появился?

– Да как же нет. Все пошло взад пятки. То Матрёна богом молила избавить их от покоса на Безымянке, а через несколько ден Сёмша – её старшой, ляпает: отдай нам твою половину покоса на Безымянке в аренду. Мало того, бумагу в волости выправил.

При слове о Безымянке лицо Сысоя на миг протрезвело.

«Э, – обрадовался Кузьма Иванович, – видать, ты сено приехал скупать».

Сысой опять, покачнулся.

– Спасибо, Кузьма Иваныч, пойду по ветерку прогуляюсь.

– Опять пошёл девок шшупать, нечистая сила, – прокряхтел Кузьма Иванович вслед Сысою. И вдруг спохватился – Господи, да кто же это думать-то мог, што чернявый – душегуб и разбойник. Нетто я б дал ему избу обмерить?

…Сысой, выйдя на крыльцо, никуда не пошёл, а сел на перила и начал насвистывать. Он ждал. Лушка знала, кого он ждёт. Сидя на корточках в амбарушке перед ларем, она нагребала из сусека муки и жалела, что сейница небольшая, а другого заделья в амбарушке не находилось.

«Меня караулит одноглазый идол…» Надеялась, что Сысой уйдет, а он все насвистывал и насвистывал. Наконец ему надоело ждать. Нехотя слез с перил. Вразвалку, засунув руки в карманы и сдвинув на затылок чёрный картуз, пошёл к амбарушке. Откинулись полы поддевки, засверкала рубаха белее снега. Сапоги скрипели при каждом шаге. Так же они скрипели и в ту ночь… Тогда Лушка, услышав стук, открыла дверь. Сонная забралась на свою лежанку, накрылась тулупом. А сапоги хруст, хруст рядом с лежанкой. Потом горячие руки Сысоя прикрыли ей рот.

– Лушка, люблю я тебя. Утресь женюсь.

У него всегда сапоги со скрипом. Франтоват Сысой. И Лушку научил франтить. Было время, когда скрип его сапог звучал для неё как праздничный благовест. Сейчас этот скрип пугал. Она заметалась по амбарушке. «Спрятаться негде. Все одно найдет. Тут будет хуже», – и, подхватив сейницу, вышла во двор. Сысой – навстречу. Во дворе никого. Лушка шла на Сысоя, глядя ему прямо в лицо. Он остановился, загораживая дорогу, раскинув руки. Лушка отмахнулась.

– Пусти.

– Ишь, как ты раздобрела в Рогачёве! В городе девчонкой была худущей, а тут… – Сысой оглядывал её внимательно, не спеша: загорелые ноги, крепкие бедра, сильные руки, вздернутый нос на припухлом лице. Золотистые волосы светились от солнца. – Хороша ты, Лушка. Слышь, как смеркнет, приходи к мельнице, поговорить с тобой надо, – и подмигнул. – Да чего ты молчишь?

Лушка ежилась под взглядом Сысоя и только повторяла:

– Пусти.

– Не пущу. Может я и ехал сюда за тем, чтоб тебя увидеть.

– Ври девчонкам, что у вас в прислугах живут. Жениться им обещай.

– Я б и на тебе женился, да ты с другими спуталась.

– Что? – Ярость заклокотала в Лушке, вырвалась криком – Да ты сам меня пьяную дружкам подсовывал. Ты! Уйди с глаз моих, не то зенки твои бесстыжие расцарапаю. Морду твою кипятком обварю.

Сысой хохотал. Знакомы угрозы девок. Накричатся, наплачутся, а потом виснут на шее: «Милый, желанный». Сысой ждал слез. Ведь любила же, сама говорила. Но Лушка продолжала кричать. Она напомнила Сысою и клятву жениться, и холостяцкие пирушки, где, под хохот Сысоя, её лапали все, кто держался ещё на ногах, а Лушка уже не держалась и не стыдилась расстегнутой кофты. Ничего не стыдилась: ведь рядом Сысой.

– Замолчи, – прохрипел Сысой. – Замолчи, говорю. А к мельнице все равно придешь, не то я тебя на всю деревню ославлю.

– Славь! – И сразу схлынула ярость. В душе спокойствие, и только одолевает желание досадить ему, так чтобы локти кусал. Отступила на шаг. В упор посмотрела в его глаза и повторила с ухмылкой – Славь. Кому славить-то будешь, ежели я с половиной села живу. Никому нет отказа – слюнявый, носатый, мне лишь бы сила была в мужике, да подарок хороший.

– Так я тебе головной платок…

– На вот, – поднесла к его глазам кукиш. – Тебя, одноглазого, за тыщу рублей целовать не стану, потому что ты не мужик, а только ершишься.

– Врёшь, стерва.

– Чего мне врать. Сама испытала и сравнить было с кем… тут на селе. Мне терять нечего, дорожка протоптана.

Сысой опешил, отступил. Лушка спокойно переложила сейницу на другое бедро и пошла, нарочито медленно, играя плечами, и тут увидела Тришку. Он стоял во дворе, у калитки. Смотрел на Лушку растерянно, с удивлением, бессмысленно отклячив губу. Он целую зиму глаз не спускал с Лушки. Смотрел на нее, как на ангела, а она… только бы подарок…

Увидев Тришку, Лушка наклонила голову и хотела бежать. «Все слышал. Завтра по всему селу раззвонит… Теперь и по воду не пройти». Отчаянно вскинула голову. Повернулась к Тришке всем корпусом, чтоб и его было видно, и Сысоя. Спросила спокойно, ласково, как могла: – Ко мне пришёл Тришка? Так рано ещё. С хозяйством надо управиться. Как стемнеет, так приходи. Слышал, поди, Сысой мне платок обещал, а мне не надо платков, наносили. Мне ленту надобно в косу. Да не простую, а атласную, в три пальца. Такая у моего хозяина в лавке есть. – Выпроваживая Тришку за ворота, похлопала его по спине. Видела, как перекосило Сысоя. Улыбнулась злорадно. Потом, боясь разреветься, кусая губы, поднялась на крыльцо и скрылась в чулане. Не слышал Сысой, как плакала Лушка, как била себя по лицу кулаками. Он все стоял посреди двора.


До позднего вечера Тришка мыкался возле дома Кузьмы Ивановича, все выглядывал Лушку да ощупывал ленту в кармане. Атласную, бордовую, шириной ровно в три пальца. Увидел, что Лушка тащит помои свиньям, а во дворе никого нет, приоткрыл калитку, воровато просунул голову и позвал:

– Лушенька, скоро ты? Лента во, – хлопнул себя по карману. – Аршин, да ещё и с четвертью.

Лушка остановилась, вскрикнула. Поставила ушат на землю и, пригнувшись, побежала к воротам.

– Да я тебя, косошеего… – С разбегу всем телом упёрлась в калитку.

Тришка еле успел убрать голову.


Напряженно шумит ночная тайга, полная непонятных тревожных звуков, шорохов, хрустов и стонов. Глухо гудит ветер в темных вершинах. И кажется Сысою, кто-то невидимый крадется за ним.

Сысой впервые в тайге один, без костра, без спутников, на незнакомой тропе. Темно – хоть глаз выколи. Пихтовая ветка коснулась лица. Отпрянул Сысой, замерло сердце.

– Кто тут! – выхватил нож и до боли в пальцах сжал рукоятку, а левую руку протянул вперёд для защиты. Нащупал ветку. – «Слава те господи. Да скоро ли Безымянна? Ребятишки говорили: «Ходи, дяденька, прямо. Никуды не сворачивая». Куда тут свернешь в колдобины.

Ухнул филин. Эхо повторило уханье. Казалось, люди хохочут с присвистом, с гиканьем, а устав хохотать, стонут. Протянув руки вперёд, точно слепой, шёл Сысой по тропе, спотыкался, падал, кривил губы от боли. Заяц вырвался из-под ног, хрустнул валежником. Сысой присел. Затаился. Но у земли ещё больше звуков. Ветер травой шелестит, какая-то птица стонет спросонья в кустах, раздаются тревожные вздохи, бульканье.

– Николай чудотворец, спаси грешную душу раба твоего, – шепчет Сысой и крадется вперёд.

Страшна ночная тайга непривычному человеку. Стоит она тёмной, непроглядной стеной и, кажется, неотступно следят за тобой чьи-то глаза. Как ни верти головой, неотрывно смотрят в затылок.

Впереди мелькнула красная точка. Костер! Еле приметный, но возле него люди, и Сысой обрадовался, заторопился. Крикнуть бы и услышать в ответ человеческий голое. Но кричать нельзя, и от этого чувство одиночества стало ещё сильнее, а окружающая темнота враждебней.

Перейдя в брод Безымянку, Сысой опустился на колени и пополз, стараясь не хрустнуть веткой, не зашуршать травой.

Маленький огонек впереди то вспыхивал, то пригасал, и светлое пространство вокруг него то расширялось, вырывая из мрака фигуры двух человек, сидевших возле костра, то, судорожно дрожа, уменьшалось до красноватого пятачка и контуры людей растворялись во мраке. Черноусого каторжника у костра не было, не было ни лопат, ни кайл, ни лотков – обычного инструмента старателей. Только ведерко висело над огнём.

«Ошибся дорогой?»

Но не было сил уйти обратно в тайгу, и Сысой ждал, затаившись между кочками, продрогший, измученный.

У костра белокурый парень с черным железным совочком в руках говорил:

– Вот крылья, Ксюша. – Лучше орлиных. Расступись, народ: Иван Рогачёв в Питер летит…

Парень встал и распластал руки, будто и вправду летел. Девушка дернула его за полу рубахи.

– Сядь, Ванюшка, не то как бы золото не рассыпал.

«Золото»! Сысой встрепенулся, напрягся, стараясь не пропустить ни единого слова.

Парень вырвал рубаху из рук девушки.

– Не сяду! Я петь нонче буду! – но все же сел. Осторожно поставил совочек возле огня и обнял девушку. – Эх, Ксюха, нашла ты сёдни жука, спрятала его в туесок, и тебе забава на несколько ден: пошто жук рогатый? А што он ест? Откуда он взялся? А меня жуком не удивишь. Мне, Ксюха, тоскливо в деревне.

Девушка отстранилась, с тревогой посмотрела на парня.

– Какой-то ты чудной стал, Ванюшка.

– Всегда я такой был. Только никто не знал. Будит тятька пахать, а мне вот до чего неохота. Вчерась пахал, сёдни пахать, завтра… А услыхал про Питер, и все во мне будто вскипело. Хоть бы день там пожить. Даже бежать собрался. И сбежал бы, ей-пра, а как узнал про золото, так сразу почуял: вот они, крылья. Вот он, Питер. – Снова обнял девушку. – Ксюха, я и тебя возьму в Питер…

Озорная удаль у парня в глазах.

Девушка подняла с земли ложку, помешала в ведерке. -

– Сыра ещё. Не упрела… Не такой ты был раньше, Ваньша. Совсем не такой.

– А лучше я стал али хуже?

– Не знаю. Видать и впрямь в тебе чего-то бурлит. Ишь, как картуз теперь набекрень стал носить. Вроде Михея.

– Це люб?

– Боюсь я чего-то… Непонятный ты стал. Непривычный. – Ксюша ласкала колечко. Ванюшка откинул с совка бересту и снова стал перебирать золотинки.

– А знашь, кто этот Иван Иванович? Каторжник! Во!

– Врёшь?

– Вот и не вру. Сам сказывал нонче. Скорей бы хоть тятька приехал.

– Ваньша, и срамник он к тому же. Намеднись зачал допытывать, как парни девок сватают и как свадьбы правят. Я закраснелась вся, а ему бесстыжему хоть бы што. Пишет и пишет, пишет и пишет.

– Каша, поди, упрела?

– Упрела, поди. Сёмша, Иван Иваныч! Идите к костру вечерять.

…Весь следующий день Сысой пролежал в кустах. Смотрел, как бродили по колено в воде Симеон и Иван Иванович, добывая из ключа пески, а Ксюша с Ванюшкой промывали их в лотках.

– Вот оно что, – дивился Сысой. – Даже шурфов не бьют. Верховое золото моют. На приисках говорят: дерн дери и золото загребай, а тут даже и дерн не надо драть. Вот это да!

Дождавшись ночи, Сысой подполз к облюбованному пеньку. Вздрагивая при каждом шорохе, вынул нож, вырезал меж корней дерновину. Расстелил пиджак, и ссыпая на него землю, выкопал яму. Уложил в неё бутылку с запиской и шесть пятаков. Закопал. Вложил дерновину обратно, а оставшуюся землю осторожно высыпал в ключ. Вернувшись к потаенному заявочному знаку и опустившись на колени, чиркнул спичкой.

– Чисто все сделано. И место приметное. – Оглянулся. – Вот он мой прииск! Месяц-другой и вернусь я сюда управляющим. На паре коней… С бубенцами.


На Безымянку Устин приехал под вечер. Увидел шедшего по поляне Ванюшку, крикнул:

– Поди-ка сюда. Распряги лошадей.

Пока Ванюшка возился с упряжью, отец стоял возле ходка и разглядывал сына: золотистый пушок на верхней губе, беспокойные глаза с блестками. Кровь в нем играет, буйная, рогачёвская.

– Ну, как золото моется?

– Ниче, тятя.

– Дурак. Вымахал с коломенскую версту, а ответить путем не можешь. Да этого «ниче» у меня полны закрома. – Однако ругаться больше не стал. Подумал: «Права Матрёна – женить парня надо».

Когда Ванюшка привязал лошадей на выстойку, отец показал ему на ходок:

– Садись. Мать чего-то несуразное мне сказывала про тебя и про Ксюху. Кончилась блажь-то?.

– Не кончилась, тятя. Крепчает. Позволь…

– Стой! – перебил сына Устин. – Все твои слова наперёд знаю. Краше Ксюхи на свете нет. Жить без неё не могу. Дурак!

Ванюшка втянул голову в плечи, ожидая затрещины, но отец сегодня добрый. Только погрозил кулаком и уселся в ходке поудобней.

– Ишь ты, пужливый. Как девка. Сиди, да сказку послушай. Мне ещё дед её сказывал. В одном дворе, да в разных загонах, росли телушка и бычок. Никого не видали из коровьего племени – только друг дружку. Настала пора, и телушка давай мычать. Бычок на забор кидается, все норовит к телушке пробраться. Кажется дуралею, на свете одна эта телушка, а без неё для него день будет ночью.

Пришло лето и пустил хозяин бычка с телушкой в деревенское стадо. Коров там разных – не счесть. Рогатые и комолые, пеструхи и чернявые, рыжие и бусенькие, как мыши. Телушка среди них неприметна. Трется возле бычка, а тот на неё не глядит и не слышит её, хоть телушка мычит пуще прежнего.

Пришла осень. Хозяева не нахвалятся на бычка: все коровы в стаде стельные ходят, только телушка, как была так и осталась телушкой. Понял?

– Ты к чему это, тятя?

– Неужто не понял? – рассердился Устин. – К тому, что не одна Ксюха в селе. И девок полно, ну… а солдаток, вдовух – того боле. Пока ты, Ваньша, выбрось из головы всякую дурь. Как с делами управлюсь, так поженю. Про Ксюху забудь. Ворот у неё нет, так задеру сарафан да самою вымажу дёгтем… – Веди к мужикам, – и, не дождавшись Ванюшки, пошёл на берег, где в кустах курился дымок.

Сотни раз ходил по этим местам Устин. Знал каждую кочку, каждый куст. Но сегодня казалось: трава зеленее, цветы на болоте ярче, нарядней. Звонче поет на камнях Безымянка. Так было в детстве, когда перед пасхальной заутреней мать умывала сопливого Уську, снимала с него привычную холщовую рубаху и надевала новую. Ситцевую, нарядную – по розовому полю голубые цветочки. Новая рубаха и пахла совсем по-особому. Уське казалось, что все смотрят на него, завидуют, дивятся тому, что Уська совсем другой стал. А Уська гладит на пузе рубаху и спрашивает мать: «Это моё?».

Взбудораженный забытыми ощущениями, Устин остановился, ещё раз оглядел Безымянку и, как тот Уська, удивленно не то спросил, не то утвердил:

– Это округ все моё?! Мое?!

Ощущение собственной значимости было так неожиданно и сильно, что Устин даже замедлил шаг.

Выйдя на берег, он поздоровался. Особо поклонился Ивану Ивановичу.

– Спасибо тебе. Святой ты души человек, хоть и на каторге был. Как научил меня, так я и сделал. На прииск бумаги выправил. Мой теперь прииск! А ну, покажите-ка золото.

Симеон быстро пошёл в тайгу. Устин не стал окликать его, понял: золото хранит в тайнике. «Молодец», – подумал он и, достав из-за пазухи бумагу, протянул Ивану Ивановичу.

– И на тебя бумагу выправил. Ох, и страху с ней натерпелся. Полицейский начальник и орал на меня, и кулаком по столу стучал. «Пшел, грит, вон и не вяжись туда, где тебя не касаемо». На другое утро опять я к нему. Пять дней кряду. Он кричит, а я все хожу. И выходил. Только начальник настрого упредил – последний раз, грит. На.

– Спасибо.

Иван Иванович развернул бумагу, прочел, что ему, ссыльному поселенцу, разрешается изменить место жительства на село Рогачёво и впредь не отлучаться из села ни под каким видом. Иначе…

Вернулся Симеон, молча расстелил на песке холстину, положил на неё узелочек с золотом. Устин схватил его крючковатыми пальцами и золотой дождь посыпался на холстину.

«Мое»!

Отдышавшись, спросил:

– Иван Иваныч, сколь заплатят за это на прииске?

– Рублей сто дадут.

– Сто? Я грезил, не меньше полтыщи… – Взглянул на Симеона. – Это и все?

– Работаем-то ден восемь… Куда ещё боле?

– Дурак. За ходок и сбрую я Пантелеймону Назарычу сто тридцать должен. Подесятинный сбор десять рублёв сорок копеек. За отвод тридцать восемь рублёв припаси, да ещё готовь отправлять отводчика в город. Сколь тебе останется? Одни долги. Как чичас-то промышляете?

Иван Иванович неторопливо ответил:

– Первые дни хорошо намывали, пока золото шло по руслу. А вчера и сегодня совсем отказало. Верховое золото кончилось. Надо добираться до главного: шурф проходить.

– А будет оно, это главное?

– Должно быть.

– А ежели не будет?

– Дядя Устин, может, поешь с дороги, – вмешалась Ксюша.

– Катись ты подальше со своим угощением. Лезет под руку, как дурная телушка. – Однако протянул руку и взял кружку с чаем. Так же молча протянул и другую руку. Ксюша торопливо вложила в неё ломоть хлеба, положила на холстину стебли колбы и соль. – А ежели не будет? – повторил Устин.

Он сидел на сером гранитном валуне. Огромный. Угловатый. Сам казался застывшей гранитной глыбой.

Серые тучи теснились на кумаче вечернего неба. Такими же серыми клубами теснились в Устиновой голове тревожные мысли.

«Вот оно, это моё. Камнем повисло на шее. Грезил – золото сразу повалит, а на вот тебе, мыли неделю, а намыли с овечий чих». Будет оно в шурфе али нет – бабушка надвое сказывает. – Скосил глаза на Ивана Ивановича. Подумал с неприязнью: «Ему хорошо. Не будет золота в шурфе, отряхнулся и дальше пошёл, а я такую махину долгов наторил. Хоть в петлю лезь, хоть в огне гори. Надо было не жадобить, и продать тогда прииск».

Кряхтел Устин. Жмурился. Давно простыл в кружке чай, а он все думал и думал.

«Продать?! А ежели под ногами богатство? Ежели другой обогатится на Безымянке?»

Кержаки не ходят с душой нараспашку. Задержав готовый сорваться вздох, Устин искоса оглядел Ванюшку, Симеона, Ивана Ивановича, хлопотавшую у костра Ксюшу, и бросил вполголоса:

– Хрестьянин должон пахать, а золото, видать, хрестьянину несподручно.

Ванюшка вскочил.

– Дык как же без золота? Тять, золото – это… – хотел сказать, что золото – это крылья, золото – это Питер, но отец оборвал его:

– Помолчи, сосунок. Сядь. – И повторил – Хрестьянину золото, видать, несподручно.

Ванюшка сел, стукнул кулаком по колену и закачался из стороны в сторону.

Устин посмотрел на старшего сына. Симеон молча, безучастно жевал серу. Златые горы были нужны, чтобы бросить к ногам Арины. А теперь зачем они? Почесав волосатую грудь, Симеон пробасил:

– Пахать так пахать. Мне все одно.

– Дурак! Все одно, – передразнил Устин. – А жрать-то небось захочешь? – И подумал: «А ещё сыновья…»

Ксюша вовсе не думала о золоте. Скорей бы сварилась каша, накормить мужиков да уснуть. Утром они ещё спят, а она уже на ногах. Завтрак готовит. Потом весь день на корточках у ключа промывает породу в лотке. Но в Безымянке рядом Ванюшка. Если б так было всегда, она согласна подниматься раньше всех и варить кашу. А мыть ли золото или пахать – работа как всякая другая.

Устину сделалось страшно: «Один как перст. Ванюшка теперича гоношится, а нищие станем, по старости меня загрызет. Соседи пальцами показывать станут: промышленник без чембар[8]8
  Чембары – широкие шаровары из холста. Мужчины надевали их поверх брюк. Женщины носили под сарафанами (прим, авт.).


[Закрыть]
…»

– Э-эх… Видно, грех хрестьянину путаться с золотом.

– Неужто продашь? – срывающимся голосом крикнул Ванюшка.

– Тебя не спрошусь. – Хотел сказать твердо, решительно, а голос перехватило. Обернулся к Ивану Ивановичу – В городу мне за прииск шестьсот с половиной давали.

– Теперь не дадут.

– Это пошто так?

– Каждого покупателя сомненье возьмёт: предлагали Устину деньги, не продал. Съездил домой, в город вернулся, сам прииск навязывает. Значит нет на прииске золота.

Иван Иванович сидел как всегда на корточках, свесив между колен большие сильные руки. Он изредка шевелил уставшими пальцами и говорил медленно, обдумывая каждое слово. Лицо у него доброе, умное, и Устин потянулся к нему всей душой. Только он может дать дельный совет.

– Так как же, Иван Иваныч? Неужто не продать прииск?

– Можно продать. Покупатель скажет: хорошо, Устин Силантьевич, я куплю у тебя прииск и заплачу шестьсот пятьдесят, но только раньше ты пробей мне шурфы, докажи, что золото есть. Не будет золота, шурфы за твой счет. Такой уж порядок.

– Да ежели в шурфах будет золото, нашто мне тогда и тыща. Греби золото сам.

Шумела на шиверах Безымянка, шелестели от ветра кусты тальника. «Хоть в петлю», – думал Устин и первый раз в жизни спросил напрямик:

– Ково же мне делать-то? Присоветуй ради Христа.

– Могу. Будет золото или нет – ручаться нельзя, но, по-моему, будет. Боишься один начинать? У меня есть скопленных шестьдесят рублей. Я отдам их на общее дело. У Михея немного есть. Он тоже даст. Нужно сколачивать небольшую артель. Артель. Понимаешь?

– Как не понять. На речах-то все запросто, – и прикинул в уме: «Видать, одна дорога осталась – золото до конца добывать, а артелью, конешно, вернее. Артель – не один». Но вслух продолжал – Хрестьянину золото несподручно.

– Одному тяжело, конечно, – согласился Иван Иванович, – но артелью – по силам. Артелью легче и шурф пробить. За все убытки ответит артель.

Эти дни Иван Иванович много рассказывал у костра об артелях. Ксюше нравилось слушать его. В артели работают сообща. Все равны. Никто не командует, не кричит. Хозяина нет: каждый сам себе хозяин.

Ксюше хочется крикнуть: «Согласись, дядя, согласись!» Но она молчит. Девке нельзя встревать в разговор мужиков.

А Ванюшка, при каждом слове Ивана Ивановича, повторял:

– Заправду артель. Заправду артель.

Долго доказывал Иван Иванович, что необходимо продолжать работу на прииске. Стемнело. Наконец Устин хлопнул себя по колену ладонью, и встал:

– Ладно. Уговорил. Но помни, ты – меня на это дело подбил, так ежели што не получится – твой и ответ. А Михея зови. Прииск-то знаешь как назвал? Богомдарованный. Дарованный богом.


В этот вечер Арина топила баню. Парилась тщательно, долго, как перед праздником. Прыскала на каменку настоем душистых трав на квасу: чтоб тело пахло тайгой и хлебом. После бани чай не пила, а собрав на стол, присела у окна. Ждала Симеона.

Прокричали первые петухи. Всплакнула Арина и, накинув платок, вышла во двор. Долго ходила вдоль забора – все надеялась, что придёт.

Скрипнула дверь в избе напротив. Арина замерла у забора. «Никак у Кирюхи безрукого гости были?»

Трое мужиков сошли с крыльца. На светлом фоне нарождающейся зари четко рисовались три солдатских фуражки.

– Прощевайте, сельчане, – послышался приглушённый голос Кирюхи. – Не забывайте стежку ко мне. В пятницу встретимся. Все обмозгуем.

Захлопнулась дверь. Трое перешли дорогу, свернули в проулок у Арининого огорода. Видно, не наговорившись в гостях, продолжали спорить между собой. Спорили шёпотом, но в ночной тишине до Арины долетали обрывки фраз.

– Верно Кирюха толмачит, хрестьянину неча терять, окромя цепей.

– На войну уходил, на дворе две коровенки стояли. Телушка. Два меринка да кобыла в обчественном табуне. А где они ноне? У Кузьмы, молельщика нашего. Баба по нужде задарма продала ему. Вымолил, с-сука, у бога моих коровенок.

– Ты того., бога не трожь. А узнает исправник…

– Может, донесешь?

– Я не доносчик, а дороги наши в разные стороны. Богоотступникам я не потатчик. Неладное вы замышляете.

В другое время такой разговор привел бы Арину в смятение, а сейчас она только припала к забору и смотрела, нет ли среди гостей Симеона.

– Нет. – Опустила руки. Не заметила, как шаль соскользнула на землю. Подошла к воротам. Прислушалась. Показалось, что напротив мелькнула какая-то тень. Хотела окликнуть. Сробела. Мужней бабе да крикнуть ночью мужицкое имя!

Так и вернулась в избу. Лампу зажигать не хотелось, но все же зажгла: пусть Сёмша знает, она его ждёт.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Каждое утро, едва начинает светать, Устин будит Ксюшу с Михеем и посылает их откачивать шурф: за ночь вода заливает его до краев.

– Как будет каша готова, шумни. А мы в лес пойдем крепь рубить.

«Пошто завсегда с Михеем?» – думает Ксюша, но боится спросить.

Пока воды в шурфе много – качать легче, и Михей справляется один.

«Чвак… чвак… чвак» – хлюпает в помпе поршень. Вода выплескивается в приемное корыто, журчит по нему и со звоном падает в канаву. Этот звук рвет рассветную тишину, будит чету желтобрюхих трясогузок. Они прилетают к шурфу и, тряся хвостиками, будто ещё не согрелись со сна, бегают по отвалу, щебечут о чём-то. Вроде удивляются, что здесь надо этим упорным людям?

Потом Ксюша встает рядом с Михеем. Рука об руку качают они тяжелый очуп.

«Чвак… чвак…» – хлюпает жёлтая жижа.

Совсем недавно здесь, на берегу Безымянки, недалеко от избушки стоял раскидистый кедр. Вокруг него притулились несколько пихт, а чуть поодаль – березка клонилась к ручью, купала в воде зелёные косы.

В покос под ветвями кедра Устин раскидывал табор: никакой дождь не мог промочить зеленый шатер. Здесь отбивали косы, а вечерами Ксюша разжигала костёр, и запах допревающей каши собирал к огню семью Рогачёвых.

Осенью на вершине кедра горланили суетливые чернонорые кедровки, оповещая тайгу: «Орех поспел, орех поспел». В его ветвях хлопотливая белка сложила гайно и звонко цокала зимними зорями.

Сколько помнит Ксюша, всегда стояли этот кедр, пихты, березка и, казалось, будут стоять вечно.

Но этой весной, в половодье, Безымянка взбурлила. Дрожа ветвями, упала в мутный поток березка. Со стоном попадали пихты. Только кедр удержался, но склонился к воде и засох.

Ксюша была в ту пору на Безымянке, видела, как падали в воду деревья, видела, как подхватывал их поток, тащил куда-то. Девушке было страшно тогда.

Ей и сейчас страшно. Далеко позади осталась привычная жизнь с пахотой, севом, прополкой, запахом сена и мычанием коров. Появились новые слова: шурф, тюрюк, вороток, бадья, помпа. Слова такие же незнакомые, пугающие, как и вся эта новая непонятная жизнь, похожая на взбурлившую Безымянку.

Холодно девушке. Неуютно и зябко.

Михей слышит прерывистое дыхание Ксюши. её коса скользит по его руке. Хочется заглянуть ей в глаза. Они у неё бездонные, и где-то там, глубоко-глубоко всегда светятся искорки.

Не может понять Михей, почему он робеет перед Ксюшей. Взять бы да обнять, как десятки раз обнимал других девок, а не поднимается рука.

Журчит по корыту вода. Все сильнее разгорается заря на востоке. Яркая, тревожная, ветровая заря. Ксюша поворачивается к Михею и говорит чуть слышно:

– Вчера дядя Устин загреб последнее зерно в закромах. А нового и не жди. Заросли поля и колосьев не видно. Третий шурф бьем. Ежели и этот пустой?

Слова далекие от мыслей Михея, но они делают девушку ближе, домашней. её тревога понятна Михею. Не будет золота – разорится семья. Сысой приезжал к Устину и увез последнее золото в уплату за ходок и сбрую, Михеевы деньги – за кайлы, и ещё не хватило.

– Не сумлевайтесь, Сысой Пантелеймоныч, – успокаивал Устин. – Не намою золота, лошадей продам.

Как одержимый Устин. Глаза провалились. Сохнет, как этот подмытый водой кедр.

– Будет золото. Куда оно делось, – говорит Михей,

Ксюша вздыхает:

– Лучше б я забросила тогда проклятую золотинку.

– Иван Иваныч говорит-, будет золото.

– А ты ему веришь? На словах у него все как есть правильно, а в думке, может, другое. Вот, к примеру, начнет он про разные страны сказывать, заслушаешься и про Безымянку забудешь. По морю корабли плывут. Люди говорят не по-нашему. И я будто с ними плыву. То вдруг песок округ и какие-то чёрные люди ходят, неведомых зверей добываю. Аж страшно становится. А когда он про новую жизнь начинает сказывать – про то, как люди жить будут, – завидки берут. По его получается, будто в селе ни богатых, ни бедных не станет, а хлеба такие – до колоса рукой не достать. Врет ведь, поди? Ежели, к примеру, заправду жили люди с кожей как уголь, то о них бы наши мужики непременно знали. А ведь не знает никто. И ведьм видали, и леших видали, а черных людей никто не видал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю