412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Ляхницкий » Золотая пучина » Текст книги (страница 25)
Золотая пучина
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:00

Текст книги "Золотая пучина"


Автор книги: Владислав Ляхницкий


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

Устин усмехнулся одними губами.

– Твоими молитвами только и жив. Не ты б… обовшивел, поди, – хотел ввернуть слово покрепче, но слишком празднично на душе.

– Злобишься всё. Беса тешишь, Устин.

– Есть за што.

– Может, и было. Прости, как и я всё простил. И за мельницу зла на тебя не таю. Видит бог – не таю. Што было, Устин, то быльём поросло. На месте чертополоха клевер расцвёл. К гробовой доске мы, Устин, подходим. Скоро нам с тобой перед всевышним стоять, и надо, штоб в сердце не было скверны.

– Што правда, то правда, – согласился Устин.

– Я вот, к примеру, очистил сердце, и тебе надо очистить. Бог-то тебя возлюбил, Устин. Смотри, каку махину в руки тебе доверил.

Прищурившись, прикрывая глаза от яркого света, осмотрелся вокруг Кузьма. Увидел – дом за стеклянной верандой, шахту, рабочих у шахты, у промывалки. Вздохнул.

– Много тебе дал господь, много и спросит. Сам посуди, из всего рогачёвского рода тебе одному такая власть дадена над людями. Тебя одного всевышний осыпал такими щедротами. Верно я говорю?

Устин снял шапку. Перекрестился. Сказал уклончиво:

– Не обидел господь.

– То-то. И ты его не обидь, Устин. Молебен надо служить.

«Ишь, подлюга. Так и тянется в кошельку», – подумал Устин. Но кругом были рабочие. Может, слышали весь разговор. Ответил:

– Служи, – и хотел отойти, но Кузьма Иванович удержал его.

– Свобода пришла, Устин. Кончилось гонение на молящихся двуперстием, а во всём нашем краю нет ни одной церкви истинной веры. И место есть подходящее за селом, на бугре, где сосны растут. Поставить бы там белокаменную церковь, штоб на всё село благовест разливался.

– Хорошо б, – поддержал Симеон.

– Куда бы лучше, – ещё громче заговорил ободренный Кузьма Иванович. – Так вот я и грежу: идут рогачёвцы в белокаменный храм и славят Устина Силантьевича, чьим радением воздвигнут сей храм.

Теснее становится круг рабочих. Среди них кержаки-рогачёвцы. Они одобрительным перешептыванием встречают слова Кузьмы Ивановича. Среди рабочих и пришлые: каменщики, плотники, маляры. Нужда загнала их на прииск, а постройка церкви даст работу по специальности. Они тоже одобрительно кивают головами.

«Гм. Ишь, как подъехал», – хмурит брови Устин, а Кузьма Иванович продолжает:

– На Руси каждое дело молитвой начинается, молитвой кончается, а молясь православный обет дает: кто свечу богу сулит, кто ризу к иконе. По кораблю и плаванье.

Нахмурил брови Устин, поджал губы. Развел Кузьма Иванович руками, словно винился.

– Да рази тебе, Устин, такую церкву построить? Рази такую махину денег собрать?

– Где там, – сочувственно завздыхали вокруг.

– А ты мои деньги считал? – озлился Устин. – Дай только банку долг заплатить, а там… Там видно будет. – Не то отказался, не то пообещал и сказал назидательно – Так-то, Кузьма Иваныч, храни молитву в сердце своём, как учили нас с тобой отцы наши.

Но мысль о церкви прельщала Устина. Он видел себя, Симеона, Матрёну с Ванюшкой, стоящими у самого амвона. Священник, в шитых золотом ризах, кадил на иконы, а затем на Устина и возглашал:

«Создателю храма сего, Устину Силантьевичу Рогачёву, многие лета…»

Односельчане крестились, кланялись и нараспев повторяли: «Мно-огие лета…»

…Весь день ярко светило солнце и такое же чистое, словно умытое, закатилось за громаду гольцов. Вылез из шахты инженер, усталый, обляпанный глиной. Подошёл к Устину.

– Всё, Устин Силантьевич. Добили шахту. Последнюю бадью песков выдали на-гора.

– Последнюю? Ну и славу богу. Есть, поди, хочешь?

– Успею. Эй, на промывалке! Зажигайте костры. Как, хозяин, сами будете съемку делать?

– Давай уж доводи до конца и снимай с Сёмшей, а я со стороны на вас погляжу. Ванюшка, беги к кошеве, там у меня жестяная банка под золото. Да смотри осторожней: мошну из банки не вырони.

Синеватый сумрак скрыл кусты краснотала с серёжками, скрыл деревья, слил их в одну зубчатую чёрную стену. Вспыхнули костры у промывалки, вспыхнули заготовленные факелы, красным отблеском подернулся снег.

Симеон с инженером, забравшись в колоду, гребками буторили породу. Пенилась вода возле ног. Всё меньше и меньше становилось гальки в колоде. Проглянула чёрная полоска шлиха.

Безмолвно стояли приискатели. Вокруг – тайга, высокая, чёрная. Костры освещали её мерцающим, трепетным светом. Красные отсветы бегали по ветвям. Ожила тайга, шевелилась, тянулась к колоде: ей тоже любопытно увидеть золото, узнать, что добыли люди у неё под корнями.

Старшинка навис над колодой рядом с Симеоном. Тот толкает его то плечом, то локтем.

– Сторонись… Не мешай…

Отпрянет старшинка. А тут инженер толкает:

– Эй, борода, берегись, а то оторву нечаянно голову вместе с ушами.

Старшинка опять сторонится. Но только чуть-чуть.

– Господин анженер, дозвольте поближе его посмотреть. Мы ж его добывали своими руками. Оно же нам вроде дитя, – и снова нависает над колодой.

Скажи ты, тысячи раз эту съемку видал, сотни раз сам сполоски делал. Кажись, надоело, как кособрюхая баба, а чуть съемка, опять тянет поближе к колоде, как к полюбовнице на свиданку.

– И золото не твоё, а трепетно…

– Как дите родное идешь посмотреть. Посмотришь да и отдашь в чужие руки…

– То-то и оно.

Тот не таёжник, тот не старатель, кто может равнодушно пить чай, когда на промывке идёт съемка золота. Да к тому же ещё первая съемка!

– Смотри, смотри, блестит, кажись, – толкнул соседа старшинка.

– Бленд[12]12
  Бленд – на лексиконе старателен золотистые чешуйки слюды (прим. авт.).


[Закрыть]
, видать, – ответил сосед.

– Эй, борода, примерзнешь к колоде, – вновь закричал инженер на старшинку. Но закричал беззлобно, его самого лихорадило от ожидания.

– Сёмша-то шпиртом споласкивал, – шепнул. Кузьма Иванович. В торжественной тишине нельзя говорить в полный голос.

– Баловство, – так же шёпотом ответил Устин. Поднес факел к самой воде, остановил инженера – Погодь! Немного породы осталось, – обернулся к Кузьме Ивановичу. – Начинай молебен служить. Самоё время.

Ночь. Темная. Звездная. Хрустит под ногами наст. Пламя костров столбами поднимается к небу, и кажется, будто этот далёкий, усеянный звёздами свод держится на золотых колоннах костров.

Тихо журчит по колоде вода.

У промывалки поставлен маленький столик, покрытый чистой скатертью. На столике – тяжёлый складень – трехстворчатая литая икона. Тихо, но торжественно, душевно звучит голос Кузьмы Ивановича.

– И ныне и присно и во веки веков…

Молятся все – расейские, кержаки и даже пленный австриец. Все заворожены тишиной звёздной ночи, торжественностью минуты, венчавшей многомесячный труд.

Устину, хотелось, чтоб молебен тянулся как можно дольше. Он упивался своим торжеством.

– Аминь! – провозгласил Кузьма Иванович и стал снимать с себя белые холщовые ризы.

Устину, Павлу Павловичу и Кузьме Ивановичу принесли стулья. Они сели у самой колоды, под факелами. Симеон, подняв голенища болотных сапог, встал на колени на днище колоды и осторожно шевелил чёрный шлих деревянным гребком.

Последние струйки шлиха скрылись в конце колоды. Колода пуста!

Золота – ни крупинки!

Павел Павлович по-утиному крякнул. Удивленно развёл руками. Вспомнились байки бывалых старателей. «Есть такие ловкачи, не приведи господь. Начнет съемку делать – хочь пуд ему сыпь на колоду, пробуторит– и хочь бы одна золотинка».

Но слишком растерян Симеон, удивлён инженер. Чувствуется, что случилось непредвиденное. Несчастье случилось.

Сбросив варежки, Устин нагнулся над колодой, зашарил руками по днищу. Прозрачна вода. Ярок свет факелов. Иголку можно увидеть в колоде, а Устин искал золото. Искал, а глаза округлялись всё больше, руки тряслись всё сильнее.

Семь лет назад Устин запродал урожай на корню. Получил задаток – коровёнку купил, бабе обновки к Спасу, и все ходил любоваться на хлеб. Стеной стоял он над полем. Колосья, как рашпили золотые. Устин ходил вокруг поля, слушал, как тинькали в хлебах куропатки, клохтали тетёрки и не сердился на них. Всем хлебушка хватит. Смотри, какой уродился.

Растирая на ладони колосья и, пересчитывая зерна, повторял: «Всем нонче хлебушка хватит».

Всего полчаса хлестал град. Вместо золотой, переливающейся на солнце стены – чёрная грязь на поле и серая крупка градин по бороздам. Будто и не сеял в этом году Устин.

Тогда впервые он почувствовал в груди эту боль. Впервые осознал свою беспомощность.

И сейчас, как тогда, показалось Устину, что стал он во сто крат меньше, чем был полчаса назад. И каждый может пнуть его.

– Старшинку ко мне! Старшинку! – прохрипел Устин.

– Тут я, хозяин. – У старшинки лицо словно мелом белено.

– Иди-ка сюды. – Устин схватил его за грудки, затряс. – Где золото? Где?

Старшинка захрипел:

– Тут было. Все мы пятеро золото видели. Поболе полуфунта. Пусти, хозяин. Ежели бы я тебя обманул, так неужто остался до самого последа возле тебя. Пусти…

Извивался, хрипел старшинка в руках Устина. И ростом не ниже, и в плечах не уже, а хрипел.

– Эх-х! – размахнулся Устин, а ударить не смог.

Резкая боль в груди обессилила руку. Устин отпустил старшинку, заскреб пальцами грудь, словно хотел разорвать её и выпустить боль наружу.

– Смерть, однако, пришла. Силушки нет, – застонал он. – Захотелось уйти куда-нибудь от людей, забиться в чащу.

Симеон подхватил отца под локоть.

– Тять! Тебе ровно не по себе стало?

– Пусти-и. – Распрямился Устин и сказал громко, как мог – Ну, што рты разинули? Сёмша, завтра закладывай новую шахту. Мало одной – закладывай две.

– Где закладывать шахты? Я четыре контрольных шурфа прошёл рядом с богатыми шурфами господина Ваницкого. Нигде ни одной золотинки, – сказал инженер.

– Старшинка сам видел золото. Выходит, врёт? – спросил Симеон.

– Не врёт. Теперь мне все ясно. Он видел то золото, что подсыпал в шурфы управляющий господина Ваницкого.

– О чем вы? Зачем управляющему подсыпать золото в шурфы? – изумился Павел Павлович.

– Чтоб продать пустой прииск тому, кто подкупал старшинок. А может быть, подсыпали золото в шурфы просто так, для престижа, для блефа, как делают многие золотопромышленники. Благо, что это ни копейки не стоит. Утром высыпал золото в шурф, а вечером оно снова в конторе. Может быть, Ваницкий ставил тенета на крупную дичь, а попались вы, Устин Силантьевич, и съели вас мимоходом, не выплевывать же добычу.

Устин заметил на тонких губах Кузьмы Ивановича ехидную усмешку. Услышал, или послышалось только, как Кузьма, уступая ему дорогу, шепнул вдогонку: – Хошь полтину за прииск дам? Мне стекло на банюшку надо.

«Хоть бы уж смерть скорее, што ли», – подумал Устин. И смерть показалась желанной.

Дойдя до дома с верандой, открыл дверь в сени и рухнул на пол. Извиваясь, как раздавленный червяк прополз в Симеонову комнату. Закричал:

– О-о… Огнем палит! О-о… – приподнялся нащупал на окне бутылку с коньяком и прямо из горлышка отпил несколько глотков. Боль начала проходить. А страх сменился желанием отомстить Ваницкаму, Кузьме, всем, всем на свете.

Устин поднялся на четвереньки. Уцепился за стол и встал. Налил в стакан коньяку, но пить больше не хотелось. Душила, грызла злость и на самого себя, и на скрипящий пол. Устин швырнул стакан в стену. Осколки разлетелись по полу, а на белёной стене расплылся огромный коньячный паук. Лапы его удлинялись. – Казалось, паук живой и его мохнатые, длинные, противные лапы тянутся к горлу Устина.

В голове шумело. Насмешливо искривленные губы Кузьмы шептали: «Дам за прииск полтину. Стекло на банюшку надо…» Добродушно улыбающийся Ваницкий говорил, словно гвозди в гроб вколачивал: «В случае чего, оборудование возьму обратно за половинную цену…»

– Кого делать-то буду, – закричал Устин и умолк.

На стене шевелил лапами мохнатый паук: Устин видел его морду, и она походила сейчас на елейное, с ехидной ухмылкой лицо Кузьмы. «Стекла на банюшку надо…»

– Врёшь, врёшь, – Устин рванулся, упал грудью на стол. – Скоро весна, а на красной горке Богомдарованный будет мой. Устин ещё вам покажёт! – И запустил в паучью Кузьмову рожу непочатой бутылкой коньяка.

У паука отросли новые лапы и потянулись к Устину.


Первым в избушку протиснулся Егор. Чиркнул спичкой и проворчал:

– Какой-то растяпа дверь не прикрыл. Ишь, сколь снегу на пол натрусило. Под самое оконце.

Когда спустился Вавила, ему навстречу бросился заяц. Ударился головой в грудь, пискнул по-ребячьи и забился под нары. Он и сейчас сидел там, хотя Егор успел растопить печь.

Окно похоже на узкую щель в дернинах. Под окном столик из колотых плах, на них зарубки: шесть маленьких, крестик, шесть маленьких – крестик. Видно, какой-то зверолов вел на столе календарь. Возле каждой зарубки ножом сделаны метки: маленькие кружки, треугольники. Это счёт добытым беличьим, колонковым, выдровым шкуркам. Не стол – записная книжка.

В конце вырезан опрокинутый котелок и одноногий мужик. Он сидит на пне и держит в руках ногу, обутую в валенок.

– Што б это могло означать? – размышлял Федор.

Четыре шага в одну сторону, четыре в другую. Вавила шагал от двери к окну, от окна к двери. Шагал, прижимая правой рукой холщовую повязку на левом плече. – На повязке – ржавые пятна крови.

– Ну, – ругался Вавила, – поиграли в свободу? Проверили слово господина верховного эмиссара комитета общественного порядка? Плюнуть бы на вас, и сиди вы в кутузке до скончания века. «Революция трусов не любит…» Герои!

Болело простреленное плечо.

От колючего взгляда Вавилы Федора корчило, а перед глазами этот мужик на пне с ногой в руках. «Тьфу!»

Егор сидел на нарах, теребил бородку и не спускал с Вавилы растерянных глаз. Вертел головой, как большой бородатый филин.

На печурке зафыркал, забрызгал водой через край закопченный котелок. Обрадовался Егор.

– Вавилушка, хошь чайку? Эх беда, заварки-то нет никакой. Так похлебаем. Хорошо похлебать кипяточку. Почитай, пять дней горяченького во рту не было.

Вавила невесело рассмеялся.

– Ох и лиса ты, Егор.

– Да уж надавай ты нам лучше по шеям, морду разбей, но не ругай боле. Душу щемит. Всё я понял. Как есть.

Вавила посмотрел на Федора и Ивана Ивановича.

– Ты им объясни, начальнику боевой дружины и господину управителю.

– И они поняли. Верно я говорю?

Федор вздохнул.

– Чего уж там… До печёнок пропёк, – и прикрыл одноногого мужика ладонью.

– Кипяточку, Вавилушка, – всё предлагал Егор. – Кружка-то одна.

Вавила подвинул чай Ивану Ивановичу. Хотел сказать что-то колючее, но увидел его повлажневшие глаза и прикусил язык. В глубине души ему было жалко старого учителя.

Иван Иванович по-своему понял пристальный взгляд Вавилы и опустил голову. «Он снова прав. Я уговорил комитетчиков спокойно ночевать по домам».

Вспомнил, как поздней ночью постучали к нему в контору:

– Откройте. Телеграмма.

– Да ну, – насмешливо отозвался Иван Иванович и стал поспешно одеваться. Одновременно вспоминал, нет ли чего в конторе нелегального. В дверь стучали настойчиво. Забарабанили и в окно. Иван Иванович наслаждался последними минутами свободы.

– Открывай…

Наружную дверь сорвали с петель, и в контору, с револьвером в руке, вбежал ротмистр Горев. За ним– охранники из Притаежного.

– Руки вверх. Почему не открывал, мерз…

– Моя фамилия Многореков, господин ротмистр. Доброе утро…

– Доброе утро, – опешил Горев. Сразу понял – гусь стреляный. Надо держаться в рамочках, чтоб арест, обыск – всё было по форме, не то… Кто его знает, как при новом правительстве, и повторил, поклонившись – Доброе утро.

– Желаете доброго утра, наводя в лицо револьвер? Такого не мог придумать даже Марк Твен.

– Почему…

– Господин Многореков…

– Гм-м… Господин Многореков, почему вы так долго не открывали?

– А где почтальон с телеграммой?

– Гм-м…

– Вы, кажется, забыли, ротмистр, что должны для начала предъявить свои документы, ордер или извиниться за ночное вторжение.

Горев протянул ордер на арест.

– Очень приятно. Чья это подпись?

– Эмиссара временного правительства, господина Ваницкого.

– Ого! Раньше ордера на арест подписывали прокуроры, а теперь фабриканты?

– Молчать.

– Я попрошу с этого вашего слова и начать протокол…

– Где Вавила Уралов?

– А в конце припишите, что господин Многореков, свободный гражданин свободной России отказался подчиняться царскому жандарму.

– Связать!

В санях уже лежали Егор и Федор. Руки у них связаны. Рядом положили Ивана Ивановича.

– Где Уралов? – продолжал допытываться ротмистр.

Иван Иванович обрадовался, что Вавила, видимо, ночевал не дома и спасся. На прииске останется свой человек.

Кучер понукнул лошадей. Иван Иванович поднял голову. Прииск был залит холодным светом луны, и засыпанные снегом домишки чуть виднелись. Только копер над шахтой чернел ажурными переплётами крестовин. «Вавила прав, – думал Иван Иванович. – Удастся ли ещё встретиться? Удастся ли вернуться сюда, на Богомдарованный?»

Вернуться очень хотелось.

Вначале Ивана Ивановича пугала Кузнецкая тайга, дремучая, тёмная, совсем не похожая на редкую, светлую тайгу Забайкалья, где он отбывал свой каторжный срок, на чистые дубовые рощи Курской губернии. Её и зовут здесь не тайга, а чернь, тавалган. В черневой тайге трава выше человеческого роста, до полдня в ней роса. Идешь в этой влажной парилке мокрый по шею. Зимой снег под самые крыши и без лыж даже воды не достать. Вначале хотелось бежать на степной простор, на худой конец – в забайкальскую тайгу. «А ведь, на тебе, пообвык, сроднился», – недоумевал Иван Иванович.

Тайга стояла по обеим сторонам дороги, заснеженная, тихая, словно взгрустнувшая.

Ивану Ивановичу вдруг стало страшно. Закрыв глаза и скорчившись, он прижался щекой к спине Егора. «Мечтал показать товарищам лучшую жизнь. А что получилось? Загубил два года, хотя впереди осталось так мало. Что вообще сделал в жизни? Неужели всё – одна сплошная ошибка?»

Лошади бежали. Хрустел под полозьями снег. Покрикивал возница, а Иван Иванович всё думал и думал.

Дневали в каком-то селе, а в ночь двинулись снова в дорогу. Когда пересекли широкий, заросший густыми кустами овраг, Иван Иванович отметил про себя, что здесь снегу меньше, и очень удивился, услышав голос Вавилы:

– Стой!

Неизвестно откуда появившийся Вавила держал под уздцы первую лошадь. Кошева остановилась. Ротмистр выхватил револьвер и выстрелил. Застонал Вавила, но не выпустил из рук узду. Возле саней, словно из-под земли, появились товарищи из рабочей дружины.

Несколько дней пробирались окольныму путями к старой охотничьей зимовьюшке в тайге. Вавила молчал. Наконец добрели. Землянка занесена снегом вровень с трубой. Но оконце кем-то недавно очищено, и вокруг него пухлый куржак. Будто обрядили землянку в теплую доху с добротным воротником из куржаков, подпоясали цепочками заячьих следов и положили в таёжную трущобу среди сугробов и тонких густых пихтачей.

– Благодать-то какая, – умилялся Егор, оглядывая землянку. – Хоромы. Смотри ты, какая печурка ладная. Камушек к камушку сложен, и труба по-хозяйски, и ключ недалеко – водица скусная, што твоя медовуха. Аж зубы ломит.

– Хороша, – согласился Федор. – Видал, Егорша, на перевале на кедрах кое-где ещё шишка осталась. Может, с орехами?

– Непременно с орехами. И товарищ хороший попался. – Полез под нары, вытащил зайца. Прижав его к груди, как ребенка, защекотал ему подбородок. – Бя-яшенька, бя-яшенька… Ну и жисть. Грызи орешки да зайке уши чеши. А на печурке чугунок закипает. Благодать.

Вот тут-то и прорвало Вавилу.

– Благодать, говоришь? Из-за вашего слюнтяйства все оказались в тайге. На нелегальном положении. В самый нужный момент. Там, – Вавила кивнул головой в сторону города, – там большие дела, революция. Каждый человек на вес золота, а мы четыре дурака будем сидеть здесь, в заброшенной таёжной землянке, забившись, как этот заяц под нары, и ждать, пока товарищи принесут нам пожрать. Позор!

И рука болела, не давала покоя, и бесило сознание своей беспомощности.

– Все из-за вас. В свободу играли, – злился Вавила.

Вот тогда-то Егор и предложил попить кипяточку.

Гудела в углу каменная печурка, отогревая замерзшие стены избушки. Таяли под потолком куржаки. Возле каждого куржака клуб пара, как туча в ненастье возле горы. Струйки пара текли по полу из щелеватой двери. Крупные капли испарины падали на земляной, ещё не оттаявший пол, на чёрные, в лишайниках нары.

Нежилью, затхлостью пахло в землянке.

– М-мда, неудобь вышла, – завздыхал Егор. – Неудобь. Как про эту артель я услыхал, аж сердце зашлось. Господи, думаю, жисть-то теперь пойдёт што Петюшке мому, што девкам, што Аграфене, – и затрясся клинышек бороды, кипяток из кружки на колени сплеснулся. Но Егор только бровью дернул. – Господи! Да как же сарынь-то там без меня? Аграфена одна ни в жисть их не прокормит! – и запричитал, как на пожарище – Слобода, корова её забодай. Ослобонила мово Петюшку от харчей. Да как же жить-то нам, братцы? Податься куда? – и большая слеза задрожала на белесых ресницах Егора.

– Податься и правда некуда, – согласился Иван Иванович. И вздохнул. – Революция, а что изменилось?

– Многое изменилось. – озлился Вавила. – Раньше господин Ваницкий был просто сволочь, а теперь стал революционная сволочь.

– Братцы! Помрёт ведь сарынь-то моя, – застонал Егор, и, глядя на него, каждый спрашивал себя: «Что же теперь делать?»

– Что делать? – вслух сказал Федор.

– Ждать, – ответил Иван Иванович. – Революционер должен уметь терпеливо ждать.

Егор натянул шапчонку и решительно направился к двери.

– Ты куда? – остановил его Вавила.

– На прииск. Будь што будет. Сарынь-то помрет без меня.

– Видите, Иван Иванович, мы не имеем права сидеть и ждать. В революции ждать нельзя. Захлестнёт, потом и берега не найдёшь. Товарищи, надо кому-то пробираться в город, попытаться установить связь с городскими товарищами. Они-то, наверное, знают, куда нам идти. Теперь, Егор, давай думать, что делать с твоей сарынью.


Настырная Лушка раздражала Ксюшу. А тут ещё Арина со своими ахами, причитаниями. Без неё тошно. Ксюша решительно отстранила Арину, прикрикнула:

– Погодь ты, кресна. Не встревай в чужой разговор.

– Это как чужой? С каких это, Ксюшенька, пор ты чужой-то мне стала? Да роднее тебя…

– Сама разберусь! Не встревай!

Рогачёвская властность в Ксюшином голосе. Арина смешалась, обиженно заклохтала что-то вполголоса и присела на лавку.

Ксюша решительно повернулась к Лушке и сказала уже примирительно, мягко.

– Я, Луша, ничего не могу. Я совсем сторона. Вот те крест, сторона.

– Врёшь! А кто привёз на прииск Ваницкого? А? Рабочие-то твои. Твоих рабочих забрали. Сама за шиворот не хватала, сама по мордам не била, а приказ-то твой. Ты приказала забрать их и в город отправить. Ты в глаза мне смотри. Что, боишься небось?

Ксюша стояла у печки, высокая, строгая, с нахмуренными бровями. На плечах шаль. Кисти до самого пола. На грудь переброшена коса с алой лентой.

Лушка, в полушубке, подшитых валенках, – у порога.

– Так сторона, говоришь? Сторона, – наступала она.

– Сторона. Богом клянусь, меня саму Ваньша на прииск привёз. Я и не знала, што рабочие там хозяйничают, – говорила искренне, а где-то глубоко неприятно подсасывало: согласилась бы с приискателями, может, ничего бы и не было.

– Тебе шесть паев было мало?

– Не о том разговор. Я и слыхом не слыхала, што Вавилу, дядю Егора решили забрать. И где они, не знаю.

– Врёшь. Все на селе знают, что Вавила отбил арестантов, только об этом и разговору, а хозяйка не знает. Врёшь ты всё! Да тебе стоит слово сказать, их искать перестанут, и они вернутся. Ну, что они тебе сделали?

Арина снова вскочила.

– Как што? А прииск хотели забрать. Ксюшеньку, доченьку, по миру…

– Кресна! Не встревай.

– Лиходеи они! Разбойники!

– Не встревай. Помолчи, говорю. Луша, я ничего не могу. Моей вины тут нет.

– Врёшь! Устин на тебя указал. Врёшь! – Лушка шагнула вперёд и вдруг плюхнулась на колени.

– Ксюша… Молю… Как богу, кланяюсь. Аграфена больна, сарынь совсем загинается. Вавила… Что, если бы так твоего Ванюшку? Замолви хоть слово. Ну… Не хочешь? – Вскочила. – Не хочешь? Шкура ты! – потянулась к Ксюше – вот-вот в косу вцепится. Арина кошкой между ними. Загородила ухватом.

Лушка выбежала во двор с непокрытой головой, так простоволосой и бежала на прииск.

– Куда же ещё податься? При царе на каторге гнил и сейчас… Уйду к Вавиле в тайгу. Сегодня ночью уйду. А тебе, Ксюшенька, в жисть не прощу. На коленях стояла. Может, и вправду не ты приказала забрать, а заступиться могла. Хозяйка – хозяйка и есть. Уйду в тайгу… А как Аграфена с сарынью? Тут хоть я куском-то делюсь. Вернусь. Заставлю Ксюху, пусть хоть сарыни поможет. Испугается, наверно. Сразу протянет рубли. А я не возьму. Сама Аграфене отдай.

Побежала обратно. И снова остановилась.

– Нет, иначе надо. Как Вавила учил. Мне терять нечего. Мне терять нечего, – повторяла Лушка.

С тем и прибежала на Богомдарованный. Сразу к конторе. Схватила било и ударила в обечайку. Тревожные, набатные звуки повисли над прииском.

Ванюшка выбежал из конторы – он временно управлял Богомдарованным, Ксюша только золото забирала, – кинулся к Лушке.

– Сдурела? Кто приказал? Я вот тебе…

Но Лушка замахнулась на него тяжелым билом, толкнула в грудь. И опять тревожный набат рвал таежную тишину.

С шахты, с промывалки, с лесосеки бежали люди. Из землянок выныривали старики, старухи, ребятишки, приискатели, спавшие после ночной смены. Натягивая на ходу одежонку бежали к конторе. А набат становился все громче и громче. И с каждым ударом росла у Лушки решимость.

Собрался народ. Лушка бросила било и, взбежав на крыльцо, крикнула:

– Мужики… Бабы… – перед ней сотня глаз. Робость взяла. Но Лушка крикнула ещё громче – Мужики! Приискатели! Вы выбирали артельный комитет? Вы! Где же ваш комитет? Где? Я у Устина была, у Кузьмы, с хозяйкой сейчас говорила – никто не хочет помочь. Давайте приведём этих кровопивцев на сход – Устина, Кузьму, Ксюху с Ванюшкой. Учиним суд над ними. Доколе наших мужиков будут травить в тайге? Доколе мы будем терпеть измывки? Прямо сейчас пойдем, всем миром, притащим на сход притеснителей…

Золотистая корона волос на голове делала Лушку выше, щёки её заливал яркий румянец, большие серые глаза полны решимости.

– Мужики! Неужто трусите? Я первая пойду, – и сбежала с крыльца.

– Стой! – Дядя Жура схватил её за лечи, тряхнул и приказал Тарасу: – Держи пока. Надо народу всё как есть обсказать.

– Пусти, пусти, – рвалась Лушка. – Трусы… – бросилась в толпу и застонала. Хотелось по-бабьи заплакать, но не было слез.

Народ шумел, но Лушка не могла разобрать, к чему этот шум: в осуждение её или в поддержку.

Дядя Жура не стал выходить на крыльцо: и так на голову выше всех. Крикнул зычно:

– Помолчите вы… дайте слово-то молвить…

Тишина наступила. Дядя Жура покряхтел, покрутил головой: непривычное дело быть вожаком, да некому больше. Рубанул кулаком в воздухе, прогоняя робость, и начал опять:

– Мужики… Ну и бабы, конешное дело, раз уж пришли, Лушка тут суд чинить звала. Учинить расправу не диво, а надо глядеть поперед. Посля-то што? Всем в тайгу подаваться? Не дело. Мы тут, которые… Г-м-м… – замолчал. Говорить ли народу, что эти дни он, Тарас, Кирюха, Арон несколько раз встречались и рядили между собой. Решил имен не называть, а просто – Которые тут остались на прииске, так решили промеж себя – правду надо искать. Не может быть, штоб на земле, ежели и верно свобода, нигде не было правды. Есть правда. Найти её и мужиков вызволить, да кой-кому ещё и по шеям накостылять за это самое самоуправство. Вот мы тут письмо написали, – пошарил за пазухой, вынул лист бумаги, сложенный четвертушкой. – Мы чаяли вас завтра собрать, но раз уж так получилось… Кто тут грамотный есть?

– Я, – крикнула Лушка.

– На, читай.

– «Временному правительству. Самому главному, – начала читать Лушка с крыльца. Читала легко, будто собственные слова, будто её, Лушкины, думы записаны на бумагу: о том, как услышали на прииске про свободу, как решили создать артель, как арестовали артельщиков. – Защиты просим, – читала Лушка. Верим, есть правда на земле, и наши мужики – Вавила Уралов, Иван Многореков, Егор Чекин и Федор Рогачёв должны получить прощение. И надо наказать тех, кто их изобидел. Народ шибко ждёт».

– Ну как, мужики… и бабы, конешно, миром решим? – Опять рубанул кулаком дядя Жура. – Мы грезили, прошение-то в Питер послать и в губернию. Ну как, мужики?

– Дело, конешно.

– Надо послать.

– Еще лучше бы ходоков.

– Кого ходоком-то? Уж думали. На дорогах ноне, сказывают, этих ловят, которые с фронта бегут. Заставы везде, а у нас пачпорта знаете сами каки…

– Я пойду! Я!

– Ты, Лушка?

– Я проберусь. И город знаю. Жила там. Вот только с деньгами-то как? У меня ни гроша.

– Постой о деньгах. Ну как, мужики, значит решили? А Лушку как?

– Чего там. Послать. Баба пробойная.

– А с деньгами уж, мужики, я нонче по землянкам с шапкой пройду. Всё одно и Лушке в дорогу, и Аграфене надобно помочь. Ты, Лушка, когда же двигаться думаешь?

– Хоть когда. По мне прямо в ночь.


Проснулся Сысой и сразу к календарю прошлёпал по полу босыми ногами. Поеживаясь от холода, зажег свечу и стал перелистывать замусоленные листки.

– До красной горки двадцать два дня осталось. Через пятнадцать дён надо ехать, не то не поспею к Ванюшкиной свадьбе. Это выходит надо ехать на самую паску?

Давно решено, что первый день пасхи он проведёт дома, а в понедельник уедет. Но Сысой вновь мусолил пальцы и перебрасывал листки календаря. Прикидывал:

– Первый день еду на поезде. Потом беру лошадей, и ежели выехать затемно… – Вроде должен поспеть. Окрутим Ксюху с Ванюшкой, а наутро вступаю в хозяева половины Богомдарованного. Промышленник. Второй Ваницкий в губернии. Ха!

Сысой, по-птичьему переступая босыми ногами на холодном полу, заскреб в затылке.

– Какую половину прииска брать? Вверх от шахты али вниз от шахты?

Закутался в одеяло и сел на постели.

– Ежели верхнюю, так оно может и этак и так обернуться. Ежели нижнюю… Промахнёшься – всю жизнь будешь сам себя казнить.

Рассвет посинил окно. Посветлели, порозовели крыши домов, а Сысой все сидел. На иконе в углу строгий лик Христа. Правая рука поднята вверх и как бы предостерегает Сысоя: не прогадай!

Мачеха крикнула в дверь:

– Вставай, Сысоюшка. Отец скоро завтракать выйдет.

Наскоро одевшись, Сысой долго молился перед иконами и, забыв умыться, вышел в столовую.

Отец постился, говел и всю неделю ел только хлеб с квасом, лук с конопляным маслом и постные щи. Он и сейчас сидел за столом, в теплом заячьем жилете, похудевший, строгий, густо солил ломоть хлеба и запивал его квасом. После каждого глотка повторял:

– Свят, свят, отпусти мне грехи мои, вольные и невольные, – копался в памяти, вспоминая грехи, чтоб не забыть исповедоваться попу. – На прошлой неделе Глашку, кухарку, ущипнул за грудки. Эх, не надо бы. Грех. Каюсь, господи, – и опять кусок в рот. Увидев сына, показал ему на стул напротив себя. Протянул ковригу хлеба и луковицу: – Ешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю