355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Ляхницкий » Золотая пучина » Текст книги (страница 23)
Золотая пучина
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:00

Текст книги "Золотая пучина"


Автор книги: Владислав Ляхницкий


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

Ксюше стало неловко за «лежебоков». И чтоб скрыть смущение, закричала:

– Здравствуйте, Федор, Вавила, Тарас! Соскучилась я. Аграфена! Где мой гребок?

– Здравствуй, хозяйка. Проверить пришла? – усмехнулся Тарас.

Слёзы блеснули на глазах у Ксюши. Словно стена поднялась между ней и товарищами. Припомнился и Егор с шапкой в руке. Тогда думалось – жарко Егору. Сейчас поняла – по привычке снял шапку Егор: хозяйка ему повстречалась.

Хотелось крикнуть: «Я же такая, как прежде!»

Но не крикнула. Поняла: не поверят. Не жила теперь Ксюша вместе со всеми в землянке, утром не шла на работу, а приезжала в нарядной кошеве. И не каждый день приезжала. «Неужто старого не вернуть?»– подумала Ксюша. И ответила сама себе: «Нет, не вернуть».

Раньше на промывке работали четыре человека, а сейчас Ксюша – пятая. Пятая только мешала работать.

Ксюше хотелось, чтоб Аграфена, как прежде прикрикнула на нее: «Опять рот разинула, Ксюха? Греби! Я за тебя робить не стану». Так захотелось, что Ксюша нарочно упёрла гребок поперёк колоды. Бугром вздулась порода возле гребка. Чувствовала Ксюша, как сбился ритм работы на промывалке, вхолостую заскребли гребки по колоде, и с волнением, как ласки, ждала Аграфениного окрика.

Нет, не крикнула Аграфена – перешла на другую сторону промывальной колоды и молча начала разгребать кучу породы. Ксюшин гребок мешал, спруживал гальку. Она горбом росла впереди гребка. Аграфене одной не управиться. Лушка подошла к ней на помощь, и теперь Аграфена разбивала породу в головке колоды, а Лушка обводила гальку вокруг Ксюшиного гребка. Ксюша всё отмечала: «Ишь, Лушка, губы поджала, даже не взглянет. Нет штоб сказать, убери, мол, гребок, мешает. Видно, Вавила так её научил». И услышала:

– Посторонись, Ксюша, малость. Я разгребу породу. Эво што гальки-то набуровило, – заискивающе просила Аграфена.

– Без тебя разгребу. Не лезь, – озлилась Ксюша. Дрогнули Аграфенины губы. А у Ксюши сильней вскипела обида.

«Нарочно хотят показать: чужая, мол, ты. Шпыняют, как тётка Матрёна. Только не бьют. А эта кусает больше всех… – Ксюша исподлобья оглядела Аграфену. – Правду Ваньша сказывал: смеются они надо мной, зло затаили… Был бы Михей жив, не дал бы меня в обиду».

Ксюша посмотрела на пригорок, где под березками насыпан холмик земли. Но сейчас и его не видно. Снег укрыл могилу Михея.

Тихий звон ямщицкого колокольчика донесся с горы. Все ближе, громче. Кони вязли в рыхлом снегу, шли неровно, рывками, и колокольчик то исступленно, неистово заливался, то умолкал, захлебнувшись. Наконец совсем умолк. Скосив глаза, Ксюша увидела, как от кошевы прошёл к работам невысокий человек в чёрном нагольном тулупе и городской шапке из черного каракуля. Остановился у обледенелого шурфа, заглянул в его чёрную пасть.

Ксюша, неожиданно для самой себя, оттолкнула Аграфену.

– Пошто заняла моё место? Уходи.

Аграфена молча посторонилась. Эта безропотная покорность сильнее рассердила Ксюшу. Но ещё больше обескуражил шепот товарок, работавших на бутаре:

– Господи! Змеюкой Ксюха-то стала.

– Токмо в зубы не тычет.

«Што-то сейчас стрясется, – подумала Ксюша. – Аль ударю кого, аль разревусь. Может, лучше убечь?»

– Эй, барин, поберегись, – раздался насмешливый голос Федора. – Свалишься в шурф и поминки справляй.

– Зубы не скаль, а скажи, где я могу увидеть вашу хозяйку? – ответил приезжий.

– Хозяйка на промывалке. Эй, Ксюха, барин к тебе.

То ли от этого веселого окрика, то ли от прежнего теплого «Ксюха», а не хозяйка, комок в горле стал исчезать.

– Тут я. Аграфена, стань за меня, – шагнула навстречу, довольная, что можно на время оставить промывалку. С любопытством оглядела невиданный мех на шапке незнакомца – в нашей тайге такого зверя нет, – чёрные усы с концами, загнутыми, как полозья у саней. Хмыкнула про себя озорно: «Целоваться зачнёт, все глаза повытыкат», и потупилась, встретив колючий, пристальный взгляд гостя. Сказала:

– По делу надо к Ивану Иванычу, а его сёдни нет. Так вон Вавила. Он лучше меня дело знат.

Приезжий удивился заляпанной глиной кацавейке, грязным потёкам на лице хозяйки.

– Простите, но мне нужно говорить лично с вами. В конторе гость, сбросив тулуп, поклонился учтиво.

– Разрешите представиться: Николай Михайлович Горев. «М-м… м-м… Ч-чёрт её знает, как себя с ней вести. Назвать чин, сообщить цель приезда?..»

– Сударыня, нет ли у вас свежих газет? Проклятый буран держал меня две недели на каком-то расхристанном зимовье. Две недели я совершенно оторван от мира.

– Газеты? У Иван Иваныча где-то были, – и закусила губу, вспомнив, что Иван Иванович и Вавила показывали газеты не всем.

«Ага. Почта сюда газет не возит. Откуда же они? Но как все-таки держаться с ней, чёрт возьми? Утащить за овин такую – это я понимаю, но говорить с ней…»– Увидел медвежью шкуру и оживился:

– Какая великолепная шкура! Кто вам её подарил?

– Сама.

– Вы хотите сказать, что сами убили медведя?

– А кто же? Белковала да чуть не свалилась в берлогу. Взревел медведь и на меня вздыбился. Аж в глазах красно стало. Я с перепугу-то ствол ему в пасть. И пальнула. Вот шкуру сымать на морозе – дядя Устин помогал.

Горев подошёл к окну, прислонился плечом к косяку. Вспомнил, как полковник, потрясая письмом, кричал:

– Читайте, читайте, Горев. – Какой-то доброжелатель предупреждает, что на прииске Богомдарованном рабочие ведут с хозяйкой переговоры об артели. И хозяйка готова уступить. Это социалисты! Понимаете, ротмистр, что значит в наше время такая артель? Кругом прииски. Заработки рабочих от силы рубль в день. И вдруг артель. Заработок шесть-семь, а может и десять рублей за смену. Искра в пороховую бочку. Поезжайте немедленно. С хозяйкой – мёд, с остальными – даю вам карт бланш.

…На крыльце послышался шум. Торопливые шаги. Хлопнула дверь. Егор закричал ещё от порога:

– Ксюха! Свобода! Царя-то коленкой под зад! – Шапка у Егора набок. Потные, волосы прилипли ко лбу. – Езжай скорей на село. Я лошадь твою пригнал. Там Аграфена, Вавила ждут тебя. Я следом за вами…

– Господи! Што такое стряслось?

Ксюша сорвала с гвоздя шаль, кацавейку. Выбежала в сени. Егор кинулся следом, но сильная рука жандармского ротмистра Горева схватила его за шиворот.

– Стой! Как про царя говоришь? С-сволочь! Имя?

От удара лязгнули зубы Егора. Он упал.

А от крыльца в это время отъехала кошева. В ней сидели Вавила и Аграфена. Ксюша стояла впереди и размахивала вожжами над головой.


Народ стекался к дому Устина. Бежали мужики, ребятишки, бабы. Ковыляли старики и старухи. Взмыленные лошаденки подвозили старателей с прииска.

Сход шумел, как тайга в сильный ветер. А люди все прибывали и прибывали.

Из дома Кузьмы Ивановича вынесли иконы. Несли их почтенные старики с обнаженными головами, в чёрных моленных одеждах. Ветер трепал седые бороды, колыхал под иконами холщовые расшитые рушники. Из расейского края несли хоругви, привезенные из притаёженской церкви.

Пора!

С крыльца Устинова дома сошел Ваницкий. На нем нагольная, до колен, бекеша. Овчинная. Но какие овчины! Мездра, как бархат, ворс расчёсан, размыт: пушист и нежен, как беличий мех. На ногах Ваницкого – белые чесанки выше колен. Особой поярковой шерсти. Стройный, подвижный, Ваницкий кажется двадцатилетним парнем, хотя ему уже за сорок.

Народ почтительно расступился перед Ваницким, и он шёл сквозь густую толпу стремительно, как всегда. Большой красный бант алел на его белой бекеше.

– Здравствуйте, братцы… Здорово-те, мужики, – невольно подделываясь под кержацкий выговор, приветствовал рогачёвцев Аркадий Илларионович. Говорил он негромко, а слышно было и в самых последних рядах.

Кланялись рогачёвцы в пояс приветливому барину.

– Здравствуйте, батюшка, – кланялся седобородый старик и шептал соседу – Силен мужик. Сказывают, на полтораста шагов хошь свечу из ружья потушит, хошь трубку изо рта у любого выбьет. Силен…

В Рогачёве Ваницкий не бывал раньше, но многие здесь знали о нем по рассказам.

– А на кулачики?

На кулачиках Ваницкий перестал драться ещё в первые годы женитьбы, а теперь старшему сыну Валерию двадцать один год. Но народ не забыл необычного барина, выходившего на кулачики, как заправский мужик. Не забыл. Приумножил, приукрасил в рассказах его победы. Рогачёвские парни с завистью оглядывали широкие плечи Ваницкого, молодцеватую фигуру и выправку. А каждой из девушек казалось, что он смотрит на неё одну.

Среди приискателей, знавших Ваницкого, не было единого мнения. Кто говорил: «живоглот», «кровопивец», кто утверждал обратное: «Аркадий Илларионыч душевный до нашего брата, простой. Вот управители у него – сволочи. Как один. Дык где их хороших-то сыщешь? Сколь живу на свете, а хороших управителев не видал ни разу».

За Ваницким шёл Яким Лесовик, в кургузом демисезонном пальто с бархатным воротником. На груди алый шёлковый бант. А позади Кузьма Иванович и Устин. Много времени потратил Ваницкий, чтобы уговорить Кузьму Ивановича выйти к народу рядом с Устином.

– С супостатом? Разорителем моим? Да раньше я голову дам себе отрубить!

– Кузьма Иванович, день – то какой. Такого же не было на Руси. Нужно дрязги забыть, – убеждал Аркадий Илларионович.

– Дык он у меня мельницу…..

– Год назад. А теперь свобода. Это, Кузьма Иванович, как пасха, и вдруг уставщик пойдёт против богатого соседа.

– Дык мельница… На два постава…

– Тьфу! Свобода на Руси наступила! Свобода! – рассердился Аркадий Илларионович и, взяв за плечи Кузьму Ивановича, тряхнул его для вразумления. Кузьма Иванович отошёл в дальний угол горницы и оттуда озабоченно поглядывал на Ваницкого, словно хотел спросить: а что дальше?

И вот он шёл сейчас рядом с Устином, отвечал на поклоны односельчан. И был даже доволен, что Ваницкий переборол его обиду. «Сила Устин. Сила. На сильного грех обижаться, ибо сила от бога», смирял себя Кузьма Иванович, придерживая красный бант на груди.

Ваницкий поднялся на крыльцо лавки Кузьмы Ивановича, поднял руки, прося тишины.

– Осени себя крестным знамением, православный русский народ, – и закрестился.

– Двуперстием, – ахнули старухи.

И совсем притих сход, боясь пропустить единое слово.

Аркадий Илларионович, очень довольный произведенным эффектом, продолжал:

– Свершилось чаяние лучших умов России. Николай Второй свергнут с престола и солнце свободы взошло над нашей святой, многострадальной Родиной. Свобода вероисповеданий! Не за это ли отдал жизнь ещё протопоп Аввакум? Свобода для рабочего люда, – бросает Ваницкий в ту сторону, где стоят приискатели. – Не за эту ли свободу отдали свою жизнь Халтурин, Желябов? Нет больше угнетателей, нет царских жандармов. Есть только свободные люди свободной России. Так крикнем же, братья, ура!

– Ур-ра! Ур-р-рра, – что есть мочи кричал Кирюха. Душило волнение. От самого сердца рвались слова. – Долой царя! Долой супостата! Долой кровопивца! Ур-р-ра!

– Ур-ра-ра, – кричали Устин, Симеон. Десяток шапчонок взлетели над головами, и жидкое "ура" захлебнулось. Недоумение, тревога, растерянность заставляли молчать большую часть рогачёвцев. Старики испуганно закрестились.

– Господи, без царя-то как?

– Помазанник божий!

– Рушатся тверди небесные!

– Што теперича будет?

– Братья мои духовные, сёстры, матери и отцы, – привычно елейным, но громким голосом заговорил Кузьма Иванович и перекрестил народ. – Царь не помазанник божий. Антихрист! Сколь наши чашны от него натерпелись. За истинну веру терпели – не счесть.

– Кузьма Иваныч! Радетель наш выкрикнул седобородый кержак, – дык в божьем писании сказано – нет власти, аще как от бога.

– Аминь, – снова перекрестил свою паству Кузьма Иванович. – Аминь, говорю. Вот бог и дарует нам новую власть. Возрадуемся и восславим, господа бога за мудрость его. Слуги антихристовы сжигали и плавили наши иконы, а нонче – голос у него прервался.

Но слов и не нужно. У всех перед глазами иконы, сотню лет не видавшие солнца. Они подняты высоко над головами людей.

– Слава те господи! Дождались свободы, – крестились кержаки и косились на стоявших в стороне новосельских: ждите теперь землички.

– Слава те господи! Дождались свободы, – крестились новосёлы. – Свобода! Земля!

Как ветром сдуло шапки с голов рогачёвцев. Крестились кержаки, новосёлы и приискатели. По-своему молились татары и евреи из новоселов. Многие, встав прямо в снег на колени, били земные поклоны. Многие плакали. Плакали фронтовики, битые унтерами. Плакали матери, жены, чьи сыновья и мужья погибли на фронте.

Свобода!

– Неужели и правда свобода? – спрашивал себя Вавила. Не так он представлял себе революцию. Думал, буря грянет. А тут молитвы поют.

Лушка была счастливее всех. Маленькая, в серой щалёнке, в рыженьком полушубке, она стояла на коленях у ног Вавилы, – крестилась благодарственно, истово, смеялась, и слёзы бежали ручьями по пухлым щекам.

– Господи… мама, – шептала Лушка, – посмотри ты на Вавилу-то моего. Его ж за свободу услали на каторгу. – Каторга казалась ей чёрной дырой, откуда слышались стоны и звон кандалов. – А теперь свобода к Вавиле сама пришла.

– Братья крестьяне! Братья приискатели! – говорил Ваницкий. – Великий освежающий ветер свободы сдул с трона тирана. В столице власть взял комитет Государственной думы. В городе создан Комитет общественного порядка и безопасности. Я член этого комитета и полномочный эмиссар по распространению идей революции на юге Сибири.

Ваницкий всё возвышал голос. Сам зажигался своей речью. Чувствовал трепет от собственных слов, от торжественной тишины, поднятых икон, от шелестевших над головами людей хоругвей. Народ един. Многие на коленях. И он, Ваницкий, как Минин перед новгородцами.

– Мы свергли губернатора. Разогнали жандармов. Теперь наша власть – моя, Устина Силантьевича, Кузьмы Ивановича и твоя, мой друг, – протянул он руку к стоящему у крыльца Тарасу. Тарас подошёл ближе..

– Господин хороший, мне отвели землю – неудобь. Солонец. И то всего полторы десятины, а рядом, слышь, Солнечная грива – пух земля. Кузьма Иваныч полсотни десятин засеват…

– Только сунься на Солнечную гриву, – зашипел сквозь зубы Кузьма Иванович.

– Мы, которые расейские, совсем земли не имеем, – кричали новосёлы. – Как с нами-то будет?

Сход зашумел. Ваницкий попытался снова взять его в руки.

– Тише, граждане, тише. Имейте терпенье. Свобода – это прежде всего порядок. Тысячи лет копилось народное горе. У каждого из нас своя нужда и никак нельзя сразу разрешить все вопросы. Соберется Учредительное собрание, и все ваши чаяния будут удовлетворены.

– Дык пахать же скоро, тер шею Тарас. – Нам бы лошадок…

– Землицы…

– У кого по сто десятин, а у кого курицу выпустить некуда, – выкрикнул Федор.

– Тише, тише прошу. Повторяю: соберётся Учредительное собрание…

– С рабочими как? С приискателями? – спрашивал Вавила.

– Учредительное собрание…

– Рай на том свете нам и поп обещал!

– Войне-то скоро будет конец? – крикнул что есть мочи Кирюха.

– Друзья мои! Мы должны воевать до победного, конца. Отстаивать нашу землю, нашу свободу наконец, – все больше и больше раздражался Ваницкий.

Кирюха не унимался.

– Народ-то шибко супротив войны! Да кака така свобода? Ни земли тебе, ни роздыху, и воюй?

Перед самым отъездом Ваницкий горячо поспорил в комитете с представителем большевиков и в заключительном слове, пользуясь поддержкой председателя, высмеял его, как мальчишку.

– Уважаемый коллега говорил об антагонистических противоречиях! Я согласен: между рабочими и предпринимателями есть некоторые недоговоренности, взаимные недовольства. Взаимные. Я подчеркну это. Но говорить об антагонизме в деревне – значит сознательно сеять смуту. Коллега слесарь грамоту знает плоховато и, конечно, не читал трудов наших сибирских ученых. Сибирская деревенская община, с океаном неосвоенных земель, имеющая табуны лошадей, не может иметь противоречий. Только лодырь, телепень, лежебока будет голоден в сибирской деревне. Твердо уверенный в этом, я вижу будущее в деревенской общине.

И вот деревня бурлила на сходе, требовала земли, лошадей. Требовала кончать войну! Это было неожиданно. «Надо что-то ответить. Надо приглушить беспокойство. Хотя бы на время».

И Ваницкий нашелся.

– Друзья мои! Граждане крестьяне и приискатели! Не будем откладывать дело до созыва Учредительного собрания. Начнем действовать сразу. Сегодня. Пишите заявления о своих нуждах, я отвезу их в комитет и что возможно… не дожидаясь созыва… За наше единство, братцы, ур-ра!..

– Ур-ра-а-а!

– Ур-р-ра-а! – кричал и Иван Иванович, размахивая шапкой над головой. Он не стыдился, плакал, подталкивал Вавилу плечом. – Не зря мы… на каторге. Ты хоть слово скажи… Про радость нашу… Свободу… А про войну, про землю сразу нельзя. Скажи про Учредительное собрание. Я бы сам… Не могу…

– Да, надо что-то сказать, – пожав руку Ивану Ивановичу, Вавила начал протискиваться к крыльцу. Его мучило сомнение: почему весть о революции привёз Ваницкий? Чему он радуется? Почему красные банты у Устина, у Кузьмы? Но раздумывать некогда. Приискатели кричали вокруг:

– Вавилу… Вавилу послухаем.

– Товарищи! – забравшись на крыльцо, Вавила поднял высоко над головой кулак. – Товарищи! Не стало царя. Учредительное собрание… – а в голове неотвязная мысль что всю жизнь боролся против ваницких, устинов и вдруг вместе с ними? Он замолчал. Но народ ждал его слова, и Вавила запел:

 
Смело, товарищи, в ногу…
 

Федор, Тарас, Ксюша, Кирюха, Иван Иванович подхватили:

 
Духом окрепнем в борьбе.
 

Песня звучала все громче. Вавила с радостью видел, что подпевали ещё несколько человек, совсем незнакомых, и старался запомнить их. Увидел растерянное, злое лицо Ваницкого. Он старался перебить поющих, требовал тишины.

Вавила теперь знал, что надо делать. Когда песня кончилась, он, не надевая шапки, заговорил:

– Дорогие товарищи! Народ победил. Гражданин Ваницкий сказал, что власть наша. Так возьмем её, и будем сами, своими руками, строить свободную, новую жизнь.

Говорил горячо, торопливо. Казалось, не слова, а огонь бросал он своим товарищам. Даже угрюмые, бородатые кержаки светлели, одобрительно кивали, подталкивая друг друга.

Вавила торжествовал.

– Дорогие товарищи! Разойдемся, обдумаем, выберем свой рабоче-крестьянский Совет, и…

Ваницкий шагнул вперёд, встал рядом с Вавилой, обнял его за плечи и крикнул:

– Ур-ра-а-а… Мужики! Правильно сказал гражданин Вавила. Сейчас же изберем комитет общественного порядка.

– Не комитет, а совет, – крикнул Вавила.

Ваницкий развёл руками и рассмеялся:

– Не все ли равно. Как говорят в народе: «Хоть горшком назови только в печь не ставь». И зачем ждать. Свободу берут немедленно. Правильно я говорю?

– Правильно, – поддержали все, даже Федор с Кирюхой.

– Мужики! Тише, тише, – просил Ваницкий. – Предлагаю избрать граждан справедливых, богобоязненных, уважаемых всеми. Трех хватит?

– Хватит.

– Так вот, Кузьму Ивановича, Устина Силантьевича и…

– Вавилу! Вавилу!

– Друзья, ур-ра комитету!

– Ур-ра-а…

Приветливо улыбаясь, Ваницкий пожал руку Вавиле.

– Поздравляю, с избранием, с народным доверием. Вы большевик? Надеюсь, правильно поймёте животрепещущие задачи революции. Учтите, идёт война с немцами!

– Крестьянину и рабочему война не нужна.

– Спорить не будем. Обдумайте хорошенько, не бейте ножом революцию в спину. Вы слышали о Григории Ивановиче Петровском?

– Депутате четвертой Государственной думы?

– Именно так. Большевике. Члене большевистской фракции в четвёртой Государственной думе. Так вот, с-сударь вы мой, Петровский сейчас председатель комитета общественного порядка в городе Якутске и комиссар временного правительства по Якутской губернии. Ему помогают Орджоникидзе и Ярославский. Эти фамилии вам известны, надеюсь?

Вавила растерялся. «Если Петровский комиссар временного правительства, то при чем тут Ваницкий? Что-то не то».

Подошел к Ивану Ивановичу. Шепнул:

– Соберите наших у Кирюхи. Потолковать надо. А я разыщу тех, кто пел с нами…

Ваницкий поднялся вновь на крыльцо.

– Граждане крестьяне! Граждане приискатели! Вам скажет своё вдохновенное слово Яким Лесовик, наш известный, любимый поэт!

– Батюшки, херувимчик какой, – умилённо вздохнула Арина.

Вавила не слушал Якима. Он искал тех крестьян, что пели с ним «Смело, товарищи». Нашёл четверых и отозвал их в сторону.

– Товарищи, надо обязательно встретиться.

– Знамо, надо.

– На кой ляд мне этот комитет, – взорвался Никандр, маленький, сухонький мужичок с красными слезящимися глазами. – Я сколь себя помню, всё чужую землю пахал да чужое зерно убирал. По мне – што царь, што Кузьма. Хрен редьки не слаще. Братцем меня называет. Ты мне землю дай, лошадей, а посля вот горшком и зови. Правильно говорю, мужики?

– Правильно. Земля – наипервейшее дело. Хрестьянину зарез без земли, – поддержал второй.

– Сколь Устин Кузьму ни кусал, а у Кузьмы всё боле ста десятин. – Глаза у Никандра красные: на фронте газом изъело, и кажется, будто он плачет. – Разделить нужно землю Кузьмы и других богатеев. Правильно говорю, мужики?

Захар сразу пошел наперекор. Щека у Захара пулей разорвана и зубы оскалены. На вид – злее всех. «Этот сейчас завернет, – подумал Вавила. – Видать, зол мужик. Насолили ему…»

А Захар тоненьким тенорком:

– Ты, Никандра, Кузьму Иваныча не замай. Кузьма перед богом заступник. – У новосёлов надо бы землю отнять. – И совсем неожиданно кончил – Нам, мужики, непременно надо большаков держаться, потому у них Ленин не курит и в бога верует шибко.

– Што мелешь, Емеля? – взорвался чернявый новосёл из Орловской губернии. – Мы с тобой на фронте одну вошь кормили. У меня на всю семью две десятины надела. Да нешто я тебе враг?

– Не про тебя мой разговор, – смутился Захар. – Я про других.

– Другие ещё хуже мово маятся. Вон взять Арона.

– Я вроде не про него, – и совсем растерянно: – Да вот нашенские мужики сказывают, понаехали расейские, так жить не в пример плоше стало. Мужики, поди, знают.

– Мне сдается, новосёлы тут вроде и ни при чем, – перебил Захара Савелий. Борода у него растет клочьями, будто собаки бороду рвали. А по глазам видно, – раздумчив Савелий. – Я грежу, надо правду искать. На фронте людишки отовсюду были и никто её, правду-то, в глаза не видывал.

А сход слушал Якима Лесовика.

 
Знамя победное…
Знамя трехцветное…
Знамя Российское…
Знамя Христа.
Вейся, трехцветное,
Вейся, победное,
Кровью кропленое,
Знамя Христа.
 

– Ур-ра-а. ур-ра-а, – кричал в восторге Ванюшка.

– Истинно херувимчик! Как райская птица воркует. Верно, Ксюшенька?

– Верно, кресна, верно.

– Егора арестовали! Егора, – послышались – возбуждённые голоса.

Мохноногая лошадь упёрлась в людскую стену. На козлах растерянный солдат, в кошеве – связанный Егор, рядом с ним ротмистр Горев. Вокруг кошевы десятки разъярённых людей.

– Притеснителей в колья! Попили нашей кровушки! Хватит!

Горев схватился за револьвер. К кошеве протискался Ваницкий.

– Стойте! Стойте! – закричал он. – Гражданин Горев, что это значит?

– Везу бунтаря, Аркадий Илларионович.

– В России нет бунтарей. В новой России только свободные граждане, – и шепнул на ухо – В России революция, ротмистр. Царя больше нет. Не будьте ослом. – И вновь во весь голос – Именем революции приказываю отдать оружие. Вы арестованы. Симеон Устинович, отведите его в свой дом, – и наклонившись к развязанному Егору, приколол к его груди красный бант. Обнял. – Дорогой мой Егор, мой товарищ по таёжным скитаниям, ты последняя жертва произвола.



ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Иван Иванович начал сердиться.

– Ты просто не хочешь понять. Уперся, как бык перед стенкой, – ни вправо, ни влево. Так подними хоть кверху глаза. Революция! К власти пришёл весь народ. Весь!

– Ваницкий с Устином?

– И ты в том числе.

– Я? Какая я власть? – Замолчал. На столе кружки с морковным чаем. Он давно остыл. Пользуясь перерывом в споре, Лушка налила горячего, сказала приветливо, как могла:

– Пейте. А то разопреет, станет несладко. – Не получив ответа, отошла к порогу, присела у печки на чурбачок.

«Чай-то заварила, во как старалась, а они хоть бы хлебнули раз. Шторки из бумаги какие наделала – кружево. На окно, на полки. Сразу в землянке как в горнице стало. Не заметил. – Слеза навернулась. – Не приметит, что на каждое утро рубашка свежая, а ведь две их всего».

– Власть… Власть… – Вавила не раздражался, сидел, подперев голову кулаками, и говорил, будто думал вслух. – Второй день хожу к Ваницкому и Устину:

– «Скажите, когда же начнем что-то делать? Весна на носу. Надо решать с землёй. Ни в селе, ни на прииске школы нет. А на Устиновском прииске рабочие по колено в холодной воде работают». «Имейте терпение, – отвечает Ваницкий. – Соберется Учредительное собрание, решит». Так какая же я власть? Иван Иваныч, дорогой, давайте договоримся хотя бы в одном. – сволочь Ваницкий?

– Он избранник народа, Вавила, такой же, как ты, Прошу говорить о нем уважительно.

– Но – сволочь? Молчите? Так, так. Не может быть власти у меня и у него сразу.

– Умница! А Петровский, Орджоникидзе глупее тебя?

– Ничего не пойму.

– Революция – это святыня, Вавила. Таящий в сердце злобу не имеет права касаться святыни.

Лушка слушала спор и думала:

«Все к Вавиле идут. Вот и Иван Иванович пришёл. Управитель, а с Вавилой, как с равным. – Слезы высохли. – Все, видать, неправильно получилось…»

– Да будь моя власть, я бы Кузьме, Устину… не дала б им людей терзать…

– Луша, и ты понимаешь, как я?

Лушка вздрогнула.

– Неужто я вслух, Вавилушка?

– Вслух. Хорошо. Иди-ка сюда и садись с нами рядом. Садись, садись. Расскажи подробней, как бы ты поступила.

– Я? Что ты! Куда мне… – Лушка покраснела, словно только из бани. Сорвала с вешалки полушубок и хотела бежать. Вавила удержал её. Усадил с собой рядом. Правда, не смог добиться ни слова, но сам говорил, обращаясь всё больше к ней.

– Я так понимаю, на селе пятьсот хозяйств, на прииске – двести. Всего семьсот. И два кулака – Устин и Кузьма. Гм!.. Теперь ещё Ксюша. Так почему в комитет от семисот – один, а кулаков всех сразу, гуртом записали? Разве же это народная власть? А, Луша?


Умело посолила груздочки Матрёна: с богородской травкой, со зверобоем, с душистым листом таёжной смородины. Ели гости и не могли нахвалиться. Даже Аркадий Илларионович не находил в груздочках изъяна и очень хвалил. Хвалил он и медовое пиво.

Матрёна таяла от похвал.

– Оладушек испробуйте, гостюшки дорогие. Сама нонче стряпала. На коровьем-то масле, конешно, послаще, да нонче ведь пост, так я на кедровом. Хорошее масло. Силантич, налей гостюшкам медовухи-то.

– Так можно поститься, Матрёна Родионовна. Честное слово, можно, – и Ваницкий подставил фарфоровый бокал под пенную струю медовухи.

Матрёна подложила оладий на тарелки Якиму Лесовику и ротмистру. Не забыла себя с Устином, а Симеон и Ванюшка – не у мачехи росли: руки не коротки, себя не обидят.

Из кухни тащили маковники с медовой подливкой, пироги с сушёной малиной и, невесть какими путями сохранённый, сотовый мёд.

– Кушайте, гостюшки дорогие, – потчевала Матрёна. Впервые у неё такие важные гости, и она терялась – то подкладывала гостям угощение на переполненные тарелки, то чопорно поджимала губы, краснела, как девка, и все повторяла – Кушайте, гостюшки, кушайте.

Ваницкий поднял бокал.

– За здоровье хозяев! Устин Силантьевич, то что я увидел вчера на бывшем Аркадьевском, а теперь Устиновском отводе – примирило меня с потерей. Не буду кривить душой. Как человеку мне по-прежнему жалко отвод, но как патриот, как член комитета общественного порядка я искренне рад, что прииск попал в хорошие руки. Ещё несколько дней, и он даст первое золото. Это удар по врагам нашего молодого свободного государства. Нас, предпринимателей, рисуют жестокосердыми эгоистами. Это ложь! Мы прежде всего патриоты и нужды отчизны ставим превыше всего. За наших гостеприимных хозяев, за Устина Силантьевича, первого мэра села Рогачёва! За великую свободную Русь!

– Ур-pa-a!

Матрёна стряхнула украдкой слезу умиления вновь за своё:

– Кушайте, гостеньки. Устин Силантич, подлей.

– Можно, – подставил бокал ротмистр. – Яким, просим тост.

Ваницкий задержал Якимову руку с бокалом.

– Яким, дорогой мой Яким, полгода назад вы не пили ни капли. Может быть, хватит?

– Вполне. Я вина не люблю. Меня мутит от него, – брезгливая гримаса пробежала по лицу Якима. Он пожал руку Ваницкого, улыбнулся ему и решительно протянул бокал ротмистру. – Налейте. Я всё же должен выпить ещё. Вино острит чувства, мысли становятся тоньше, изящнее. Рифмы сами ложатся, и стихи рвутся на волю. Для поэзии пью. Для народа. Ротмистр, лейте и дайте минуту собрать разбредшиеся мысли.

Яким закрыл глаза и задумался. Ваницкий приложил палец к губам.

– Господа! Пока Яким думает, прошу послушать маленький анекдот. Царский двор. Поздняя ночь. В спальню к царице заходит Гришка Распутин… Матрёна Родионовна, закройте глазки, чтоб не краснеть. Тут, знаете, такие пикантности, но из песни слова не выкинешь. Заходит, – значит, Гришка Распутин в спальню к царице…

– Аркадий Илларионович, прошу вас… – ротмистр замял в кулаке салфетку. – Если от меня потребуют, я верой и правдой буду служить революции и свободе, но я присягал его императорскому величеству, и честь августейших особ для меня священна. Я человек военный…

– Вы, прежде всего, мой арестант, – отрезал Ваницкий.

– Если так…

– Только так. Не иначе. Во я не злопамятен. По этому поднимаю бокал и давайте чокнемся. Интересы революции требуют дружбы, единства. Зачем ссориться? Правда, Матрёна Родионовна?

– Правда, голубчик, правда. В пост ссориться грех. Аркадий Илларионыч, я закрыла глаза-то. Кого увидел этот… как его… ваш приятель… Гришка-то?

Ваницкий не успел ответить. Яким поднял руку:

– Послушайте экспромт.

 
Равенство, братство, свобода, поэзия,
Славлю их, плача я, славлю их, грезя я,
Славлю их, видя над Русью родной.
Поднимем, друзья, эти кубки хрустальные,
Чокнемся дружно, и Пусть триумфальные
Песни прольются над нашей землёй.
 

Ванюшка сорвался со стула, захлопал в ладоши.

Сёмша, слыхал, как он говорит. Будто песню поёт. Девки городские за ним табуном. На заборах пишут: Яким Лесовик – солнце поэзии. Сам видал. Пра. Дворник сотрёт, а ночью опять кто-то во весь забор: Яким Лесовик – гордость России! Во!

– Чудесно, чудесно, – аплодировал Ваницкий.

Ротмистр резко отставил бокал и с укором посмотрел на Якима.

– Давно ли славили монарха, Яким Лесовик?

– Да, славил. И искренне, ротмистр. Я человек, проживший двадцать пять лет ночью. Только, ночью.

Я любил жизнь и не знал, что на свете есть солнце, есть день. Потому славил ночь, Искренне наслаждался её тишиной, ароматом, блеском звезд; а уханье филина считал лучшей из песен. Скажите, ротмистр, разве ночь не прекрасна, не достойна тысячи песен? Но на двадцать шестом году я впервые увидел зарю, рассвет, капли росы на траве, услышал соловьиную трель. Кто бросит мне упрек, что двадцать пять лет я воспевал только ночь, кто запретит мне теперь славить зарю, рассвет и солнце? Я заблуждался, ротмистр, но прозрел. А вы до сих пор заблуждаетесь. Над вами сияет солнце, а вы тоскуете по ночи. Мне искренне жаль вас, ротмистр.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю