Текст книги "Граф в законе (сборник)"
Автор книги: Владимир Смирнов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)
Глава 31
Ворованный воздух
«Утопия» в переводе с греческого означает: «Место, которого нет».
Старенькая «тойота» наконец влетела в извилистый зеленый туннель, оставив позади гремящий голосами город.
– Настройтесь на долгий путь. Часа три-четыре ехать, – предупредил портье, устремив брови вперед, на каменистую дорогу.
Виктор расслабился, вытянул ноги, закрыл глаза.
– Я должен рассказать вам про деда, – спустя несколько минут заговорил портье. – Он тихий и добрый, хотя и выглядит немножко сумасшедшим. Пятнадцать лет там живет. Ночью работает, днем гуляет по лугам, по лесам. Когда спит, когда ест – не знаю. Один раз в месяц я завожу ему продукты. Хватает с избытком. В город не затянешь. «Там, – говорит, – моя смерть».
– Вы сказали: «работает»? – заинтересовался Виктор.
– Как одержимый! – В голосе портье пробилась трогательная родственная гордость. – Знаете, мой дед когда-то был известной в мире персоной. Он свободно говорил на пятнадцати языках, считался лучшим знатоком эсперанто. Но не этим он прославился. Его научным увлечением были пословицы. Он написал десятки книг, сотни статей. В Нью-Йорке дважды издавалась его монография «Мудрость и разум объединенных наций».
– Приятно, когда внук говорит о деде с такой теплотой, – заметил Виктор.
– А как же иначе? – признательно задвигались брови. И портье заговорил с такой доверительностью, с какой говорят лишь ночью в вагонном купе. – Это моя боль и моя радость. Я сам закончил филологический факультет, хотел продолжить его дело… но жизнь, видите, какая. Портье в десять раз больше зарабатывает, чем филолог. Ну да не обо мне речь. Сейчас я расскажу, почему дед сбежал в горы. Его мировой известности завидовали ученые из Академии наук. Чинили всякие препятствия, делали гадости. Ну, например, часто не пускали за границу на симпозиумы, совещания, съезды. В 1974 году президент международного фольклорного общества Арчел Тейлор подал в отставку. Фольклористы мира предложили избрать на эту должность Сергея Даниловича Мостопалова, моего деда. Академия, конечно, отказалась оплатить его поездку на съезд. Тогда один финский профессор переслал свои деньги на дорогу. И что ж вы думаете? Наши власти по просьбе академиков не дали ему заграничного паспорта. Об этом диком случае писали многие иностранные газеты.
– За что же наши академики так невзлюбили Мостопалова? – спросил Виктор.
– Да за то, что дед был ученым с мировым именем, но не был ни академиком, ни профессором, ни доцентом, даже не имел высшего образования. «Невзлюбили» – мягко сказано. Кто-то настрочил донос в КГБ, что мой дед – агент американской разведки. В результате, можете догадаться, – семь лет тюрьмы…
Сжав губы и сдвинув брови, портье замолчал. В его памяти сумбурно забегали обрывки давних воспоминаний: много выкриков, униженных слов мольбы, проклятий.
Виктор силился выстроить из принимаемых разорванных мыслей какие-то четкие контуры – не получалось.
Внезапно его с неумолимой властностью стала окутывать дремота. Долгий день, начавшийся с кошмарного сновидения, был настолько насыщен необъяснимой нервозностью, что, видимо, только этот удивительный рассказ, похожий на вынужденную отчаянную искренность, еще какое-то время поддерживал в нем силы. Но рассказ по своей логике подошел к концу, и Виктор сдался, как сдается боксер, лежа в нокдауне на ринге: «Не встану! Как приятно ощущать бездействие и прохладу помоста!»
Погружаясь все глубже и глубже в сонное расслабление, Виктор крохотной, еще бодрствующей частичкой слуха воспринимал отдельные речевые сочетания:
– …Дед вышел другим…
– …Мы с ним построили этот дом…
– …Стал гнить один…
Почувствовал прикосновение к плечу.
– Приехали… Наш горный отель.
Виктор нехотя выбрался из машины, и тут же с него скатился сонный дурман. Он стоял на пышном разноцветье альпийского фривольно-девственного луга. Впереди угрюмо вздымалась горная гряда, нежно прикрытая сверху прозрачными облаками, а позади стремительно уходили вниз светло-изумрудные поля, держа на себе уж очень независимые, островерхие группки деревьев, словно выдвинутые дозоры темного лесного горизонта. Сверху низко нависало суконно-голубое небо.
Вершину разрезало рваное ущелье. По ленивым взрывам косматого тумана можно было предположить, что в узкой теснине ревет на перекатах холодная река, несущая талый снег.
Возле крутого обрыва врос в землю небольшой почерневший дом; он глядел на Виктора человечьим лицом: широкие двери – растянувшийся в улыбке рот, нависший над ними козырек – плоский нос, три глаза. Третье вверху на лбу дома.
– Верхнее окно – ваше, – сказал ему подошедший портье, – Пойдемте. Кажется, деда нет. Я покажу вам его научные хоромы.
В первой темноватой комнате все стены до потолка были уставлены книжными полками.
– У него было почти пятьдесят тысяч книг, – комментировал портье, – здесь остатки. Тысяч шесть.
В другой комнате у окна стоял заваленный рукописями, журналами широкий письменный стол, а за ним четырьмя стройными рядами высились массивные шкафы с выдвигаемыми ящичками – совсем как зал каталога в библиотеке.
– Тут он работает. А здесь хранятся фольклорные карточки. Сто двадцать тысяч, представляете? Более чем на трехстах языках мира. Но давайте вернемся. А то дед увидит нас.
– Рассердится? – спросил Виктор.
– Нет. Слова не скажет. Но он меня всегда предупреждает: «В мой храм не должна ступать нога иноверца. А для меня все иноверцы, кроме тебя».
В мансарду вела отдельная лестница, огибающая угол дома со стороны обрыва. Виктор огляделся: комната светлая, с затаившейся первозданной тишиной.
– Вам будет здесь хорошо, покойно, – заверил портье. – Продуктов хватит надолго. Я дней через десять наведаюсь, хорошо?
Виктор задержал его у дверей.
– Одна просьба. Если будут меня разыскивать, не говорите, где я.
Он слышал, как сбегал по ступенькам портье, как заводил не желающую возвращаться машину, как наконец взревел, ровно заработал мотор, как удалялся, будто скатывался под гору, шум двигателя, пока не затих совсем…
Вдруг показалось, что последняя слабенькая духовная связь с незримым энергетическим полем, объединяющим все живое, прервалась и он остался один, окруженный пустотой и молчанием. Никому не нужный, никчемный, отброшенный. Жутковатое состояние. Но еще более жутким и оттого нереальным представлялось возвращение в городскую орущую неразбериху, откуда сбежал.
На подоконнике он обнаружил (будто специально кем-то оставленный) флакон с успокоительными таблетками «Нозепама», не задумываясь, высыпал сразу шесть белых кружочков на ладонь и опрокинул их в рот. Лег улиткой на кровать в ожидании покоя.
Проснулся, когда уставшее солнце висело, как ореол, над самым высоким пиком горной гряды. Есть не хотелось, мучила жажда. Он взял ведерко, спустился по прилипшей к углу дома лестнице. Но не вышел на тропку, которая резко ныряла в туман к шумящей реке. Потянуло заглянуть в окна старика. В одном из них воспаленно горел ранний свет керосиновой лампы, освещая склоненную лохматую голову и страницы толстой книги. Стало чуть легче, не так одиноко и зябко. Рядом была живая душа.
Дни потекли в тусклом немом однообразии, как у заброшенного судьбой на сказочно живописный, но совсем чужой и надменно-равнодушный остров. Деревья не видели Виктора – смотрели в небо. Трава, примятая подошвами, тут же поднималась, не оставляя следа. Глубинный рокот водного потока, пронизывающий все вокруг, властно подавлял чувства, движения, мысли, вызывая вялость и оцепенение. А под магическим воздействием угрюмо нависших горных великанов, наверное, тех самых, которые воздвиг Геркулес на границе мира, произошло как бы самоуменынение: из обычного человека, который недавно расселял в себе весь мир, Виктор превратился в крохотное существо, стал безвестной обезличенной амебой.
Эти ощущения с каждым днем усиливали тягостную и тревожную ностальгию по чему-то несбывшемуся.
Даже Мостопалов вроде бы жил в ином измерении. Они часто встречались, но худой желтолицый старик, как бесплотное привидение, пролетал мимо, не замечая Виктора. Однажды они чуть не столкнулись. Однако и на этот раз невесомый дед обошел Виктора, как обходят лужу, и умчался вверх по склону.
Слепая тоска сильнее сжала сердце. Теперь Виктор отчетливо чувствовал: его окружала враждебная аура отторжения. В своей мансарде не мог долго находиться. Там старинные часы с погребальной торжественностью отсчитывали человечье время. Не его время, чужое время. И он спускался на альпийский луг. А здесь, на просторе, обдуваемый ветрами, он… задыхался. То ли от огрубелой тоски, то ли от нехватки кислорода, то ли от приступа доселе незнакомой астмы. Черт знает, от чего, но задыхался.
Ничейный человек. Изгой. Отщепенец. Он казнил себя этими парализующими метками и думал, думал об одном: «Неужели наступает моральная смерть? Неужели она есть начало смерти физической?»
В один из дней произошло невероятное: Мостопалов остановился перед ним. Изящный, даже хрупкий старик с иссохшим лицом, впалыми щеками, острыми скулами и безжизненно бледными губами.
– Чего вы маетесь? – заговорил шелестящим, как листья на ветру, шепотом. На лице его отражались тень грусти и судьбы. – Здесь много воздуха. Дышите! Хоть он не наш. Ихний. – Рука взметнулась в сторону низины. – Все равно дышите! Не считайте, что он для нас ворованный.
– Разве только воздухом жив человек? – жалобно произнес Виктор.
– Только воздухом! – всколыхнулся под старым костюмчиком старик. – Ничего нам больше не надо! Эх, если б вы посидели в шизо…
– В шизо? – недоуменно переспросил Виктор.
– Э-э-э… Ничего вы, юноша, не изведали… Так в тюрьме называется штрафной изолятор. Мест на десять, а нас полсотни туда затолкали. Все выдышали. Двери открывали, когда трупы выносили. Один-два раза в неделю. Представляете? Мы корчились, хрипели без воздуха. Все помутилось в головах, как у крыс корабельных. И думы крысиные одолевали: скорей бы кто задохнулся, сдох, чтоб двери открыли. Хватались за жизнь, как нелюди. Жребий бросали: кого убить, чтоб другим глоток воздуха ухватить из-под двери. Мне крест на бумажке выпал. Сижу, жду, когда «палач» кирпичом сзади… Смерти не боялся. Я тогда уже не жил… А тут спасение, ор из дверного окошка: «Мостопалов, к выходу!» Вытолкнули. Закашлялся во дворе, нутряно, кроваво. Воздух рвал легкие. А вы говорите, чем жив человек. Вон сколько воздуха! Дышите!
Мостопалов завертел головой, точно собирая со всех сторон пьянящий луговой аромат. А Виктор спешно сказал с молитвенной надеждой:
– У меня другое. Я не знаю, как жить.
Опять шуршащий шепот:
– Живите, как я. В утопии.
– Как это – «в утопии»?
– И этого не знаете? «Утопия» в переводе с греческого означает «место, которого нет».
Раздался какой-то булькающий смех, и старик побежал в сторону горной гряды по своим непонятным делам. Под ним даже трава не приминалась.
Оглушенный внезапно вернувшимся одиночеством, Виктор глядел на удаляющуюся фигурку, словно на последний проблеск угасающей жизни. Скоро, очень скоро в него тоже вселится непобедимое состояние, когда немеют, каменеют чувства, то состояние, которое принял этот безумный и умный старик. Тогда кончится власть времени, как она кончилась над горами, над домом, над ущельем, скрывающим в себе неиссякаемый поток. Пугающую перспективу оставил Виктору скрывшийся за деревьями вечный дед.
Дни полетели как-то сами по себе, не затрагивая Виктора. Темнота и свет неразрывно слились в тягучее однообразие. Он потерял счет часам. Ел, спал, гулял по лугам в неопределенное время, ведомый бесчувственным и слепым инстинктом самосохранения. Дед уже не останавливался возле него, пролетал мимо, как невесомое привидение.
И каждый раз Виктора тянула за ним какая-то невидимая упруго-резиновая паутина. Он с трудом выпутывался и уходил в другую сторону, но и там перед глазами долго еще бежал дед, а потом маячили деревья, за которыми тот скрылся…
Как-то в полдень Виктор отважился открыть его дверь. Но тут же отпрянул назад. Перед ним встал Мостопалов, вытянув вперед ладошки.
– Уходите! Живите в своем. В своем.
Он ушел. Сел у обрыва на камень. Никак не мог согнать в привычный порядок вдруг разбежавшиеся мысли.
– Все маетесь? – словно порхнул живой ветерок. – А вы оторвитесь, как облачко. Не можете? Эх, горе вам!
Над Виктором сияли бездумным весельем глаза старика.
– Не понимаете? Сейчас… Сейчас… – Он метнулся в дом, принес пачку исписанных листков. – Слушайте, что я пишу. – Голос его на время обрел человеческую тональность: – «Биополе человека воссоединено с биополями других людей. Мы лишь крохотные элементы огромного универсального пространства. Все существует во всем, и все помнит обо всем». Понятно?
Виктор недоуменно молчал.
– Эх, горе вам, горе! – Дед свернул листки трубочкой, назидательно поднял ее над головой. Взгляд его стал осмысленным и серьезным. – В этом суть жизни на земле. Мировое информационное взаимодействие дает возможность существовать людям. Они, сами того не подозревая, главные жизненные проблемы решают сообща, сообща принимают, сообща отвергают. Они – один организм. Вот вы и маетесь. Теперь понятно? А я оторвался от него. Живу сам по себе, не связанный. Я безобидный, и они про меня сразу забыли. А вы…
– А я? – с глубинной надеждой спросил Виктор.
– А вы не можете оторваться, не можете без них.
– Тогда я пойду к ним.
– Они не хотят вас, как и меня. Не пустят обратно.
– Что же мне делать?
В глазах старика снова зажглись сумасшедшие искорки.
– Не знаю… Не знаю… – Он указал бумажным свитком куда-то в низину. – Вон… Вон ваша туча идет! Спешите.
И умчался в дом, подпрыгивая, как ребенок.
А перед Виктором еще дрожал в воздухе грозный бумажный свиток, в котором таился непонятный приговор.
Он поднялся с камня, стряхнул с себя это магическое видение.
«Больной старик… с проблемами рассудка. Почему больной? Странный. А может, мудрый провидец? Внес какую-то сумятицу… Невозможно разобраться… Сказал: „Оторвитесь, как облачко“. От чего отрываться? Как отрываться?»
Сумбурные мысли, навеянные дедом, будоражили его до поздней ночи. А когда вернулся в мансарду, то никак не мог вспомнить, где был полдня, что делал, словно отключились на время и слух, и зрение.
Ранним утром он снова отправился на прогулку. Надо было все обдумать, все решить. «Спешите», – сказал старик.
Невдалеке Виктор заметил длинную извилистую ленту шагающих альпинистов. Она медленно, сосредоточенно ползла вверх.
Он подбежал к середине ленты с неясным ожиданием. А она словно и не видела его. Двигалась и двигалась. Только мысли отбрасывала:
«В этих горах и Робинзоны водятся…»
«Неужели с нашей вершины скатился?»
«Вот он, кавказский пленник!»
А последний альпинист, усатый и важный, поравнявшись с Виктором, сказал, посмеиваясь:
– Не повезло тебе, приятель. Денег у нас нет. Еда по дням расписана. Так что иди в свою хижину!
И они ушли, как носильщики каменоломен с тяжелым грузом на плечах, экономно рассчитывая каждое движение.
А он остался. Отогнанная, никому не нужная дворняжка.
Горное безмолвие приблизилось к нему, точно разглядывало в удивлении непонятное крохотное существо. Тишина давила, затрудняла дыхание, в бешеной гонке неслись неосознанные мысли, страх уже холодил тело… Боковым зрением уловил, как далеко внизу окна домика тревожно сверкали солнечными бликами, предупреждали, торопили его…
И он побежал туда, под крышу спасительной мансарды, оглядываясь на неотступно летящую за ним тень.
Остановился. Прямо-таки уперся грудью в упругую воздушную стену. Долго осмысливал увиденное.
В ложбинке между каменными глыбами пятеро жарили на вертеле мясо. А справа (Виктор почему-то не придал этому никакого значения) тайно из-за деревьев подглядывал за ними Мостопалов. Не с человеческим интересом подглядывал, а с игривым любопытством лешего.
Ноги сами привели к ложбинке… К людям…
– Кто это? Наши вернулись?
– Да нет. Какой-то местный туземец. Ну, чего уставился? Дуй отсюда. Нищим не подаем!
Но Виктор, сам не зная почему, не уходил.
– Откуда он тут взялся?
– Я знаю.
– Ну?
– Помните, как, увидев Остапа Бендера, отец Федор с ворованной колбасой в зубах забрался на неприступную скалу?
– Ну?
– Так, оказывается, отец Федор добился-таки любви царицы Тамары. Это их отпрыск бродит по горам, доедает колбасу батюшки.
Громовой хохот ударил в лицо, а когда Виктор повернулся – и в спину. До самого дома он бежал без оглядки, подгоняемый оскорбительным хохотом. А встречный ветерок не задерживал, дышал в лицо: «Спешите!»
Расслабляющая усталость обессилила его. Это была усталость не бегуна, завершившего марафонские километры, не больного, открывшего глаза в реанимационном отделении, не ученого, понявшего на пятые сутки бессмысленность своего эксперимента. Это была вселенская усталость. Когда уже отмерли, истлели все связи с людьми, с окружающим миром. Когда внутри замедленно утихает жизнь…
Он долго стоял перед серым домиком, нахохлившимся, зловеще сверкающим стеклами окон. Думал…
Все отталкивают его. Все бегут от него. Все. Как от прокаженного. Вспомнилась санитарка из лесного домика, Венера с нудистского пляжа. Они покорялись его воле. Лишь покорялись, не отдавая своего тепла. И забыли о нем, как о птице, пролетевшей над головой. И воздух какой-то ватный. Удушающий. Их воздух.
Говорят, что умирающий должен пройти через пять стадий. Стадия отрицания: «Нет, я не умру». Стадия протеста: «Почему именно я!» Стадия с просьбой об отсрочке: «Не сейчас. Еще немного». Стадия депрессивная: «Да, это я умираю». Стадия принятия: «Пусть будет!»
Интересно, на какой стадии он? Наверное, на стадии депрессии… Все уже безразлично.
Тяжело ступая, будто на эшафот, Виктор поднялся по лестнице в свою мансарду. Мелькнуло беглое желание: хорошо бы спрятаться в смерть точно так же, как прячется ребенок от испуга под подушку…
Комнату заполняли вечерние сумерки. Они всегда особенно страшны: приносят для слабых все злое, что есть на земле.
Он внезапно почувствовал: кто-то прячется в комнате, недобрый, коварный. Обошел по кругу, заглянул в шкаф, под кровать. И увидел (как не заметил прежде?) маленькое круглое зеркальце на этажерке. А в нем чье-то лицо. Нет, это не он! Другой. Искореженный, с буйными глазами.
Зеркальце само выпало из рук, раскололось на десятки светлячков. И в каждом зажили, замельтешили живые особи, готовые взлететь, ужалить, как осы.
Виктор в страхе отвернулся, открыл окно. («Спешите! Спешите!») Сзади осы, а в горле спазмы, никак не пропускают краденый воздух. Это шизо… шизо… Рванулся хрип, отчаянный хрип о помощи, которой, он знал, не будет. («Спешите! Спешите!»)
Воображение угодливо представило, как он взбирается на подоконник, сгибает колени, отталкивается и летит сквозь кипящий туман… А там, внизу, черные острые камни…
– Не-е-ет!
Кричит не он. Кричит вроде бы кто-то другой. Голосом Глеба. И тянет, тянет его от окна.
Виктор, как испуганный ребенок, поддается незримой силе. Поворачивается. Бежит по искрящимся светлячкам, по шатким ступеням, по высокой луговой траве.
Воздух врывается в горло. Его много. Хочется кричать от радости. Там, внизу, спасение. Он знает это. И бежит, бежит, бежит.
Глава 32
Не верь говорящему!
Колокольный звон всполошенно облетел землю, и род человеческий вздрогнул, ужаснулся…
Они сидели за круглым корейским столиком, украшенным взлетающими перламутровыми аистами. Глеб, Шеленбаум и Кондауров. Перед ними бутылка армянского коньяка и тарелочка с лимонными кружочками. Раскованно шумел ресторанный зал, а здесь, за высокой сиреневой ширмой, повисла пасмурная подавленность, какая бывает при первой встрече после большой общей беды.
– На полдня опоздал… Всего на полдня, – произнес Кондауров мрачно, явно в укор самому себе. – А теперь попробуй найти его в этих горах…
– А может, хорошо, что опоздали, – грубовато откликнулся Глеб, – Вы же могли предложить ему только тюрьму…
Шеленбаум беспокойно задвигался, сделал слабое умоляющее движение рукой, как бы предотвращая возможную ссору.
Однако до майора, видимо, долетело лишь последнее слово, и он повторил это слово, задумчиво, будто стараясь осмыслить его:
– Тюрьма? При чем тут тюрьма? A-а… – Он расправил плечи, горько усмехнулся. – Сейчас я вас удивлю. – Помолчал и, не сбрасывая с губ кривую улыбку, продолжил: – Предлагаю вместе перелистать дело, которое мы завели на Санина. Первым уголовно наказуемым поступком было ограбление хирурга. Так вот, он заплатил за операцию в два раза больше. Дальше. Продавщице магазина «У Алины» он деньги вернул с процентами. Остается банк. Серьезное преступление. Но лично он из этих денег ни цента не истратил, все они вернулись в хранилище. Что еще за ним?
– Казнь этого… как его… Пана, – напомнил Шеленбаум и заморгал испуганно, словно совершил недозволенное.
– Да, Пана, – подтвердил Кондауров, – Здесь бы я…
– Он не убивал! – сорвался выкриком Глеб. – Это я опустил рубильник…
– Вы? Это для меня новость, – ощупал его взглядом Кондауров. – Вы так вы. А кричать-то зачем? Люди никогда не кричат, когда делают доброе дело. Искренне скажу вам: спасибо! Опередили меня. Я сам хотел эту гадину прикончить. Ждал случая, чтобы выстрелить вторым.
– Но вы по долгу службы.
– А вы по долгу совести. Пусть меня выгонят из милиции, но за Пана я вас даже в качестве свидетеля не привлеку.
Шеленбаум восторженно онемел. Дотронулся благодарно до локтя Кондаурова.
– Конечно, можно найти в наших законах статьи, по которым Санину грозило заключение, – снова заговорил Кондауров. – Но я последние дни гонялся за ним, чтобы поговорить по душам. И пожать ему руку, поздравить, что победил меня в честном поединке. Таких соперников уважать надо.
– А я преступником себя чувствую, – тихо сказал Глеб, постукивая пальцем по перламутровой птице, как бы побуждая ее взлететь. – Залез по уши в ресторанные дела и забыл о нем. А ведь он в моей жизни единственный друг. С ним я был откровенен. При нем мог рассуждать вслух. Сейчас только понял: он не ресторан, а жизнь мне вернул.
Глеб жадно выпил. Кондауров чуть-чуть отхлебнул. А рюмка Шеленбаума поднялась, поколебалась над экзотическими птицами и опустилась.
– Мне иногда кажется, что кто-то, повелевающий всеми нами, вселил в него этот дар. Ради выполнения важной миссии. – Глеб сосредоточенно, почти ритуально наполнил свою рюмку. – Но если так, то почему не помог ему?
– У Владимира Высоцкого есть такое суждение: «А ясновидцев, как очевидцев, всегда сжигали на кострах».
Это сказал Шеленбаум.
Глеб резко повернулся, словно рядом с ним заговорил глухонемой.
– Не милиции, не зверюг-бандитов он испугался. Против него поднялась другая страшная сила. Против него в страхе восстал весь род человеческий. Осознайте: весь род человеческий против одного! Подобного не знала история…
Теперь и Кондауров с пристальным вниманием смотрел на ожившего старика.
– Помните, как был наказан Актеон за то, что подглядывал из-за кустов за купающейся Артемидой? Миф как бы опустился на землю. И здесь этой жертвой стал Виктор Санин…
В небольшом пространстве за ширмой сжалось напряжение.
– Сейчас все объясню, – поспешно защитился Шеленбаум от возможных иронических реплик, – Когда я получил кассету, на которой был записан мой разговор с Виктором Саниным, меня стали одолевать грустноватые раздумья о том, как мы, люди, отнесемся к его феноменальным способностям… Честно говоря, я смутно предчувствовал трагическое завершение.
Шеленбаум взволнованно отодвинул рюмку, словно она мешала ему говорить, и продолжил, стараясь вызвать доверие:
– Вы знаете, что каждый из нас окружен биополем. Оно невидимо воссоединено с биополями других людей, находящихся в ресторанном зале, живущих в городе, стране, на всей планете… Получается, что мы – крохотные живые элементы огромного информационного пространства, в котором происходит постоянное универсальное взаимодействие. Все существует во всем и все помнит обо всем. Из этой безмерной кладовой черпают сведения многие одаренные экстрасенсы. Разум же ординарных людей, таких, как вы и я, пассивен, он не способен извлечь из общей кладовой какую-либо информацию.
– Заявка на научный бестселлер? – не сдержался Кондауров.
– Ошибаетесь! Для ученых это давнее открытие, – терпеливо возразил Шеленбаум. – Так вот, мировое информационное взаимодействие дает возможность существовать человеческому роду. Люди, сами того не подозревая, главные жизненные проблемы решают сообща, сообща принимают, сообща отвергают.
Он снова придвинул к себе рюмку, нервно завертел ее между пальцами.
– Осмелюсь высказать непреложную истину: человек начинается там, где кончается животное. Мы, согласитесь, пока еще полулюди-полуживотные. Бережно и свято храним в заповедной сфере сознания наследие звериного царства. Туда вход воспрещен даже самым близким. Там властвуют инстинкты, вожделенно почитаются пороки, там оправдываются собственная злоба, ненависть, жадность, убийства – словом, все, что осуждается общественно. Эта сфера, как самая дорогая и суверенная, оберегается не меньше, чем собственная жизнь.
Его речь уже обрела профессиональную интонацию, которая настойчиво доносит каждый звук до легкомысленных студентов.
– Я достал с полки «Исповедь» Льва Толстого. Как он там клеймит себя! И вор, и прелюбодей, и убийца! Но ведь ни слова не проронил о личных грехах, все о прегрешениях какого-то абстрактного индивида. Перелистал я и художественную биографию Андре Жида, которая тоже именуется «Исповедью». Линчует, обнажает все свои пороки. Но на самом-то деле, очерняя себя, Андре Жид любуется собой, как Нарцисс. Толстой был явно прелюбодеем в молодые годы, Жид явно порочен. Но, открыв в творческом порыве правду, они тут же начали прикрывать, украшать ее словесными одеждами. И доверчивый читатель с уважением отнесся к их мнимым откровениям, даже полюбил беспутных героев… Вспомните четверостишие Федора Тютчева:
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, как ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь…
Последняя строка всегда казалась мне выспренной и нарочитой. Но теперь я убежден: гениальная строка! Поэт как бы предупреждал нас: «Не верь говорящему!» Действительно, есть дикое пугающее несоответствие между мыслью и словесными выражениями. Ведь, наверное, ради того, чтобы поглубже упрятать свои идейки, мы придумали множество запретов в наших отношениях, утвердили тайну переписки, тайну исповеди, тайну вкладов и многое другое. Согласны со мной?
Глеб и Кондауров молчали. В их молчании было изумленное и вынужденное согласие. Это слегка воодушевило Шеленбаума.
– Чего скрывать, подчас отталкивающа и неприглядна обнаженная мысль. Слова или не передают ее, или переиначивают в приятное слуху собеседника. В этом эгоистическом обмане жизненно важная общественная цель. Словами крепится дружба, любовь, налаживаются деловые связи, словами соединяются мирные отношения народов, государств. Открытые мысли порушили бы все эти связи. И Виктор Санин, до которого людские мысли доходили в отвратительно позорной наготе, оказался опасным для человечества свидетелем. Он нес в себе угрозу всеобщего распада. Инстинкт самосохранения чутко среагировал на опасность. Весть о способностях нового провидца тревожным колокольным звоном разнеслась по мировому биополю до окраин человеческого рода. И вокруг Виктора Санина образовалась зона отчуждения и вражды. Он был обречен на изгнание.
Все это произошло вне нас, но, как ни печально, с нашим активным неосознанным участием ни один человек даже интуитивно не почувствовал, от какого огромного бедствия спаслось людское сообщество.
Шеленбаум оторвал взгляд от рюмки и увидел: Глеб мрачно смотрел вниз, все еще разглаживая пальцем перламутрового аиста, который никогда уже не взлетит, а Кондауров замедленно качал головой, в чем-то соглашаясь и осуждая себя.
– Предлагаю тост, – сказал Шеленбаум. – За спасенное человечество и за человека, который, сам того не желая и не ведая, мог уничтожить самое сокровенное и последнее в нашей жизни табу.
– А я за то, чтобы он вернулся к нам, – со слабой надеждой произнес Глеб.
Шеленбаум мягко сжал его локоть.
– Поверьте мне, он вернется, но будет иным – успокоенным и повзрослевшим на много десятилетий.
Шеленбаум тронул губами янтарный коньяк. Кондауров и Глеб не шелохнулись. Один мрачно размышлял о сказанном, другой разглаживал пальцем перламутрового аиста, все еще надеясь отогреть его своим теплом…