355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Ляхницкий » Золотая пучина » Текст книги (страница 19)
Золотая пучина
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:00

Текст книги "Золотая пучина"


Автор книги: Владислав Ляхницкий


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)

– Ох, ох, ох, – хватается за грудь Ванюшка, не в силах сдержать душившего смеха.

Лошади мчатся по кругу, а на них черкесы. Во рту зажженные факелы, с ними они и под брюхо лошади сползают, и на седло вскакивают, да ещё саблями машут.

– Господи, красотища-то какая, – шепчет Ванюшка. – Рази в Рогачёве такое увидишь?

Третьего дня, после волчьей облавы, в избе лесника гуляли. Ванюшка плясал и с черноглазой лесниковой дочкой, и с дебелой, стройной лесничихой, и один. Удержу не было.

А вчера на тройках гоняли с цыганами. «Дивно-то как, – вспоминает Ванюшка. – Глаза у цыганки – угли. Посмотрит – мурашки по телу. Эх, уломать бы отца, чтоб хоть трешку на день давал. У самого денег курам не поклевать, а сыну рублевку сует».

Ванюшка берёт тетрадь.

– Трижды пять – пятнадцать. Трижды шесть – восемнадцать. Трижды пять… Што-то долго Сысоя нет, – тоскует он. – Завсегда в это время приходит. Может одеться мне, приготовиться?

Зажег свечу. Умылся. Долго наряжался в Сысоев костюм. Особенно досаждали сорочки и галстуки. У Сысоя ловко так получалось – мотнет и готово, а Ванюшка вертит-вертит эту бабочку и все косо.

– Куда он нонче меня повезет? Сулил показать такое, што дух захватит. А ежели он сказал, так уж точно захватит.

Скрипнула дверь. Вошел Сысой.

– Да што ты так поздно? У меня ажно жданки все лопнули. Вот бабочку прицепить не могу, все сикось-накось… – и увидел, что Сысой не в костюме, не в скрипучих штиблетах, а в поддёвке, в смазных сапогах. Желтая косоворотка навыпуск. – Да ты ещё и сам не оделся? Наряжайся скорей. Есть хочу. Звали обедать, да я не пошел.

– Вот и хорошо. Пообедаем вместе. Маманя там щи разливает.

– Как щи? – оторопел Ванюшка. – Ты ж обещал…

– Мало что обещал. Дела. Приходится ехать. Проводи на вокзал. А пока пошли щи хлебать.

Ванюшка оглядывает серые обои в голубых васильках, смятую кровать. Растерянно спрашивает:

– Уедешь? А как же я?

– Да так же, как и жил. Получишь свой рубль и к Маруське пойдешь.

– Э-эх! – стоном вырвалось у Ванюшки. Он тяжело сел на койку. Только-только увидел жизнь, раззадорился, раздразнился, и все кончено. Снова вырвалось стоном:

– Как жить-то теперь? Господи! Ничего впереди. Трижды пять – и жди пока, отец не помрет. А помрет ещё хуже будет. Он хоть рублевку дает, а Сёмша и полтины не даст. Я уж знаю.

«Поспело яблочко, – решил Сысой. – Только сорвать осталось».

Похлопал себя по нагрудному карману поддевки.

– Ванюшка, а у меня… для тебя… здесь… мильён, – нарочно отделял каждое слово, чтоб весомей звучало, и ещё повторил. – Мил-ли-он.

– Брось смеяться-то. Тошно, – Ванюшка вскочил с кровати, но Сысой удержал его. Подал бумагу.

– Читай.

«Настоящим управление окружного горного инженера разъясняет, – читал по складам Ванюшка, – согласно имеющимся в управлении документам, открывателем и владелицей прииска Богомдарованного является крестьянка Притаеженской волости Ксения Филаретовна Рогачёва…» Подпись. Черный двуглавый орел на печати.

– Кто? Кто? – ещё перечитал. – Ксения? Филаретовна? Рогачёва? Неужто Ксюха? Ксюха владелица прииска?! Неужто правда?

– Правда, – подтвердил Сысой.

Ванюшка схватил подушку, подбросил её к потолку, поймал, снова подбросил и хохотал, хохотал, хохотал.

– Мильён… Праздник на всю жизнь! – истошно кричал он. – И вдруг брови чертиком полезли вверх. – А тятя знает?

– Пока ещё нет.

Ванюшка сник.

– Шкуру с нас спустит.

Все заслонил разъярённый отец: Ксюшу, тройки, цыганскую пляску.

«Так я и знал, – сплюнул Сысой. – Телепень, баба, калач непропечённый. Неужели деньги зря тратил?» Выкрикнул зло:

– Струсил, подлёныш?

– Не-е. Што ты… Мильён. Да ради мильёна… Сысой Пантелеймоныч, поезжай на село хоть сейчас… Устрой всё. Я те за это сто рублёв отвалю. Вот те крест отвалю.

– Сто рублей? – Сысой выругался так, что Ванюшка испуганно отскочил к двери. – Я миллион, а он мне сто целковых! Слизняк! Сморчок! Да Ксюха мне обещала половину прииска.

Страшен Сысой, но Ванюшка забыл страх.

– Полмильёна тебе? Это за што?

Всего ожидал Сысой: струсит Ванюшка, позабудет про Ксюшу. Но чтоб торговаться, как цыган за ворованную кобылу?

– За что, песий ты сын? А вот я сейчас разорву бумагу, а ты побегай, попробуй её получить.

– Тыщу!

– Рву. Нет, рвать не буду. Крикну в городе: невеста с миллионом. Красавица. Найдутся получше тебя. Благородные. Офицеры найдутся. Ты что против них? Тьфу! И торговаться не будут. Может, думаешь, Ксюха устоит, ежели к ней офицеры да на санках, со шпорами, да кольчиками усы… – Пошел к двери. – А ты подыхай со своим трижды пять.

– Сысой Пантелеймоныч… Постой. Согласный я. Пускай половина тебе. Пускай. Только езжай сегодня и весточки шли, как там и што.

– Нет, Ксюха условие поставила, чтоб ты сам приехал и сам сказал о согласии. Собирайся, едем.

– Сейчас соберусь. Да кого собираться-то. Готов я. – Начал совать в мешок одеяло, подушку. Снова перед глазами встал разъяренный отец. «За порванную рубаху шкуру спускал, а за прииск? О, господи!»– Ванюшка съежился, втянул голову в плечи и прохрипел – Ни в жисть не поеду.

– Ну и сиди тут…

Хлопнула дверь за Сысоем. Ванюшка, не раздеваясь, бросился на кровать лицом вниз. Потрескивала свеча на столе. За обоями шуршали. тараканы. Будто деньги пересчитывали.

…Без стука вошел Ванюшка в Сысоеву комнату. Морщины на лбу взрослили его, и суетливость исчезла.

– Согласный я. Едем.


Лушка проснулась затемно. После вчерашней предпраздничной уборки тело словно избитое, каждая жилка ноет. Веки слиплись – не раздерешь. А надо подниматься. С вечера наказала себе проснуться до петухов, иначе тётка Февронья ни за что не отпустит.

Не вставилось. Приподнялась в полусне, и снова лицо в подушку. Мерещится ровная степь, вьюга метет. Подует – кости стынут. Укрыться негде. Сугробы…

Вздула огонь и, ежась от холода, сразу к укладке. Открыла крышку – кисет лежит… В руки не стала брать, а отступив немного, чтоб свет на него упал, любовалась. Кисет алого шелку и на нём крестом вышиты сердце, стрела, а под ними слова: «Кури и помни Лушку».

Похвалила сама себя:

– Хороший кисет я вышила.

Во дворе закричал петух. Лушка ойкнула, закрыла укладку, торопливо перекрестилась.

– Господи! Помоги рабе твоей Лушке и Вавилу спаси. Помоги ему в забастовке.

Обычно молилась дольше, обстоятельно рассказывала о своих делах, о Вавиле. Но сегодня не было времени. Подоткнув подол, налила в шайку воды из кадушки и, ступая на цыпочках, пошла в моленную мыть полы.

Февронья вышла на кухню с зарёй. Худая, жёлтая, будто кости китайкой обтянуты. Ключицы крыльями выперли. Поскребла поясницу и сразу на Лушку:

– Пошто тесто месить зачала? Надо б полы ране вымыть, а посля уж за чистое. Ду-ура.

– Я, тётка Февронья, полы везде вымыла: и в моленной, и в горнице, и на кухне, только у вас остались. Воды напасла.

– Откуда такая прыть?

– Мне тётка гостинец прислала, во как надо за ним сбегать, – провела возле горла ладонью, обмазанной в тесте.

– Управишься как – иди.

– Мне надо б пораньше.

– А ну поперечь хозяйке, морду-то нарумяню. Знаю я твои гостинцы. Вызнала. Ежели не бросишь своё, прикажу цыгану: он те надегтярит гостевое место.

Лушка притихла. «Надегтярит» – страшное, слово. Идёт за девкой дурная слава – дегтярят ворота, нет у девки своих ворот – хозяйские ни при чем, – дегтярят девку. Повалят, подол задерут да мазилкой, которой колеса мажут. ещё народ соберут нарочно. После две дороги – или в омут, или в петлю.

И все же под вечер Лушке удалось отпроситься. «Всего на часок».

Сунув кисет за пазуху, надела полушубок, нахлобучила рыжую шапку из сусликов и побежала. Знала: хозяйка стоит у окна и смотрит, куда направилась девка, потому кинулась Лушка по улице к Новосельскому краю, потом в переулок, задами на тропу, что вела на Богомдарованный. Ноги сами несли.

«Эх, мамка, мамка, была б ты жива… Вот бы радость тебе. Плакала надо мной: сломаешь, Лушка, голову. Не видать тебе счастья. "Увидела, мамка, счастье, да такое, что и не снилось. Посмотрела бы ты на Вавилу. А, может, и видишь все оттуда, от бога, и радуешься за дочь».

Всю дорогу Лушка бегом бежала. Припозднишься – хозяйка головомойку даст. Мечтала: «Глины бы белой достать, да землянку внутри побелить. Было б немного зерна, можно сменять на глину. Забастовка все съела. А чугунок? В чем же я варить буду? Ложки на первый случай даст Аграфена. Эх, мамка, мамка, до чего жить хорошо твоей Лушке. Горе мыкала, помнишь, не жалилась никогда, а уж радость пришла – с кем ещё поделиться. Нет, наверно, ложки надо купить. За хозяйкой есть рубль зажитый – чугунок куплю, ложки. Непременно чтоб расписные. Хорошо бы и чайник ещё завести, да денег не хватит…»

Мечтала Лушка, а подбежав к прииску забеспокоилась:

– Что это? Над землянкой и дымок не курится? – Подбежала поближе. Дверь колом подперта. Внимательно осмотрела следы на запорошенной тропинке.

– Утром ушел и больше не приходил. Не судьба увидеться. Что ж поделать. Приберу, подмету. Оставлю ему кисет на столе и домой. А может, Аграфена знает, где он?

Спустилась в землянку Егора.

– Здравствуй, тётка Аграфена. Ребятишки, здравствуйте. Не знаешь, куда Вавила ушел?

– Знаю. В село ушел с мужиками. К Устину.

Вздохнула Лушка.

– Эх, не судьба. Ну прощайте пока.

– Постой, Лушка, постой. Раздевайся.

– Времечка нет. Хозяйка строжиться будет,

– Нет, постой. Я сама грезила, уберусь вот и пойду на село к Лушке. Шибко мне надо тебя. А раз ты пришла, так садись. Капка, Ольга, забирайте Петюшку и пошли с гор кататься. Пока не крикну, не приходите.

Отставила на печь недомытую посуду. Стряхнула передником со стола и, прикрыв за ребятами дверь, опять настойчиво пригласила:

– Раздевайся, Лушка. Садись.

Притихла Лушка, похолодела: «Неужели с Вавилой что?» Не спуская глаз с Аграфены, сняла полушубок, шапку, не отряхивая валенок, присела боком на краешек нар.

– Говори скорей, тётка Аграфена.

– Быстро не скажешь. Разговор-то, Лушка, тяжелый. – Долго вытирала фартуком руки и не решалась начать. Все стояла у печки. Потом присела на нары.

– Ты мне накрепко обещай слушать, не брындигь. Про Вавилу говорить хочу.

Лушка зажала руки в коленях, чтоб не дергались, не дрожали. И губу закусила.

– Хороший мужик Вавила, шибко хороший, – начала Аграфена. – Но все же мужик. А мужики по-своему все понимают, не по-нашему. Ты не думала, пошто Вавила берёт тебя в жены? Про тебя ведь, Лушенька, много болтали.

– Берет – значит нужна. Я у бога не огрызок.

– А думать-то надо. Я Вавилу так поняла: сошелся с девкой и бросить зазорно перед собой. Себя самого боится.

– Тетка Аграфена! Опомнись… – вырвались руки из зажатых колен, зашарили в воздухе, будто что-то ища. – Ленка… Ленка его заставила! Ленка! – Все, что силой заглушила в себе, заново всколыхнули слова Аграфены. «Знала я. Чуяла. Из жалости все. Как про, Ленку сказал, сразу подумала, да сказать побоялась. Счастья хотела». – И схватив Аграфену за локоть, крикнула – Ты знаешь про Ленку? Он тебе говорил?

– Тише, Лушенька, тише. Про Ленку я ничего не ведаю. Ничего. Что сказываю тебе – сама поняла. И Егор так понял.

Сникла, слиняла Лушка. Глаза угасли.

– Все одно пойду за него. Неужто все из-за Ленки? Почувствую, в тягость стала – уйду. Сразу уйду.

– Не уйдешь, Лушенька. Час от часу больше любить будешь.

– Тетка Аграфена, я буду хорошей женой, он меня непременно полюбит. Полюбит. Полюбит… – не Аграфену, себя убеждала Лушка.

– Эх, Лушка, Павлинку-то нашу видела? Серафим-ка супротив Павлинки сморчок. Все знают: в ногах у неё валялся, замуж просил. Ведал – не девка она, богом клялся «не попрекну». И верно, трезвый не попрекает, а выпьет… Сама чать видала – водой отливают Павлинку. Мужик, он завсегда такой.

– Вавила не такой, не ударит, – цеплялась за последнее Лушка.

– Не ударит, да ить иной раз молчанка мужицкая хуже удара. А што будет, ежели Вавила слово чёрное бросит?

Молчала Лушка. Мертвела. Ущипнуть – не услышит. Поднялась.

– Куда ты? У нас заночуй. Никуда не пущу. Ты девка бедовая, незнай чего натворишь.

– Пусти. Богом клянусь ничего над собой не сделаю.

Лушка вышла не застегнувшись и шла, не видя дороги. Переходя Безымянку, вскрикнула, захохотала как филин:

– Вот, Лушка, все твоё счастье.

Где-то у самого перевала услышала впереди голос Вавилы. Вскрикнула:

– Мамоньки! Что же это! – и кинулась прочь с дороги, в сугробы, под пихты.



ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Рождество Устин встречал в новом доме. В большой горнице стоит пушистая ёлка. От неё пахнет хвоей, от свежесрубленных стен – смолой, от свежевымытого пола, покрытого сеном, – луговой свежестью.

На столе на белом фарфоровом блюде лежит поросенок. Румяный, поджаренный, начиненный душистой гречневой кашей. На шее его пушистый воротник из белых бумажных кружев, на запястьях – бумажные кружевные манжеты, а изо рта торчат стебли зеленого лука. Кажется, вздремнул поросенок, прилег посередине стола, а крикни погромче и соскочит он, захрюкает, побежит.

Вокруг на тарелках пирог с грибами, пирог с ливером, с морковью, с капустой, блины, грибы, груды тушеного мяса, рыба, соленые грузди и мороженая брусника.

Поросенок пахнет забористей прочей снеди, перешибает запах хвои, сена, смолы, и Устин видит только его да бутылку коньяка, что жёлтой башней высится около поросенка.

– Матрёнушка, поди, уж пора? – Устин выглянул в кухню.

Матрёна, улыбчивая, умиленная и, вместе с тем, подтянутая, строгая, заправляет у печки работой батрачек и не слышит его.

– Матрёнушка, не пора ль разговляться? – напоминает Устин.

Торжественность праздника в новом доме, необычная ласковость мужа ещё больше умиляют Матрёну. Кутая плечи в янтарного цвета шаль, она неслышно плывет Устину навстречу.

– Потерпи, Устин Силантич, потерпи. Только што выбегала на крыльцо, небо все розовое, закат вовсю полыхает, а звезды ещё нет. Подожди немного, – и кричит, обернувшись к печи – Фроська! Не тряси холодец, не шишки с кедра обиваешь. Нагрей миску в воде, холодец сам из неё вывялится, глянцевитый, приглядный. Парашка, беги за пельменями. Катька, брось горшки мыть. Кутью надо делать. Господи, куда же отваренный рис затыркали?

– Кутья давно на столе, – буркает Симеон из горницы.

– Так и знала. Кутью поставили, а свечи-то позабыли. Господи, да где это свечи-то? Фроська, никак свечи на божничке, тащи их – и, получив свечи, шепча молитву, одну втыкает в середину рисовой кучки, а девять свечей вокруг по краям. – Богу отцу, богу сыну, богу духу святому, богородице деве, архангелам, серафимам и херувимам…

Выждала, перекрестилась и, укрепляя девятую свечку, зашептала:

– Не забудь, господи, нас грешных – Устина, Матрёну, отрока Ванюшку, Симеона, Григория – воина убиенного, – подумала про Ксюшу, не помянула и пошла от стола.

Устин смотрит на частокол свечей, откашливается, и снова ходит по горнице. Он и Симеон сегодня в новых жилетах. Новые сапоги со скрипом Симеону тесноваты. Он то и дело поднимает ноги, как журавль на болоте, пробует шевелить пальцами, кривит губы. Устин ходит большими шагами и, глядя на поросенка, на пироги, коньяк, остро переживает перемену, наступившую в его жизни.

– Посмотри-ка, Сёмша, поросенок у нас на столе. Поросенок! Сколь лет жил на свете Устин, всю жисть поросят выкармливал, а на своём столе впервой его видит. Все разговлялся картопкой да холодцом. А сёдни, смотри, поросенок…

Матрёна тихо вступает в комнату и трогает мужа за локоть.

– Устин Силантич, пора прощенье творить.

– Пора, Матрёна, пора. Кличь народ.

Рогачёвские кержаки особого толка. Вокруг села живут сибиряки – никониане, табашники. Там прощение творят в последний день масленой недели. В Рогачёве же издавна ведется прощеный день творить в сочельник. Христос рождается, спаситель, и все люди истинной веры должны встретить его безгрешными, чистыми.

Устин усаживается в кресло, в угол, под иконами. Ладони в колени, локти – фертом. Первой подходит батрачка Фроська и тихо опускается на колени.

– Прости, батюшка Устин Силантич, ежели чем согрешила перед тобой. Ненароком грешила, не сердцем, лукавый подпутывал…

– Бог простит тебе, Фросенька. – Устин поднимает её с колен, целует в шершавую, конопатую щеку. – И меня прости, ежели где обидел.

Фроська всхлипывает от полноты чувств, отходит на шаг и снова бухает на колени, перед Матрёной.

– Прости, матушка Матрёна Родионовна, ежели в чём согрешила перед тобой. Ненароком грешила, не сердцем…

В горнице полумрак. Звучат приглушенные голоса. Прожит год, а в совместной жизни бывает всякое. Нужно очиститься от житейской скверны, от взаимных обид. Одна за другой опускаются на колени перед Устином батрачки.

– Прости, хозяин, ежели в чём согрешила…

– Бог простит, – отвечает Устин и чувствует: уходят из сердца обида и зло.

Батрачки кланяются. Симеону, кланяются друг другу и, тихо скрестив руки, отходят к двери.

Симеон поклонился отцу, матери, всем батрачкам по очереди. Батрачки смущались, краснели, видя перед собой на коленях хозяйского сына. Один раз в году во всём Рогачёве наступает покой, все просят друг у друга прощения. Вот и Матрёна опускается на колени перед Устином.

– Прости, Устин Силантич, ежели чем согрешила против тебя…

Но у Матрёны особая миссия. Она мать, она заступница за семью. Получив прощение себе, Матрёна продолжает стоять на коленях.

– Не помяни лихом, не таи в сердце своём злобу на сына Григория, убиенного на войне, – просит Матрёна и всхлипывает.

– Не таю, – отвечает Устин.

– Прости уехавшего отрока Ивана, ежели он чем согрешил против тебя.

– Бог простит.

Устин ждёт, что сейчас Матрёна упомянет про Ксюшу. Он не знает, что будет завтра, а сегодня готов простить и её, но Матрёна медленно поднимается с колен и отходит к столу.

Матрёна не упомянула о Ксюше, не очистила душу от зла, остался в семье непрощенный. И батрачки приметили это. Заглушая досаду, Устин говорит нарочито громко:

– Прощаю и строптивую Ксению. Видит бог, нет в моем сердце зла на нее.

Матрёна поджимает губы, подталкивает к двери батрачек.

– Идите к себе в старую избу и разговляйтесь, чем бог послал. Сёмша, погляди, однако, звезда на небе зажглась.

– Я сам посмотрю, – и, пропустив батрачек, Устин выходит за ними на высокое резное крыльцо.

Хрустящий морозный воздух. Недвижно, столбами стоит над трубами дым. Мохнатые куржаки окутали берёзу на огороде, а за рекой, над горами, разлилась по небу заря, и стоит берёза вся розовая, словно кровь струится в берёзовых жилах, и она сама по себе, без зари, зарумянилась.

Глубокое спокойствие, умиротворение и тихое умиление жизнью переполнило Устина. Он всех простил. Его все сегодня простили. Ни одна скверна мирская, ни одна суетная мысль не волнует его. Мир и покой на душе.

«Забастовка и та ныне кончилась. Пошумели, по-своевольничали и покорились. Правда, и мне кое в чём пришлось уступить, не без этого. Обещал не выгонять с работы зачинщиков, заработок повысить, да год длинный, всякое может ещё приключиться».

Большой убыток причинила забастовка Устину, но он не может сердиться в прощеный день. Даже велел приказчику лавку открыть и отпустить рабочим что надо. Пусть разговляются.

Много прощеных дней пережил Устин. Но раньше жизнь текла серо, бесцветно, и прощеные дни проходили незаметней. Только после грозы по-настоящему чувствуешь в природе покой, только после бури житейской по-настоящему чувствуешь умиротворение на душе.

И такой же покой над селом Рогачёво. Повисла над крышами и дорогами прозрачная морозная тишина. Недвижны берёзы, укутанные серебристыми куржаками.

Устин отдается всем существом ощущению тишины. Только тишина, только покой кажутся единственно важными в жизни.

Еще утром он спорил с забастовщиками, кричал, стучал кулаком по столу. Сейчас утренние волнения казались далекими, сторонними.

Устин оглядел дом Кузьмы и не нашёл в себе злобы к соседу. Захотелось даже встретить сейчас Кузьму и сказать: прости, кум Кузьма, ежели в чём обидел. Ненароком я это делал, не сердцем, не по злобе. А с мельницей… Это, кум, жизнь такая. Она и меня попутала и тебя окрутила. Жизнь, кум! Она вот и Ксюху прогнала из дому.

И шевельнулась неясная мысль, что золото принесло в дом не только довольство. Не только он, Устин, завладел золотом, но и золото как-то завладело им. Но он сразу заглушил эту мысль: не след думать сейчас о мирском.

И опять на душе тишина.

Зябко передернув плечами, Устин оглядел сугробы, сороку в ветвях заиндевевшей берёзы, розоватое небо. Вздохнул.

– Скажи ты на милость, а звезды-то все нет. Постой, постой, никак к нам кто-то идёт? Гости, никак? Чиновник? Он. Вроде тот самый, што писал бумагу на прииск. Вот бы Кузьма увидел, как в мой дом чиновники запросто приезжают.

Тонкий ледок спокойствия треснул.

Раскинув руки, Устин большими шагами пошел навстречу.

– Маркел Амвросич? Почет-то какой. Радость-то мне какая…

И только тут увидел, что следом идёт Ванюшка. Обрадовался. Но рядом с ним шла Ксюша.

Устин ласково, заискивающе поздоровался с чиновником, расцеловался с Ванюшкой и, встав на тропе, загородил Ксюше дорогу.

– Прости, дядя, ежели чего… Ненароком…

Устину польстило, что строптивая Ксюша смирилась и просит прощенья.

– Бог простит… Я на тебя не таю зла… – и, круто повернувшись, быстро пошел на крыльцо. Широко распахнул дверь. – Проходите, гостюшки дорогие. Проходите. Ваньша, а где твои лошади?

– Я, тятя, лошадей у Арины оставил.

– У Арины? Неладно не в отчий дом приезжать. Шибко неладно. – Кивнул на Ксюшу. – Эта чернохвостая скромница раньше отца пронюхала про твой приезд? Ну заходи. Потом все обскажешь.

Устин вошел в кухню последним. Крикнул Матрёне:

– Смотри, какие гости на праздник приехали. Раздевай гостей, приглашай к столу. Это Маркел Амвросич, чиновник. Честь-то какая.

Матрёна молча обняла сына, всхлипнула и засуетилась, пытаясь скрыть смущение при виде Ксюши.

– Маркел Амвросич, проходите, родименький, в горницу. Проходите. Устин Силантич много про вас сказывал. Все, грит, в городе жулики, все супостаты. Ежели б, грит, не Маркел Амвросич, не видать нам прииска. Он, грит, один как есть святой души человек. Он один горой за правду стоит. Проходите к столу. Устинушка, звезда-то как?

– Зажглась уже, поди…

Чиновник расчесал гребеночкой баки на отвислых щеках, поправил на груди ордена, за руку поздоровался с Симеоном. Покосился на стол с закусками. Хорошо бы с морозу пропустить рюмашечку, но, помня строгий наказ Сысоя, крякнул сердито и отвернулся, встал спиной к столу. Протянул Устину бумагу.

– Я, собственно, Устин Силантич, по делу.

– Дело не убежит.

– Будьте любезны, прочтите. А потом уж как бог прикажет, – и снова покосился на стол.

– Бог приказал звезду за столом встречать.

– Истину изволите говорить, Устин Силантич, но все же прочтите.

Устин поморщился и передал бумагу Симеону.

– Читай. Да скорей.

«Уп-рав-управление ок-руж-окружного гор-горного ин-же-нера, – читал по складам Симеон, – разъясняет: открывателем и единоличной владелицей прииска Бо-гомдарованного по ключу Безымянке является крестьянка Притаёженской волости Ксения Филаретовна Рогачёва».

Опустил бумагу, взлянул на Ксюшу и хохотнул.

– Ты што ль Филаретовна-то? Владелица прииска? Девка… владелица… Ха!

– Што мелешь-то, непутевый, – растерянно прикрикнула Матрёна на сына. Тучная, медлительная, она шагнула к Симеону с легкостью молодухи.

Пять свечей горели на блюде с кутьей. Не успела Матрёна запалить остальные. Так и осталась в её руке, украшенная позолотой, зажженная громовая – свеча. Пока горит она, гроза не разразится над домом.

– Уп-прав-управление гор-горного ин-женера, – вновь читал Симеон бумагу за печатью с двуглавым орлом под короной и голос его дрожал. – Владелицей прииска Богомдарованного по ключу Безымянке является крестьянка…

Вон она, Ксюха! Владелица прииска! Стоит у двери рядом с Ванюшкой и лица на ней нет. В гроб кладут краше. Дышит порывисто, будто из воды её вынули.

– Батюшки! Богородица дева Мария, – метнулась Матрёна к мужу. – Устинушка, што он читает такое? Што?

– Не встревай, Матрёна. Сам ещё не все понимаю. – Сел опять под иконы, на то самое место, где прощение творил. – Садись, Маркел Амвросич насупротив и расскажи все по порядку. Токмо я в гневе неуёмный, сам себя могу изувечить в гневе, так уж ты без баловства, без присказок, я эти присказки ух до чего не терплю. Расскажи, чей же теперича прииск Богомдарованный.

– Ксении Филаретовны Рогачёвой. Вот их-с, значит…

– Так… А по какому такому праву? – Устин старался говорить спокойно и держаться спокойно, но кулаки сами собой сжимались, комкали скатерть. Красноватый туман начал заволакивать комнату.

Маркел Амвросиевич тоскливо поглядывал на дверь. «Проклятый Сысойка, бес одноглазый, обещал сразу за мной прийти. Самое время сейчас, а его нет…»

Устин наступал:

– По какому такому праву?

– По закону-с. Они-с, Ксения Филаретовна-с золото нашли. Так в заявке указано. Вот и прииск их-с.

– Та-ак! – Устин скомкал в кулаке скатерть, и задвигались на праздничном столе, поползли к краю пироги, холодец, поросёнок с гречневой кашей. – Это што ж, ежели телок поперед хозяина морду сунет в избу – и изба уж его? Портки пожует, и скидывай, хозяин, портки, отдавай телку?

– Да ведь девушка – не телок, Устин Силантич.

– Хуже телка! Телушка коровой станет и молока даст, а девка – што? Робёнка в подоле притащит и того у нас на её родителев пишут, аль на женатого брата. Понял, Маркел Амвросич?

– Понял, конечно.

– Ну, вот и весь разговор. Забирай свою бумагу и садимся разговляться, звезду встречать. Эх, и поросёнок у нас сёдни, – потирая ладони, Устин повернулся к столу, потянулся за поросенком, – Мне, Маркел Амвросич, не шибко Богомдарованный надобен, – кичится он. – Я Аркадьевский отвод купил – не в пример богаче Богомдарованного, да чичас должишки кой-какие надобно отдать. Это одно дело. А другое, пойми ты, не может мужик допустить, штоб девка его обставила. Так-то! Раз всё утряслось, забирай свою бумагу, Маркел Амвросич, да другой раз пужай и на дверь оглядывайся, а то Устин может кулак не сдержать. Ваньша, Сёмша, подсаживайтесь к столу. И ты, тихоня… – погрозил кулаком Ксюше, – бога моли, што сёдни прощеный день, не то б заставил тя собственную башку проглотить. Садись вон в уголок, да от Ваньши подальше.

Ксюша как стояла у двери, так и осталась стоять. И Ванюшку удержала за руку. При последних словах Устина сделала шаг вперёд.

– Дядя Устин, дело-то не кончено. Прииск мой.

– Ка-ак ты сказала? Маркел Амвросич, вразуми девку.

– Она правду-с говорит, Устин Силантич. По закону прииск её, и в бумаге казенной написано-с: единоличной владелицей признается Ксения Филаретовна Рогачёва-с.

– Так ты насурьёз? Нет уж, шиш всем вам. Шиш! Не отдам прииска! – рванул скатерть – и поросёнок, холодец, пироги посыпались на, пол.

– А-а-а, – закричала Матрёна.

Устин. оттолкнул её и шагнул вперёд, схватил Ксюшу за полушалок.

– Уйди, проклятущая, отсель. Не встревай. Убью и сам не замечу, а сёдни прощеный день. Не доводи до греха, – надавил легонько на Ксюшино горло. У девушки дух занялся.

– Ваньша! Отойди от Ксюхи.

Ксюша ещё крепче сжала руку Ванюшки.

– Не ходи, – и, резко вскинув голову, сказала с вызовом – Не убьёшь. После смерти моей прииск Аринин будет, а не твой, дядя.

Никогда Ванюшка не видел, чтоб кто-нибудь перечил отцу. Даже попусту. Не то, что в таком деле. Наклонив лохматую голову, с налитыми кровью глазами, Устин держал Ксюшу за полушалок. Пальцы у самого её горла, и она, не отрываясь, смотрит ему в лицо. Не отступает, только из прокушенной губы течет на подбородок тонкая струйка крови.

– Убью!

– Не убьёшь. Прииск Арине достанется.

Багровая пелена закрыла глаза Устина. А рука опустилась. Сам не понял Устин, почему опустилась.

– Найду управу на вас! Найду! – выхватив из рук Симеона бумагу, Устин рвет её на клочки и топчет. – Вот вам! Выкуси. Вот на вашу бумагу, – смачно плюнул Устин. – Мой прииск! Мой, говорю!

– Тять! Бумага-то за печатью, – в ужасе кричит Симеон. – Бумага-то с орлом! Царская.

– Бумага-то царская, – всплескивает руками Матрёна и падает на колени, собирает клочки.

– И на царя есть управа. Бог-то он выше, – Устин хватает за ворот чиновника. Золоченые пуговицы градом летят на пол.

– Господи! Што ж будет такое, – вскрикивает Матрёна.

Из уст в уста передается в Рогачёве предание о бесшабашной голове – Акинфии Рогаче. Одни говорили – в рекруты его забрали, другие спорили – к заводу приписали. Разъярился тот Акинфий Рогач и разорвал казенную бумагу с царским орлом. Били его плетьми: как ударят по голой спине, так красные лохмотья летят. После увезли Рогача, и никто по сей день не знает куда.

– Господи, што же будет, – эхом повторяет Устин, глядя на лежащие на полу золочёные пуговицы, на клочки бумаги с царским орлом. – Што же будет? – И обмякает. Но ярость ещё кипит, и Устин бросается к двери. – Лошадей! В город! В суд! Самому каторги не миновать, но и вас на каторгу упеку!

Ванюшка падает перед отцом на колени и, закрыв собою дверь, ловит руку отца.

– Тятя, наш прииск останется… Наш… Благослови только… Ксюша ласковая, хорошая. Откажешь, руки на себя наложу.

– На ком! На воровке?

– У неё приданое. У неё мильён. Ты этим мильёном царскую бумагу закроешь, на каторгу не пойдешь.

Устин оттолкнул Ванюшку, кинулся в сени, сорвал со стены вожжи и ожёг ими по спине Ванюшку. Плашмя кинулась Ксюша, прикрыла Ванюшку собой.

– Хо-хо… Хо… Хо… – хлестал Устин.

Ксюша не кричала. Только корчилась при каждом ударе и ещё крепче сжимала дрожащие плечи Ванюшки. Не выдержав боли, впилась зубами в руку Устина. Устин схватил её за косу и отшвырнул. Хлестал не разбирая, где сын, а где Ксюша. Падали со стола тарелки с едой, гасли на кутье свечи.

Маркел Амвросиевич ежился при каждом ударе, с тоскою косил глаза на окно, шептал:

– Сысойка бес, обещал прийти следом…

Временами ему казалось, что за окном маячит какая-то тень. «Сысой, кажется». Он махал рукой, но тень исчезала.

А Устин все хлестал и хлестал. Кровь залила лицо Ксюши. Ванюшка перестал стонать и только вздрагивал. Устин начал приходить в себя и метил больше по Ксюше. Бил что есть силы, с оттяжкой, так, что клочьями летел изорванный сарафан. Бил и выкрикивал:

– Не убью, не бойсь… Арине ничё не достанется… – И был рад, что чувствует свою власти, свою силу, что никто не смеет остановить его руку. Запыхавшись, Устин схватил Ванюшку за волосы и, уставившись в искаженное болью лицо сына, выкрикнул – Одумался?

– Н-нет! Жени, тятя, на Ксюше…

Матрёна кинулась к сыну.

– Ваньша, этому не бывать!

– Чему не бывать? Чему? Раньше мужа суёшься, – заревел Устин.

Второй раз в жизни он слышит эти слова от Матрёны. Давно это было. Узнав, что Устин собирается свататься к Февронье, Матрёна выследила его на улице и, обдавая горячим дыханием, сказала прямо в лицо: «Этому не бывать». По её получилось тогда. Но с тех пор Матрёна не решалась сказать при Устине такие слова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю