355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Муссалитин » Восемнадцатый скорый » Текст книги (страница 31)
Восемнадцатый скорый
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 16:30

Текст книги "Восемнадцатый скорый"


Автор книги: Владимир Муссалитин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)

XXVI

После каникул они вновь вернулись к прежним занятиям по аэродинамике; теории полета, к тренировкам на тренажерах в классных комнатах. Преподаватели, как думалось Алексею, стали требовательнее к ним, курсантам. И строгость преподавателей, летчиков-инструкторов была вполне объяснима – шел четвертый год их обучения, они приблизились к тому рубежу, когда становится ясно – состоялся летчик или нет. Каждая оценка сейчас имела особое значение, потому с таким усердием они штудировали курс наук.

– Каждая ваша тройка на земле, – наставлял Васютин, – это верная двойка в воздухе. А что такое двойка в воздухе – вам известно.

Летающие на сверхзвуке, ведущие на сумасшедших скоростях воздушные бои, с той лишь разницей, что пойманный на прицел самолет «противника» прошивался не огневой очередью, а лентой фотопулемета, они хорошо знали, что оценки за теорию и практические навыки, разумеется, не могут уберечь их от возможных неприятностей в воздухе, как, например, срыва в штопор или отказа двигателя, но знания помогут найти единственно правильный выход из той аварийной ситуации, от которой никто сидящий в этих стремительных, начиненных электроникой, всевидящими, разумными приборами, машинах не застрахован.

Училище готовило не просто пилотов, а пилотов с инженерными знаниями, для которых сложный сверхзвуковой истребитель – это, казалось бы, фантастическое творение, чем-то схожее с живым человеческим организмом, как и он, перевитое различными сосудами и артериями разной толщины и разной окраски, не было тайной за семью печатями. Ошеломленные в первые дни знакомства с этими, словно бы из надреального мира машинами, рожденными к жизни безумным, безудержным полетом человеческой фантазии, они удивительно быстро (что значит век НТР) свыклись с ними, обживали их, становились с ними накоротке, полагая, что иначе и быть не могло.

Общение с такими умными машинами, которые, кажется, зависят от воли и разума человека и в то же время как бы живут своей самостоятельной, подчиненной особым законам аэродинамики жизнью, не могло не сказаться на характерах людей, приставленных к этим машинам. Вдыхая в них живое, человеческое тепло, делая их послушными, исполнительными, они в этих кусках металла оставляли частицу самих себя. Эмоции, предназначенные любимым, они отдавали машинам. В их сухости, сдержанности было немало такого, что позволяло зачислить их в разряд рационалистов. Но это, пожалуй, было бы преждевременно и не совсем оправданно. Им, детям XX века, несущимся на огромных скоростях, не были чужды чувства, знакомые далеким предшественникам. Они хотели любить и быть любимы…

Как бы ни были насыщены всевозможными заботами курсантские будни, Алексей неотступно думал об Антонине. Непонятным, тревожащим душу было ее затянувшееся молчание. Ну что с ней там могло произойти? Три письма из полка, два из дома, от матери, у которой он провел каникулы, пять писем по возвращении в училище, и ни ответа, ни привета. Старался найти оправдывающие ее поведение мотивы и не мог. Молчание Антонины больно задевало его самолюбие. «Или она успела найти себе другого?» – ревнуя и сердясь, думал Алексей.

Он твердо решил, воспользовавшись недолгими Октябрьскими праздниками, своим льготным курсантским билетом, смотаться самолетом хотя бы на денек к ней. Он не знал, насколько осуществимо на деле задуманное им, но надеялся, что, заручившись поддержкой Якушева, сможет уговорить капитана Васютина, который вновь был к нему благосклонен, отпустить его на пару дней. Но до праздников ждать нужно было без малого месяц. А он, терзаемый разными навязчивыми идеями, терпеть уже не мог. Вся надежда была на ее поезд. В дни своих увольнений, в надежде увидеть ее, он торопился к восемнадцатому скорому, обегал состав, но ни ее, ни старой полной проводницы Блиновой, у которой он мог что-то узнать об Антонине, ни разу не видел. Видимо, это была иная бригада. И в последующие свои приходы на вокзал к восемнадцатому скорому он при всей своей цепкой памяти, острой наблюдательности не встретил во всем составе ни одного знакомого лица. У него начало создаваться мнение, что каждую поездку бригады обновляются заново. Он, конечно, понимал, что это не так, знал, что в каждом вагоне едут двое проводников и дежурство у них попеременно, и уже хотя бы поэтому он не может видеть одни и те же лица, но все же столь долгое отсутствие Антонины казалось ему странным. Или ей снова приходится, как тогда, за какую-то новую провинность отбывать очередное наказание – снаряжая или охраняя в дальнем тупике вагоны? Так ли, нет, это он, конечно, мог узнать бы у Блиновой, но не было и этой спокойной и рассудительной – такой показалась она ему – женщины. Исчезновение ее тоже казалось ему по меньшей мере загадочным. Подходить же к неизвестным людям, которые, по всей видимости, могли знать Антонину, и наводить у них справки о ней казалось ему в чем-то оскорбительным. Если не отвечает, значит, не считает нужным. Не хватало еще, чтобы кто-то, посмеиваясь, рассказывал потом ей, как он носился взад-вперед по перрону. Нет, он никому не доставит удовольствия слушанием подобного рассказа.

А может, она сознательно не выходит на перрон – умышленно избегает встречи с ним? – внезапно пронзила его мысль. Он как очумелый шастает вдоль состава, а она, став за занавесочкой, тайком наблюдает за ним. Но какой ей смысл скрываться от него? Нет, вести себя так – не в ее характере. Он хотя и мало знал ее, но казалась она ему натурой открытой. Такая вряд ли станет скрывать, такая скажет откровенно.

«Чудак, – как-то рассмеялся он, неожиданно сделав для себя открытие – вместе с которым почувствовал облегчение – словно груз с души упал, – чудак!» Что же это раньше его не осенило: как у каждого трудящегося человека, у нее имеется законный отпуск, плюс отгулы, так почему бы ей не воспользоваться всем этим, честно и праведно заработанным, именно сейчас, по глубокой осени, когда уже на дороге нет прежней сутолоки и суеты, когда людям словно бы передалась меланхоличность и заторможенность осенней природы.

Придя нынче на вокзал, Родин был уверен, что именно сегодня ему откроется истина. Семнадцатое число, семнадцатый поезд (из Москвы поезда шли нечетными), семнадцать часов. Алексей любил числа, несущие в себе семерку. И нынешние семерки представлялись ему залогом удачи.

Перед приходом поезда сыпанул дождь. Такие дожди в октябре сулят мало что хорошего. И все же, прячась от него под стеной вокзала, глядя на дождевые потоки, он обрадовался этому дождю. Именно так же, с дождем, приехала в тот майский день Антонина. И еще не раз шел им на счастье в те майские дни дождь… Смешно, но он начинал верить в приметы. Да и мало кто из знакомых по училищу ребят не верил в какие-либо приметы, находя им всяческое оправдание.

– Вполне понятно, – заметил как-то его приятель Якушев, – наша профессия связана с риском, и как у всех прочих, кому приходится испытывать судьбу, у нас свои причуды. У каждого своя. Ты знаешь, говорят, наш знаменитый Королев всегда носил в кармане двушку. Заметь – не пятак, не гривенник, не двугривенный, а именно – двушку. Ощупывая ее в кармане пиджака, сидел на заседаниях государственной комиссии, запускал в космос ребят, встречал их, закладывал новые ракеты… Единственный раз, говорят, забыл взять ее, когда его, быстро одев, срочно повезли в больницу. В машине вспомнил, хотел вернуться, но отсоветовали.

Алексей впервые узнал от Якушева о «двушке» Королева и, хотя не всем рассказам приятеля доверял, на сей раз не усомнился в достоверности услышанного. И великим людям свойственны слабости, которые отнюдь не умаляют их величия.

Поезд пришел без опоздания. И стоянка его не обещала быть дольше того, что значилось в расписании. Нужно было торопиться. На подножке двенадцатого вагона, как ни всматривался (сказывались сумерки), ее не увидел. Алексей пробежал состав от начала до конца. У пятнадцатого встретил Блинову, узнавшую его, но отнесшуюся к его появлению, как показалось Алексею, равнодушно, даже несколько холодно, что немало удивило его.

– Антонина здесь, в шестом, – сказала она, поправляя флажок.

Рванувшись вновь в начало состава, Алексей услышал вдогонку:

– Не просмотри!

Но как он может просмотреть ее? Или Блинова думает, что у него начисто отшибло память и он может принять Антонину за кого-то другого. Рехнулась, что ли, в самом деле тетка!

Ведь было у него предчувствие, что она в этом поезде! Что-то даже знакомое почудилось в облике одной из проводниц, стоявшей на площадке шестого вагона, но она стояла к нему вполоборота, и Алексей не успел как следует рассмотреть ее лица. Так, значит, шестой. Шестой. Посадка заканчивалась, слышался стук железных площадок, поскрипывание таких же железных лап, прихватывающих их. Едва он поравнялся с шестым вагоном, как поезд тронулся.

Задрав голову, он пытался заглянуть в лицо проводницы, но та, словно не замечая его, выбросив наружу руку со свернутым трубочкой желтым флажком, смотрела через плечо в тамбур, заинтересовавшись неведомо чем.

Все было знакомо Алексею в напряженном повороте шеи, в линии плеч, груди. Даже не видя ее лица, он догадался: она.

– Антонина! – крикнул он, цепляясь рукой за поручень.

Перрон кончался. И он, не раздумывая, рывком бросил свое тело на площадку.

– Антонина!

Она от неожиданности, словно испугавшись, отшатнулась, обернувшись к нему лицом…

– Антонина, это ведь я, – крикнул в отчаянии Алексей, – неужели не узнаешь? Это ведь я, Антонина!

Поезд набирал ход.

Завируха

I

Ночь для нее всегда тайна, скорее, даже не ночь сама, а наступление темноты, те минуты, когда свет начинает ощутимо убывать, переливаться в темную половину, пряча одни предметы, выдвигая вместо них другие. В этот час наступают самые таинственные превращения. Ходики стучат по-иному, совсем не так, как днем. Кот Рым, который днем признает только одно занятие – гонять по улицам, к вечеру прибивается к дому, ходит по пятам как привязанный. Да и люди к вечеру становятся как бы добрее, внимательнее друг к другу, разговаривают негромко, спокойно.

Что там ни говори, интересная пора – вечер. Порой ей кажется, что вечером каждую минуту может произойти что-то неожиданное. Она любит вечера. Ей нравится с наступлением сумерек сидеть у окна, смотреть в темноту вечерней улицы.

– Ну что там высмотрела, внучка? – спрашивает бабушка, обнимая ее со спины теплыми, мягкими руками.

– Ничего, – говорит Лена, пытаясь высвободить плечо. Ей приятно, но она стесняется бабушкиной ласки. Та непременно, совсем как маленькую, начнет гладить ее по голове, жалеть отчего-то. А это совсем ни к чему. Лена не привыкла к таким нежностям.

– Охо-хонюшки, – вздыхает бабушка, – спина прямо как не своя. Должно, к погоде…

Бабушка присаживается рядом на табуретку, приближает свое маленькое усохшее личико вплотную к отпотевшему стеклу, сгоняет с правого глаза непрошеную старческую слезу и, прищурившись, тоже начинает вглядываться в уже начавшую темнеть улицу.

– Ктой-то там шастает, – спрашивает бабушка, напрягая глаза. – Никак, Коська. Он самый. Куда же это он глядя на ночь… Никак, к Клавдии? К ей. У него же сегодня гости с поселка. Ради них, видать!

Бригадир Касьян Иванович прошел по улице, словно трактор, распахивая крытыми головками подшитых валенок свежий пушистый снег.

Тихо и пустынно в доме. Весь день молчит радио.

– Поди, загуляли соколики, – говорит бабушка, косясь в угол, где на высоком комоде темнеет репродуктор. – Может, там уже кого в космос запустили, а мы знать не знаем.

В дверь настойчиво скребется кот. Голос у него требовательный, голодный.

– Мяу, мяу, – передразнивает бабушка. – Тоже мамку ему подавай! Мы сами ее поджидаем. Пусти-ка его, Лена, а то он, скаженный, голос сорвет.

В дом вместе с белым крутым облаком вкатывается черный кот. Он отряхивает от снега лапы, виновато урчит.

– Где тебя, изверга, носит? Седой уже, а все стрибуняешь. Ишь, бессовестный, обессилел совсем, слова сказать не может. Ну, пошел, пошел. Кому говорят. Плесни-ка, внучка, этому шкоднику. Да и нам вечерять пора. Мамку все равно не дождемся.

– Не буду есть, – говорит Лена твердо, как уже о давно решенном.

– Ну и помирай голодной. – Бабушка тяжело отрывается от табуретки. – Ишь, напугала тоже. Придет мамка, никуда не денется.

– Да, тебе хорошо говорить, – всхлипывает Лена.

– Ну, что с ней, с нашей мамкой, станется? Велика беда – задержалась на день-другой. Так у ней и делов в городе немало.

– Да, – говорит Лена. – Какие у нее там дела. Нет у нее никаких дел.

Смутная догадка вдруг неожиданно охватывает ее. Отъезд матери совпал с тем письмом, что принесла ей на прошлой неделе почтальонша Дуся. Мать вся зарделась, взяв то письмо в руки, и тотчас, словно боясь обжечься, торопливо сунула его под скатерть.

– От кого это, Татьянка? – полюбопытствовала бабушка, приближаясь к столу.

Почтальонша Дуся продолжала стоять в дверях довольная, посмеиваясь.

– Да так, – неопределенно ответила мать. – От знакомых.

Но по тому, как засуетилась мать, показывая как будто свое равнодушие к письму, Лена догадалась, что это письмо от того длинноносого шофера Геннадия Ивановича, который приезжал в их колхоз прошлой осенью на уборку. Это он, видать, и сманил ее мать в город, к себе в гости. Больше ей не к кому ехать. Мать и летом-то не вытянешь в город, а тут среди зимы, когда в ее группе отел начался – бросила все и помчалась. Поехала бы она так просто, от нечего делать? Да ни за что на свете! Уж Лена-то мать свою знает. К нему, к этому противному шоферу, умчалась мать. А она ей, выходит, уже не нужна. Лена вспомнила, как тот, носатый, когда к ним за матерью заезжал, чтоб на дойку ее подвезти, однажды фотографию показал. Мальчишки с девчонкой. Своих детей. Сказал при этом, глядя на нее, Лену, что, мол, без матери они. Совсем как сироты. Так вот на что он намекал тогда! И может, мать сейчас с ними, волосы им расчесывает, жалеет их. Ну и пусть, пусть. Лена судорожно глотает воздух.

– Этак, смотри, дом потопишь, – говорит серьезно бабушка, снова подвигаясь к ней. – Ах ты, глупая. Ну что с ней, нашей мамкой, станет. Приедет, никуда не денется. Давай-ка, голубка, лучше есть да почивать! – Бабушка выставляет на стол миску, хлеб, кладет ложки. Себе деревянную, ей – железную.

– Супчик-то у меня какой! Ты только попробуй.

Лена уже знает все уловки бабушки. Это чтобы только заманить ее за стол. Лена утирает рукой глаза и нехотя идет к столу.

Едят молча, Лена безразлично, слегка цепляя ложкой, бабушка же зачерпывает с верхом и, поддерживая ложку кусочком хлеба, осторожно несет через стол.

– Так сытой не будешь, – говорит наставительно она. – Ты с хлебушком, с хлебушком…

Собрав и перемыв посуду, бабушка разбирает высокую с горкой подушек постель.

– На мамкиной постельке ляжешь или со мной?

– С тобой, – говорит Лена.

Она тотчас сбрасывает платьице и юркает под теплое одеяло.

– Вот и умница! – приговаривает бабушка, забираясь на кровать.

Мягко скрипнув, кровать оседает. Лена скатывается под теплый бабушкин бок и, затаившись, думает, что когда она вырастает, станет взрослой, бабушки, должно быть, уже не будет в живых. И ей вдруг становится жаль бабушку. Лена приподнимается на локти и целует бабушку в щеку.

– Спи, моя славная, – отзывается тихо бабушка.

Лене вдруг становится тепло и уютно. И она думает, что страхи и опасения ее насчет матери напрасны. Ну как она может бросить ее? Даже если станет жаль тех ребят, у которых умерла мать, она все равно не бросит ее.

Лена лежит с открытыми глазами, вглядываясь в мутно белеющий потолок, вслушиваясь в тишину дома.

– Сейчас что, – говорит бабушка, – сейчас сел и поехал. Поезд куда хочешь довезет. Не как в прежние времена. Мой родитель в Киево-Печерскую лавру пеший ходил, а Ваня – дедушка твой – так тот каждую зиму в Вятку на заработки отбывал. А Вятка вон она где! На самом краю земли. – Бабушка смолкает, затем, словно возвратившись из каких-то своих далеких мыслей, говорит: – А окна вон отпустило. Потеплело, видать, крепко.

Лена слушает тихое воркование бабушки, опускаясь в теплую дрему.

Бабушка вспоминает какую-то дорогу, как ей с дедушкой пришлось куда-то ехать ночью, как вдруг выбежали им навстречу, на дорогу, волки. И как они кричали, чтобы отпугнуть их, но волки не убегали. Тогда они начали жечь солому, но волки, сев на снег, все чего-то ждали.

Лена хотела переспросить бабушку, правда ли то, что рассказывала она про волков, или это приснилось ей? На самом ли деле это было, или бабушка рассказала сказку? Но бабушка уже спала, а в ногах ее то громче, то тише, как бы поднимаясь и опускаясь на качелях, похрапывал большой и черный кот Рым.

II

Поутру пришла тетя Паша – соседка. По-хозяйски уселась на табуретку, развязала один за другим платки – пуховый и два простых, высвободив уши. Покосилась на кровать.

– Это ж Татьянка все гостюет. Долгонько что-то, долгонько…

Лене захотелось вскочить и вытолкнуть злую соседку в шею, чтоб совсем дорогу в их дом забыла. Всегда вот так, придет, чтобы нехорошее сказать. Какая все же злая. Вечно ей до всего дело есть! Всюду свой любопытный нос сует…

Лена с головой укрылась одеялом, стараясь не слышать голоса соседки, думая о том, чем она займется сегодня, в воскресный день.

Когда соседка наконец ушла, Лена тотчас вскочила, с уже созревшим решением.

За окном мело. «Ну и хорошо», – подумала Лена. Ей нравилась такая погода, когда идешь под густой сеткой снега, когда он валит и валит на тебя, когда ты чувствуешь его тяжесть на плечах.

– Бабушка! Я на лыжах побегаю. Мы с Веркой вчера договорились.

– Господь с тобой, какие лыжи! Так сразу и занесет. Сиди-ка лучше дома. Читай что-нибудь бабке. А то я без очков – никуда. Вот Татьянка новые глаза привезет, тогда никого просить не буду. Прошлый раз какую мы с тобой книгу хорошую читали?

– Вот, всегда ты так. Все сиди да сиди. Я и в прошлое воскресенье никуда не ходила.

– Ну, будет, будет! Сходи испытай. Вон как подметает.

И верно. Все во дворе ходило под ветром. Она открыла дверь, и в лицо со всей силой ударила снежная пыль.

Может, и правда вернуться? Только потрафит бабушке. Лена потрогала затвердевшие ремни на лыжах, постучала палками по задникам, сбивая наледь.

– Ты далеко не бегай, – крикнула бабушка, высунувшись в сени.

– Ладно, – ответила Лена, просовывая валенки в ремни. – Не побегу. – Она прихлопнула сенную дверь и, прибивая свежие наметы, побежала за ограду. Обычно она бегала на Орешек. Так называлось у них место за деревней. Там на Орешке – горки. И крутые, и пологие. Всякие! Катайся, только не боись!

На Орешек обычно собирались ребята их поселка. Помимо демьяновских, приходили туда еще лебедские и оболешевские. Кроме них с Веркой, все остальные девчонки были взрослые. И хотя девчонки воображали из себя шут знает что, кататься ровным счетом никто не умел. Они только и знали, что визжали, когда ребята сталкивали их с горок. Лена видела, как большие девчата откровенно завидуют ей, тому, как она, не боясь, съезжает со всех горок, даже со смагинского трамплина.

Ее вначале не пускали на этот трамплин. И больше всех, конечно, распинался Женька Смагин. Вот уж никогда не думала она, что Смагин такой жадина. Толкает ее в спину, кричит: «Иди, катайся с девчонками, тут тебе делать нечего». Ну и ребята, конечно, тоже разоряются и прогоняют ее, снегом кидаются. А Женька тем временем, считая уже разговор оконченным, сняв свои широкие охотничьи лыжи, взвалив их на себя, тяжело бежит наверх. И тут же, гикнув, срывается сверху… Женька всегда приседает так низко, будто прилипает к лыжам. И только у самого прыжка враз поднимается, будто какая-то пружина распрямляет его, отрывая вместе с лыжами от земли, и бросает далеко вперед. И вот он уже летит по воздуху, зажмурив глаза, и уши его старой шапки, из которой торчит вата, хлопают, как крылья. Женька худенький, и швыряет его всегда, далеко, к самым кустам. Ребята сразу же спешат лыжными палками замерить Женькин прыжок. А он и доволен, знает, что дальше его никто не прыгнет. И поэтому, должно быть, и дерет свой нос. Никому ни разу не удавалось прыгнуть дальше, чем он.

Хоть Женька и гонит ее с трамплина и важничает, Лена все же уважает его. За смелость. Правда, ее злит, что этот герой ведет себя на трамплине как хозяин. Ведь не один строил его. Но все ребята – странное дело – Женьку во всем слушают. Он даже на взрослых кричит, когда те со страху прижимают на прыжке лыжи, оббивая, обваливая трамплин.

– Эй, ты, – кричит Женька, – трусишь, так объезжай стороной.

Но она все-таки обманула Женьку. Случилось это так. Женька как раз поправлял трамплин, поднимал его выше, готовя для рекордного прыжка. Женька, Генка и Вовка вместе с лебедскими ребятами, сняв лыжи, подскребали снег к трамплину. Они укладывали снег на самом прыжке, притаптывали, уплотняли. Оставалось главное – накатать лыжню. Женька, подхватив лыжи, уже карабкался наверх. Он всегда первым прокладывал лыжню.

И только Женька взобрался наверх, только стал на свои охотничьи лыжи, только подергал ими взад-вперед, чтобы лучше скользили, как Ленка, которая стояла тут же, наверху, на горке, понеслась к прыжку. Она не видела, какое лицо было у Женьки. Должно быть, красное и злое. Но она хорошо слышала, как он закричал во все горло: «Убью!» Женька был страшен в своей злости. Едва приземлившись, она бросилась со всех ног по оврагу через ручей. Самое страшное, что она замочила лыжи и снег сразу налип. И лыжами невозможно было ворочать. Если бы Женька погнался, он, конечно бы, догнал ее. Но он стоял на самом верху и орал, показывая ей по очереди то один, то другой кулак.

Но Женьке все же не удалось побить ее. После того дня он простыл и две недели не был в школе. Сидел грустный у окна с толстой, укутанной материнским платком, шеей. Теперь-то он пускает ее на трамплин, хотя каждый раз и орет, стоя внизу, чтобы она не прижимала лыжи на прыжке. А зачем прижимать-то? Что она, дурочка? Ведь весь смысл в том, чтобы дальше прыгнуть, дольше пролететь по воздуху, а если прижмешь лыжи, никакого прыжка не получится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю