355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Ляхницкий » Золотая пучина » Текст книги (страница 1)
Золотая пучина
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:00

Текст книги "Золотая пучина"


Автор книги: Владислав Ляхницкий


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Владислав Ляхницкий
Золотая пучина

Часть первая

ГЛАВА ПЕРВАЯ

День именин Ксюши начался обычно. Девушка собрала с полу кошму, цветастое лоскутное одеяло и забросила их на широкую русскую печь.

Вся семья спит на жесткой кошме на полу. У стены – расписная кровать с точёными ножками. Перины, сатиновое одеяло, гора подушек. Но только раз в жизни каждого поколения, в брачную ночь старшего сына тревожатся подушки и перины. Остальные годы их только прихорашивают. Постель – что громовая свеча, что подвенечные сапоги или домовина[1]1
  Домовина-гроб, выдолбленный из одной лесины. Две колоды, закрывающие друг друга. Богобоязненный кержак готовит себе домовину своими руками и хранит на чердаке, на «вышке», как говорят в Рогачёве (прим. авт.).


[Закрыть]
на чердаке. Гордость. Почти святыня. Ещё не крестя лба, Ксюша перво-наперво взбила подушки на парадной постели, потом накинула на плечи старенький рыжеватый полушубок, привычно сорвала с деревянной иглы над входной дверью подойник и выбежала в сени, да тут же шмыгнула обратно.

– Чумовая! Чуть с ног не сбила, – заворчала на неё высокая, дородная тётка Матрёна. – Аль дорогу к коровам замело? Обутки надеть позабыла? Женихи в голове?

– Какие там женихи… – Ксюша зарделась. – По мне их хоть век не бывай.

Сунув босые ноги в чирки[2]2
  Чирки – спорки с бродней, бродни без голенищ. Для тепла устилаются изнутри сеном или сухой травой – «загатом» (прим, авт.).


[Закрыть]
, Ксюша выбежала на крыльцо. Над тёмной тайгой полыхала яркая зорька. Розовели в ограде надувы оледенелого весеннего снега. Утренний морозец приятно ущипнул тугие Ксюшины щёки. Зарумянил их. Девушка глубоко вздохнула: «Женихи?! Кто же меня возьмёт такую чернявую. Да ещё без приданого».

Ксюша – стройная, румяная, с чёрной косой по пояс. Коса – её мука. Рогачёвские кержаки все русые, а тут, на тебе – срамота какая, вороновым крылом отливает коса. И лицо смуглое, точно старая медь, сквозь которую просвечивает горячая кровь. Чёрные волосы и глаза, как черёмушки, подметил ещё уставщик при крещении и, не заглядывая в святцы, нарёк её Ксенией, что значит чужая.

Когда Ксюша кончила доить корову, наверху, на потолке, зашуршало, и большая охапка сена упала рядом с подойником, девушка вскрикнула:

– Эй, не балуй! В молоко натрусишь! – а сердце сладко заныло.

Два года назад охапки душистого сена падали каждый день. Затем по крутой лестнице спускался Ванюшка. Ухватившись за дужку подойника, помогал Ксюше тащить молоко в избу. По дороге они рассказывали друг другу деревенские новости или просто смеялись неизвестно чему.

Неожиданно всё изменилось. Ванюшка стал избегать Ксюшу. Так длилось два года. А сегодня снова упала охапка сена. По лестнице с сеновала снова спустился Ванюшка. Ему восемнадцать лет. Он русый, щупловатый. Под белесыми бровями задумчивые серые глаза. Усмехнулся парень.

– Чего, как пава, расселась посередь хлева?

– Где ни села – всё моё дело. А ты чего в лес не идешь? Тебя дядя Устин за хлебом послал, а ты возле коров отираешься.

– Тятька не посылал. Я сам отпросился.

– С чего это? Может, сёдни праздник какой. Запамятовала чего-то? Святого лентяя?

Ванюшка ничего не ответил. Прислонившись плечом к стенке, он смотрел, как проворные, хмуглые руки Ксюши сцеживали в деревянный подойник молоко. Оно пенилось, словно пиво. Потом молча стал раскладывать по яслям пахучее листовое сено, и все оглядывался на Ксюшу, все заламывал на затылок мохнатый лисий треух. Когда Ксюша кончила доить, вытащил из кармана маленький берёзовый туесок, аккуратный, расписанный замысловатым орнаментом. В таких туесках мужики держат охотничьи припасы, а девки и бабы, уходя по ягоды с ночевкой, наливают в них душистый мёд. Протянул Ксюше.

– Пошто? – удивилась Ксюша и вдруг зарделась, вспомнила: именинница. – Што ты! Не надо, – нерешительно оттолкнула Ванюшкину руку.

Подарки не в обычае у кержаков. Разве жених зашлет невесте со сватами бусы да ленты, или подгулявший кум сунет куме цветастый платок в расчете на будущую благосклонность.

– Бери, – понизив голос, настойчиво сказал Ванюшка. – ещё прошлой весной делал. Имя твоё вырезал.

– Мое имя? – Ксюша покраснела. – Не, врёшь? Покажи.

– Во, смотри, – Ванюшка водил пальцем по туеску и повторял ласково, шёпотом – Кы-сы-ю-шы-а.

– Дивно-то как! Пять закорючек – и вдруг я вся. – Поди трудно грамоту одолеть?

– Нешто легко… – солидно ответил Ванюшка.

– Мне бы узнать.

– Девке грамота – баловство. Я и то не все буквы как след знаю.

Ксюша смотрела на Ванюшку с благодарностью. Он один в этой семье никогда не «учил» её. Один делил с ней пополам и радость и горе. Один вспомнил про её именины. Нарочно, ради неё пришёл вчера из тайги.

– Ласковый ты, Ванюшка. Хороший…

– Бери… Чего уж там…

Ксюша открыла крышку туеска. Под алой шёлковой лентой лежало тоненькое колечко с голубой бирюзой. Такое не достать в Рогачёве. Разве на приисках. Забилось сердце у девушки.

– Где деньги-то взял? Дядя узнает, запорет.

Ванюшка пугливо скосил глаза на дверь, но сказал твердо:

– Ну и пусть. – Голос звучал не как обычно, звонко, а солидно, по-мужски и немного с грустью. – Пусть запорет, – повторил он упрямо.

Ксюша надела колечко на мизинец и, поворачивая руку, залюбовалась неяркими переливами камня.

– Красиво-то как. Такое в селе только у старшой Чурилихи. Так она уже невестится.

– А ты?

– Какое там. Кому я нужна такая…

Матрёна ломала пшеничные душистые калачи и складывала куски грудкой на чистый стол из смолистых кедровых плах. Услышав, что хлопнула дверь, не оборачиваясь, спросила:

– Знать, у коров вымя тугое стало? – голос у неё грудной, низкий. – Ваньша, Ксюха, вставайте на молитву.

В красном углу стены тёмные, закоптелые. Хоть и светло уже, но теплится лампада перед медным литым распятьем. За ним, на божничке стоят складни – иконы. Триптих тоже медный, литой, почерневший от времени. Проезжий богодар менял их на куриные яйца и клялся, что складни прямо из Керженца, из святых староверских скитов.

Твердо верит Матрёна в святость своих икон. Губы её поджимаются, становятся бесцветными, еле приметными. Сбегают краски с лица. Оно черствеет. Вытягивается.

– Господи, помилуй мя, грешную… Господи, помилуй мя, грешную… Господи, помилуй мя, грешную, – шепчет Матрёна, перебирая малые бабочки на лестовке[3]3
  Лестовка – староверские четки, шьются из кожи и холста. «Бабочки» – в?лики служат для отсчета молитв и поклонов (прим. авт.).


[Закрыть]
, а дойдя до большой, начинает «метаться», падает на колени, неистово крестится и, припав лбом к полу, шепчет самое дорогое, заветное. Властное, скуластое лицо её становится заискивающим, просящим. – Господи, мы ли не живём по заветам твоим. Посты блюдём строго – а бурёнка бычком отелилась. Надо бы тёлочкой. Сироту приютили, – кивнула Матрёна на Ксюшу, – а я в опорках хожу. Хатёнка наша разваливается. Кузьма же крестовый дом под железной крышей отгрохал. С прирубом. Пошто так, боже? Пошто?

Сокрушенно вздохнув, Матрёна осенила себя широким крестом и села на лавку.

– Ксюха, собери-ка на стол.

Когда опустели миски с картошкой и простоквашей, Матрёна снова перекрестила лоб и, шумно отдуваясь, вылезла из-за стола.

– Ну, слава богу. Давай, Ксюха, баньку топить. Стирать надоть.

– Мам, а мам, – дернул Ванюшка мать за рукав. – Ксюша сёдни именинница. Право.

– Откуда? Недавно была и опять. Неужто год прошёл? – и рассердилась: – Как работы по горло, так у тебя именины. Ртов полна изба, а постирушку хоть сама веди.

– Я затоплю, постираю. Мало што именинница. Мне всё одно, – Ксюша накинула полушубок.

– Стой! Тебе-то всё одно, да мне от людей срамно будет. Зайдёт твоя крестная да попеняет – именинницу заставляют работать. А она непременно придёт. Любит чужой чай с медком пить. Нет уж, сделай всё, как надобно. Кофту праздничну надень. Сарафан с оборками. Да по улице пройдись, штоб все видели.

И тут новая мысль пришла Матрёне.

– Нет уж, Ксюха, не стирай сёдни, а сходи в тайгу, погуляй. Шанежек мужикам отнеси, кваску. С Ваньшей вон и иди. Ну там, может, и поразомнёшься с ними малость. На свежем воздухе куда как ладно.


Одевшись потеплее, вскинув на плечи лыжи, Ксюша вышла за ворота, посмотрела на дом Кузьмы Ивановича. Может быть, Лушка покажется? Хорошо бы её увидеть, поболтать немного. Лушка весёлая, добрая. На речку идёт с коромыслом на плечах – поёт. Лён стелет на лугу – тоже поёт. Песни у неё особые – городские, каких на деревне никто не знает. Со всеми она приветлива, нет в ней кержацкой хмурости, где улыбка – что солнце в дождливую пору. Рогачёвцы твердо помнят старую поговорку: «Курица не птица, баба не человек». Если поблизости парень или, не дай бог, женатый мужик, девка лишнего слова не вымолвит. А Лушке все одно: девка, парень, женатик – со всеми ровна.

Эта резвость и пугала Ксюшу и тянула. Из сельских девок Лушка милее всех. И сегодня хотелось услышать её задорный привет – радость была бы полнее. Но нет её на дворе.

Ксюша свернула в проулок и пошла прямиком, без дороги, без лыж. Хрустит под ногами крепкий утренний наст. Оглядывается Ксюша. Поджидает Ванюшку. Он шепнул: «Догоню за селом». А к чему догонять, ежели можно вместе идти. Чудной…

Морозный воздух чист, и белые горы кажутся совсем близкими. Вон двугорбый Кайрун. У его подножья стоит одинокая, покосившаяся избушка, где прошло Ксюшино детство. На солнечном пригорке они с отцом похоронили мать. Через полгода занеможил отец. В мглистое осеннее утро двенадцатилетняя Ксюша глотала слезы и копала рядом вторую могилу. В мокрой хвое сосны затаилась белка. Когда она трогала лапкой ветки, с них падали крупные капли. Прямо в могилу.

Неровная, неглубокая вышла могила, но и она оказалась лишней. Отнести к ней отца не хватило сил. Так и остался отец в избушке. Ксюша убрала его блеклыми осенними цветами, подпёрла колом дверь. На плечо повесила отцовское ружье, на красный кушак – нож, за пазуху положила материнский напёрсток, веретено. И с этим пришла к своему дальнему родственнику Устину Силантьевичу Рогачёву.

Только зимой, в белковье, Устин захоронил останки отца. Ксюша часто вспоминала синюю громаду горы, покосившуюся избушку и две могилы под одинокой сосной. Но сегодня воспоминание было особенно ярким. Будто только вчера она копала могилу.

Ксюша поднималась на перевал к ключу Безымянке. Вокруг – тёмные пихты. На сердце тревога, тоска. Тоску разбудил этот синий Кайрун, а тревогу, непонятную, жгучую, – маленький туесок с колечком – подарок Ванюшки. Она вдруг почувствовала себя особенно одинокой. То ей хотелось, чтобы скорее догнал Ванюшка, и Ксюша замедляла шаг, то боялась его появления и почти бегом поднималась в гору.

– Стой! Куда бежишь! – запыхавшийся Ванюшка догнал Ксюшу. Сломил гибкую вершинку молодой пихтушки и пошёл, постукивая хлыстом по рыжеватым голенищам бродней. Он искоса поглядывал на раскрасневшуюся Ксюшу и удивлялся, почему с каждым днём ему всё приятней смотреть на неё.

Пролетела сорока. Она летела как по волнам. То взмахивала крыльями и взмывала ввысь, то прижимала их к чёрнобокому туловищу и падала вниз. Ксюша проводила птицу завистливо-восхищённым взглядом, сказала задумчиво:

– Хорошо ей…

– Сороке? Намедни барсуку позавидовала, а нонче сороке.

– А чем барсуку плохо. Завалится с осени и спит до весны. А я только глаза прикрою, надобно скотину проведать или тётке Матрёне воды испить принести. А там рассвет. Пора и корову доить. Упрёшься ей лбом в живот, а сама спишь. А у сороки крылья. Только сорочьи – плохо. Вот у орла! Поднимется к облакам и разом всю землю увидит: как медведица играет с медвежатами, как реки текут… Этой зимой белковали мы. Поднялась я вон на ту гору, – Ксюша протянула руку в сторону поднимавшегося солнца, – белка туда заманила. Выбралась на хребтину, взглянула и будто впервой тайгу увидела. Ажно дух захватило. Впереди горы дыбятся, тёмные, со снеговой порошей, а за ними дымы, как травинки серые, тянутся к небу. Прииски. А за приисками поди ещё горы? Ахнула я. До чего ж земля наша большущая. Вот бы обойти её. Всю как есть посмотреть.

– Потом обратно в село?

– А куда ж?

– Я б в село нипочем не вернулся. В селе разве жизнь…

Что-то непривычное почудилось в его словах.

Ксюша с Ванюшкой росли как брат и сестра. Всё пополам делили. Казалось, знали и мысли друг друга. Верховодила Ксюша, и Ванюшка привык отмерять порох её меркой, как говорят кержаки. А тут что-то новое. Непонятное.

– А где ж жизнь-то? – спросила Ксюша.

– В городе. Вот где. Пахать надоело.

– Да ты ещё по-мужицки-то и не пахал. Так себе, подлётыш ещё.

– Ну и пусть. Што пристала. – Ванюшка огляделся по сторонам и, понизив голос, уже примирительно, сказал – Слышь, Ксюха, у нас чуть стемняет – все село на боковую. А в городе об эту пору вроде самый день начинается. Пра…

И замолчал. Как передать то неясное, запретное и манящее, о чем рассказывал новосел, живший недолго в Питере. Он сам говорил оглядываясь, приглушая голос. Недоговаривал. Ванюшка представлял себе сводчатые стены полуподвалов, свечную копоть, звуки скрипок и женский смех. Рассказы волновали, но этим нельзя поделиться с Ксюшей.

– А тебе кто про город-то сказывал?

Ванюшка соврал.

– К расейским солдат безногий приехал с фронта.

Жалость к безногому расейскому новосёлу дала другое направление Ксюшиным мыслям.

– Зачем, Ванюшка, эта война? Вдруг у крестной Никифор вернётся без ног?

– Да как без войны-то? Ихний, немецкий, царь шибко обидел нашего. Вот и война.

– Ну и дрались бы сами.

– Цари? Нельзя, чать. Бестолкушка ты…

Они перевалили хребет и начали спускаться в долину ключа Безымянки. Без числа по тайге безымянных ключей. Пожалуй, больше чем жителей.

Берега поросли густым пихтачом. Длинные, темнозелёные ветви пихт пригнуты к земле тяжёлыми белыми шапками снега, и зовутся они у таёжников не ветками, а лапкой, потому что и впрямь похожи на лапы.

Расступились пихты. Впереди – заснеженная поляна. Густые синие тени легли от деревьев. А между тенями снег искрился голубыми, красными, зелёными вспышками – такими яркими, что ломило глаза. И среди огненных искр то появлялись, то исчезали угольно-чёрные точки.

Ксюша схоронилась за дерево. Откинула на лоб чёрную сетку из конского волоса, защищавшую от солнца глаза. Всмотрелась.

– Никак косачи! Ушли, поди, под снег ночевать, а утром причарымило[4]4
  Чарым – наст (прим. авт.).


[Закрыть]
и они не могут выбраться.

Девушка побежала к еле приметным бугоркам на поляне. Бродни скользили по насту. Длинный сарафан парусил, сковывая движения. Чтоб не упасть, Ксюша махала рукой, как однокрылая мельница, бежала и кричала:

– Ванюшка! Это косачи. Пра, косачи.

А впереди из-под снега в маленьких отверстиях, похожих на нору горностая, появлялись и исчезали чёрные головы птиц. Не мигая, смотрели бисеринки глаз с яркими красными дугами над бровями.

– Чичас… Чичас…

Ксюша положила на снег лыжи, схватила курчек[5]5
  Курчек – небольшая изогнутая лопатка на длинной ручке (вроде весла). На крутом спуске лыжник тормозит курчеком. После больших снегопадов им расчищают перед собой пухлый снег. При пулевой стрельбе используют в качестве упора (прим, авт.)


[Закрыть]
и ударила им по насту. Курчек скользнул. Тогда, встав на колени и вынув из деревянных ножен большой охотничий нож, она широко, по-мужски, размахнулась и ударила в наст. Отшвырнула в сторону отколотый кусок оледенелого снега. Снова с выдыхом вогнала лезвие рядом. Работать мешала сетка, прикрывавшая глаза. Ксюша сняла беличий треух, спрятала в него сетку. Снова надела. За её спиной слышались глухие удары Ванюшкиного курчека.

– Ножом коли, ножом, – не оборачиваясь, крикнула Ксюша и продолжала долбить снег. Нора расширялась. Девушка видела большую чёрную птицу. Косач вздрагивал и закрывал глаза при каждом ударе ножа по насту. Ксюша сняла рукавички, заткнула их за красный кушак, обрубила нависшие закрайки снега и взяла птицу в руки. Косач не сопротивлялся. Он покорно лежал на боку, прижав к телу широкие, сильные крылья. Одна нога подобрана под живот, вторая вытянута, и длинные пальцы то сжимались, то разжимались, словно ища опору. Шея изогнута, и голова медленно поворачивалась из стороны в сторону.

«С жизнью прощается», – подумала девушка и в горле у неё запершило.

Ксюша подбросила птицу вверх. Косач расправил крылья. Движения его были порывисты, неловки, словно он ещё не верил в свою свободу. А может, мешали лететь примятые перья хвоста. Он замер в воздухе, сложил крылья и начал камнем валиться вниз. У самой земли вновь расправил крылья, стремительно взмыл навстречу слепящему солнцу, сделал широкий круг над тайгой и сел на высокую берёзу, одиноко стоявшую на краю поляны. Вытянул голову, прошёлся по сучку, распушил хвост, расправил крылья и зачуфыркал.

Жизнь есть жизнь. Косач пел любовную песнь.

Когда шесть косачей расселись по сучкам берёз, Ксюша встала с колен, вытерла рукавом вспотевший лоб. Птицы чуфыркали. Первый раз Ксюша видела, как свободно поют косачи не опасаясь человека. И новое, неизведанное чувство заполнило сердце. Ведь это она спасла их от смерти. Казалось, они поют для неё одной. Счастливая, взволнованная, Ксюша обернулась к Ванюшке.

– Один… два… три… четыре, – пересчитывал парень тёплые птичьи тела.

– Зачем так!.. – охнула Ксюша. Она смотрела на чёрную груду тел, на пятна крови на снегу, не понимая, как можно поднять руку на попавшую в беду птицу.

– Шесть штук. Добыча! А ты сколь насшибала?

Девушка молча показала на берёзы.

Чёрные птицы, сидевшие на ветвях, привели Ванюшку в ярость. Никогда в жизни он не перечил Ксюше и бессознательно подражал ей. Заметь раньше, что Ксюша отпускает косачей, он тоже бы выпустил их. Но глядя на шесть окровавленных птичьих тел, Ванюшка взъярился.

– Дура, сквернявка. Вот тятька пропишет тебе.

Ксюша не оскорбилась на ругань. «Ругается, значит вырос, – подумала она. Посмотрела на колечко с бирюзой. – Одно к одному», – и ответила спокойно, рассудительно, с уважением, как и должна отвечать баба кержачка повелителю мужику.

– Мать моя вечерами мне про медвежат рассказывала, про лис. Звери-то ведь добрые, Ванюшка. Им больно, как и нам, и думают они, как мы. И детей своих голубят.

– А меня никогда не голубили.

– Мать говорила, что и берёзе больно. Она тоже плачет, ежели её поранишь.

– Ишь, жалостливая какая! А как же зимой белок бьешь? Да ещё больше всех набиваешь?

– Не знаю… – Ксюша смутилась, – Охотиться отец научил, а промышлять дядя Устин посылает. Я и стреляю. Сама не пойму…

Ксюша шла впереди, Ванюшка за ней. Пожимал плечами и бурчал:

– Мясо завсегда мясо. На прошлой неделе просилась у тятьки: «отпусти на охоту». Не отпустил, так чуть не ревела. А тут выпустила мясо из рук. Шальная ты, Ксюха. Не пойму я тебя. А завтра сызнова будешь на охоту проситься?

– Может, и буду. Да што ты пристал?

Ксюша пошла быстрее по белой снеговой целине. Редкие кусты жались к ключу. Ночной мороз укутал их в пухлый белый куржак, и они стояли, как диковинные цветы, холодные, сине-белые с теневой стороны и горящие разноцветием на солнце.

Пригрело. Куржак с легким звоном и шорохом падал на наст, обнажая гибкие тальниковые ветви. Беззаботные серые корольки радовались солнцу, качались на оголившихся тонких ветвях, сбивали остатки инея.

Ксюша раздвинула кусты и остановилась.

– Ключ-то полый, глянь. Пошли в брод. Неглубоко.

Закинув лыжи на плечо, подобрав подол сарафана, Ксюша вошла в воду.

Как всякий таёжник, она приготовила к весне новые бродни, пропитала их дёгтем, чтобы влагу не пропускали. Иначе в тайгу не выйдешь. У тех, кто богаче, под броднями надеты меховые выворотные чулки-сагыры из невыделанной телячьей шкуры. Хоть день стой в воде, сагыры только раскиснут, но влаги не пропустят ни капли.

Зеленоватые прозрачные струи выбегали из-подо льда и, тихо звеня, бежали в крутых снеговых берегах. Над водой высились валуны. Каждый прикрыт белой «папахой» с ледяным козырьком. Лёд тонкий, прозрачный, словно слеза. Сквозь него видны камни на дне и чёрные спины гольянов. И тут Ксюша увидела жёлтую маленькую звездочку, блестевшую между валунами. Девушка загребла со дна горсть мелкой гальки.

– Ой, Ваньша! Смотри, какая баская. Как воробышкино яичко. А тяжёлая… Вот бы на пулю. – Попробовала на зуб: —Тверда. Не пойдёт. Покажу дяде. Может к чему и сгодится. Аль тебе подарить?

– Я не девка, штоб блёстки на себя вешать, – и отвернулся.

– Не злобься. Ну их, косачей-то, – и как в детстве, Ксюше захотелось успокоить его, утешить. Она не умела долго сердиться. – Глянь, Ваньша, – и протянула левую руку. На мизинце заиграл голубой бирюзой Ванюшкин подарок. – Дивно-то как! Век буду носить.

– Не врёшь?

– Сам увидишь…

Сказала полушёпотом, с придыханием, и рассмеялась, забросила за голову руки, подняла радостное лицо к весеннему небу. Оно было синее-синее и с каждым ударом сердца, казалось, становилось всё ближе и ближе. Это ощущение близости неба было неожиданным, новым и очень сильным.

– Ванюшка, у меня крылья растут. Я чичас полечу, смотри, – и, раскинув руки, упала навзничь на снег. – Ой, хорошо-то как!

Крикнула и замолчала. Ванюшка стоял рядом, чуть наклонившись над ней. Глаза прищуренные, хмельные.

– Вань, ты пошто такой?

– Ксюша…

– Приболел?

Ванюшка молчал. Он видел только яркие губы и порывистые движения полушубка над высокой Ксюшиной грудью.

– Ксюша…

– Пойдем, Ванюшка. Христос с тобой. – Вскочила. Попробовала бежать. Но здесь, на припёке, наст оттаял, и Ксюша провалилась почти по пояс. Продолжая с тревогой поглядывать на Ванюшку, выбралась из снега, проворно надела широкие лыжи и побежала. – Чудной Ванюшка какой-то. Право, чудной.

…Берёза не даром зовётся царицей тайги. В степях она низкорослая, искривлённая, тонкая, а здесь у комля в обхват. Выше пихт, выше елей стоят по ключу Безымянке прямостволые берёзы. Зима набросала на них копешки снега, вчерашняя оттепель повесила на ветви сосульки. Они горят на солнце, как свечи, и тают, роняя звонкие капли. В потоках света капли искрятся, сверкают, вся роща наполнена вспышками разноцветных огней.

Ксюша шла быстро, вдыхая любимые запахи ранней весны: терпкий – оттаявшей хвои, медовый – от краснотала, и еле уловимый запах прелой земли, доносившийся на поляну с бесснежного косогора. Взволнованная, запыхавшаяся, она подбежала к лесорубам. Увидела дядю Устина и разом посерьезнела, подтянулась: в духе он аль не в духе?

Устин пилил со старшим сыном Симеоном. На снегу дыбились чёрные полушубки, рукавицы и шапки. Над потными спинами курился сизый парок.

Симеон очень похож на отца. Кряжистый. Рослый. В такой же домотканой рубахе почти до колен. Только у отца губы поджаты и неподвижны, а Симеон вечно жует лиственничную серу. Пилит – жует, пашет – жует. Когда говорит, а говорит он не часто – тоже жует.

Устин сразу увидел связку косачей, но хвалить не стал. К чему? Добывать добро – это у Рогачёвых в крови. На сына даже не взглянул, а спросил Ксюшу:

– Ты пошто пришла, девка?

Ксюша протянула узелок.

– Тётка Матрёна шаньги послала.

– Баловство. И без них бы прожили, – продолжая пилить, усмехнулся в густую пожелтевшую бороду. – Умаялись вдвоём шаньги-то несть? Пошто, говорю, пришла?

– Ксюша нонче именинница, – робко сказал Ванюшка.

– Именинница? Скажи ты, какая притча. Ну скидывай лопатину, да берись с Ваньшей за пилу. У именинников работа шибко спорится. – Искоса взглянул на раскрасневшиеся лица младшего сына и Ксюши. Подумал: «Женить надо Ваньшу. Долго ли до греха. Да невесту искать не время».

Рыжий Михей, пиливший лес недалеко, увидел Ксюшу и крикнул задорно:

– Здравия желаю, красавица!

– Здравствуй, Михей. Рана-то зажила?

– Ежели ты лечить будешь – медведем взреву. А кто тебе колечко-то подарил? Поди, обручальное?

Покраснела девушка. Отвернулась. А Ванюшка буркнул:

– Глаза-то не очень пяль.

– Ишь ты! А почему мне не пялить? Когда на фронт гнали, так на параде нам аж царицу показывали. Смотри, сколь влезет, – и, помолчав, добавил: – Хороша ягодка!

«Про царицу он аль про Ксюху?», неприязненно подумал Ванюшка. Не любил он Михея. Всё в нём раздражало Ванюшку – и чуб, пламенным языком вырывавшийся из-под серой солдатской папахи, и чёрные глаза, не по-кержачьи блестевшие, пытливые, и усы пиками, и и гладко выбритый подбородок. Бос, гол, залатанная посконная рубаха – и та с плеча хозяина, Кузьмы Ивановича, – а голову задирает, будто богаче всех.

Михей – гармонист. Девки, стыдливо прикрываясь уголками платков, смотрели ему вслед затуманенными глазами.

С войны Михей вернулся посерьёзневшим. А весной, смотри-ка, снова оттаял. «Ишь, как ему Ксюха улыбнулась…», – досадовал Ванюшка.

Его мысли оборвал приглушённый голос отца:

– Пилу спасай… Навались…

Под налетевшим ветерком берёза склонилась, треснула в комле, села на распил и, зажав пилу, парусила, дрожа ветвями, гнулась, готовая сорваться с пенька.

Чарым растаял. Симеон хотел отскочить в сторону, но завяз в мокрой зернистой массе весеннего снега. Месил руками снеговую крупу и кричал:

– Берегись… Берегись…

Устин, нагнувшись, стоял у комля и вырывал из распила застрявшую пилу. Берёза приметно кренилась.

– Дядя Устин! Беги, – закричала Ксюша и тоже увязла в каше весеннего снега.

– Тятька! Задавит, – кричал Ванюшка.

Выдернуть пилу не хватало сил. Устин рывком распрямился. Высокий, плечистый, с широкой, могучей грудью, заросший бородой до самых глаз, он походил на вставшего на дыбы медведя.

– Эй, куда? – крикнул он сыновьям. – Навались! – и упёрся плечом в ствол. На покрасневшем лбу верёвкой вздулась жила. – Навались… Пила денег стоит…

Широко расставив ноги, Ксюша упёрлась спиной в ствол под плечом Устина. Все в доме приучены беспрекословно подчиняться Устину. Рядом с Ксюшей встали Ванюшка и Симеон.

Берёза трещала, клонилась, падала на Рогачёвых. Увязшие по колено в снегу люди казались маленькими букашками, вступившими в бой с великаном. Михей видел: ещё немного и тяжёлое дерево вомнёт в снег, раздавит упрямцев. Поспешил на помощь.

– Ксюша-а-а… берегись… раздавит… уйди…

Он пытался бежать но проваливался, вяз в снегу.

– Ксюша-а-а…

Ветер сорвался с гольцов и зашумел в вершинах берёз. Снежные куржаки посыпались вниз, а перепуганные чёрные вороны с криком взмыли в голубое небо. Ветер помог Устину. Берёза вздрогнула, застонала и начала медленно падать в сторону. Комель со скрипом разворачивался на пеньке.

– Винтом пошла. Берегись! – крикнул Михей и с силой толкнул Ксюшу. Она упала на снег.

Устин выхватил пилу, отшвырнул сыновей и кинулся в сугроб лицом вниз, прикрыв широкими, как пихтовая лапа, ладонями кудлатую голову. Рядом, заслоняя Ксюшу, лежал Михей.

Комель сорвался с пенька и чвакнулся в снег.

– Уф! – выдохнул Михей, хватаясь за ворот. Пуговицы градом посыпались с рубахи.

Устин поднялся и вытирая рукавом пилу, удовлетворенно пробасил:

– Спасли пилу-то… – Помолчал. – Может, задело кого?

Только сейчас в глубоко посаженных, почти бесцветных глазах Устина мелькнула тревога за сыновей.

– Вроде бы ничего. – Симеон бледен. Даже серу жевать перестал.

– Ну и слава те господи, – перекрестился трижды Устин. – А рот-то прикрой. Не баба. – Ванюшку он не стал спрашивать. И так видно: всё в порядке. А Ксюшу спросил – Где шаньги-то? Однако поесть надо.

Девушка растерянно оглянулась. На том месте, где она положила узелок лежал комель берёзы.

– Не уберегла? Раззява! – укорил Устин, чтобы наперёд училась добро беречь. И сразу озлился: – Михей, пошто Ксюшку орал? Будто она тут одна и была? Смотри у меня, – погрозил толстым, скрюченным пальцем.

«Эх, Рогачи, Рогачи, – думал Михей. – Как пальцы в одном кулаке…»– позавидовал мёртвой хватке рогачёвского рода. Посмотрел на пилу, бросил Устину с упрёком:

– Семь гривен в базарный день, а за неё четыре головы не жалел. Во что себя с сыновьями-то ценишь?

– Разве есть цена человеку?

– Стало быть, есть.

– Дурак. Да разве можно свою вещь не спасти? Рогачёвы не трусы.

Михей понял намёк. Озлился.

– Трусы в окопах вшей кормили, а герои возле бабьей юбки простокишу хлебали.

Гнев Устина уже проходил. Он усмехнулся: чего говорить с дураком. Но, чтоб слово осталось за ним, бросил Михею:

– Как двину по шее, так все твои Егории наземь посыплются. Семь гривен… Ты заимей раньше семь гривен, а потом и бросайся. Чего ж сам-то под комель лез. Не за пилу? Смотри у меня… Ксюха, доставай-ка шаньги из-под комля, – и сел на поваленную берёзу.

Устин несколько дней не был дома. Не терпелось узнать, как там житье. Отломил кусок шаньги, пожевал, прихлебнул из деревянной миски квасу. Голову не поворачивал. Только глаза скосил в Ванюшкину сторону.

– Как там мерин, начал приступать на ногу?

Ванюшка молчал.

– Приступает, дядя, – выручила Ксюша. – Рану дёгтем залили. Теперь ничего.

– Хмы… хмы, – прокашлялся Устин. Подумал: двоих мужиков рощу, а про мерина знает девка чужая. – Повернувшись к Ксюше, спросил – Сенцы-то в оттепель протекли?

– Нет, дядя. В кладовке в углу, где дымарь висел, протекло малость. Так мы его прибрали.

– Вот и славу богу. Стало быть, всё в порядке.

– Третьего дня тётка Матрёна животом шибко маялась. Всю ночь ревмя ревела. А сейчас полегчало. Крестную ныне видела. Поклон всем послала.

При упоминании о крестной Симеон поперхнулся. Устин посмотрел на него осуждающе, сказал:

– Ксюха, подай-ка ещё шаньгу. – И опять зашумел на Михея. – Убери, нехристь, нож с моих глаз. Убери. Хлебушек ить тело Христово, а ты его ножом полосуешь. У-у-у, басурман.

Закончив есть, Устин не торопясь размашисто перекрестился. Перекрестил остатки еды, чтоб бесы в неё не поселились, перекрестил инструмент, чтоб работалось споро.

– Ну, хватит лентяя праздновать, пора и бога порадовать. Становись на работу.

Ксюша потянула из кармана варежку, и жёлтое яичко, то самое что нашла сегодня в ключе, упало на снег. Сверкнуло на солнце. Она подняла его и протянула дяде.

– Может, сгодится в хозяйстве.

Устин сразу ощутил его необычную тяжесть. Прикусил зубами.

– Твёрдое. Блестит. Гм… Неужто оно?

Втянул голову в плечи, огляделся: никто не видел? Нет! Поманил к себе Ксюшу. Спросил шёпотом:

– Откуда взяла?

– В ключе нашла.

– Тише ты. А кто видел?

– Один Ванюшка.

– Добро! Эй, Сёмша, пиляй с Ванюшкой, а мы… Ксюха тут учуяла след маралий, так мы того… ненадолго.

– Какой марал? – удивился Михей. – Об эту пору марал ещё в степском краю. Может, оленя след?

– Может, оленя. Кто знат, – охотно согласился Устин.

– Так в такую погоду оленя всё одно не скрадешь, – не унимался дотошный Михей.

Устин озлился.

– А ты помалкивай в тряпочку. Таёжник. Не можешь к зверю подобраться, а ещё туда же… «Царицу казали».

…Много передумал Устин, ворочая скользкие, обледеневшие валуны в холодной воде. Когда под вечер он вылез на берег, держа в руке три тяжёлых крупинки, его бросало то в жар, то в холод.

– Эх, доченька, ежели это золото – хомут справим новый… А тебе… Тебе бусы куплю.



ГЛАВА ВТОРАЯ

Село гудело.

У реки ребятишки катались с заснеженных гор: кто на санках, кто на досках или кусках бересты, облитых водой, чтоб лучше скользили. Девки в полушубках, в шабурах, в цветастых праздничных полушалках; разодетые парни в лихо заломленных набекрень лохматых ушанках, с песнями, с шутками тащили на гору тяжёлые дровни, кучей валились на них и летели с горы. Девки истошно визжали от страха, от бьющего в лицо встречного ветра и от того, что в этой весёлой свалке руки парней были желанно смелы.

По улице, звеня бубенцами, рысили мохноногие лошаденки. В накрытых домоткаными половиками розвальнях – тоже куча мала – мужики, ребятишки, бабы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю