355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Буртовой » Печенежские войны » Текст книги (страница 21)
Печенежские войны
  • Текст добавлен: 9 февраля 2018, 16:30

Текст книги "Печенежские войны"


Автор книги: Владимир Буртовой


Соавторы: Игорь Коваленко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 45 страниц)

Глава XXIII

За годы странствий Твёрдой Руке не раз приходилось участвовать в битвах больших и малых. На суше, на море. Однако никогда ещё не испытывал он участи осаждённого.

В былых рассказах искушённых греков расписывались не столько шедшие на смерть или защищавшие жизнь люди, сколько чудовищные боевые машины: всевозможные тараны на колёсах, гигантские катапульты, метавшие тяжёлые ядра и каменные глыбы, способные разрушать любые твердыни, колоссальные передвижные башни с трубами, изрыгавшими огонь, и множество других сокрушающих сооружений.

Ничего подобного не было у печенегов.

Много дней кряду лавина за лавиной с громкими, дикими воплями накатывались они на столицу россов и вновь откатывались от неприступных её стен, оставляя убитых и раненых под градом сыпавшихся камней и брёвен.

Уже выступили деревянные срубы, на которых держался соп. Так часто набрасывались враги на него, на вал, что земля и калёная глина осыпались. Трупы скатывались по истерзанной насыпи в ров, и вся гробля наполнилась ими до краёв.

Снова и снова гнал Куря огузов на приступ. Его шатёр стоял в безопасном отдалении, на песчаном бугорке за болотом, через которое протянулась узкая гать. Зоркий глаз мог рассмотреть Чёрного рядом с каганским бунчуком, развевавшимся на длинном шесте.

Обороной руководил престарелый воевода Гуда. Он служил ещё покойному князю Игорю. Когда-то, давным-давно, Игорь, сын Рюрика, посылал его, Гуду, сватать Ольгу в Плескове. С той поры и остался Гуда при княгине.

Телом он дряхлый, умом же хоть куда. Расставил немногих своих ратников на помостах за заборолами, придал им всех мужчин, кто способен держать оружие, – вот и отражали нападения.

Одни ворота Киева выходили на север, другие, Лядские, на юг, а третьи, Золотые, на запад. Крепкие ворота. Башни-вежи по бокам выставлены за линию стены, позволяли осаждённым обстреливать недруга с флангов.

Но были ещё одни. Ложные. Они вели в ловушку, что называлась в просторечье «захап». Вот у этих-то ложных ворот и орудовал Улеб с горсткой храбрецов.

Только хлынут враги снизу, Улеб с молодцами давай тянуть за канаты, створы распахивать. Огузы вваливаются в образовавшуюся брешь, орут, машут саблями, а перед носом-то у них, непутёвых, глухая стена. И обратно нет хода: росичи захлопывали створы за их спинами. Печенеги в захапе, как в кармане. Хоть бей их сверху, хоть держи, точно в мышеловке.

Понял Куря, что не взять Киев с наскока, и решил покорить измором. Обложил плотным кольцом, ждёт.

В городе начался голод. Народу набилось много, коровёнок, что с собой привели, съели. Куры, гуси, хлебушко, мёд и квашеная капуста кончились. Мужики ремни варят, жуют. Бабы куда выносливей их, а и те пухнуть стали. Детишки охрипли от криков, мрут от живота. Колодцы до дна повыпили. Плохо дело.

Не тяготились сытые огузы осадой, напрочь осели стойбищем, точно в своей Степи. Киевские жрецы слабенько голосили на Перуновом капище посреди Красного двора, уповали на идолище:

– Творец всего сущего, сам себя породивший, накорми нас, защити нас и сохрани, пролей дождь.

Однажды оживились люди на валу, простёрли руки, указывая друг другу за реку. На далёком том берегу всколыхнулось пыльное марево.

– Претич!

– Воротился Претич из нижних застав!

– Вона подмога долгожданная!

Воспрянули духом. Сейчас начнётся сеча. Хоть и исхудали очень, а готовы ринуться с кольями да вилами, как только Претич переплывёт Днепр и поспешит на выручку.

Постукивая клюкой, взошла Ольга по крутым лавинкам на самую высокую башню Большого терема, с надеждой повела дальнозоркими очами в заречную синеву. Седая, хворая, еле душа в теле. С нею невестка, внучата Ярополк и Олег. И ещё внучек, сынок Малуши-ключницы, малолетний Владимир, любимец великой княгини.

Но что это Претич? Вышел к воде и ни шагу более. Стоит как пень. День миновал, второй, третий – недвижима его дружина. Что такое? Уж бранят его вслух и мысленно, нету мочи терпеть, ожидаючи, косит беспощадный мор ряды защитников города. Отчаялись, обступили княгиню:

– Мати, отворим ворота печенегам. Всё одно пропадать, коли Претич мешкает.

Всё припомнилось ей: и слава росского оружия, и невянущие песни о походах мужа и сына, и месть древлянам за гибель Игоря, и Олеговы щиты на вратах Царьграда, и её пребывание там, и свято хранимая честь родимого края.

– Нет, – ответила твёрдо. – Не пущу презренную Степь осквернять наш стол! Лучше голодная смерть, чем позорище!

Всколыхнулись головы, склонились. И опять побрели киевляне на вал сурово и молча, плечом к плечу. А к Ольге решительно приблизился незнакомый воин. Лицо открытое, смелое, простоволос, ступает легко, будто рысь, у бедра широкий меч. За ним прячется черноокая девушка в рваном розовом платьице. Это Улеб и Кифа. Он сказал:

– Я улич из Радогоща. Судьба привела к тебе. Сбегаю к Претичу. Что ему передать, мати?

– Что ж, попробуй. Призови его, бездельного, к долгу. Только не верится, чтобы удалось тебе проскочить через заслон печенегов.

– Авось перехитрю их, – сказал он. И добавил: – У меня к тебе просьба. Ежели со мной что случится, приюти мою жёнку, будь ей заступницей без меня. – Он подтолкнул вперёд Кифу, ничего не понимавшую, смущённую присутствием властной старухи с клюкой. – Это, матушка, ромейская дева, мой сердечный друг.

– Обещаю, – коротко молвила Ольга.

Улеб отвесил низкий поклон и отправился к помосту над Ложными воротами. Изготовил из верёвки аркан, принялся вылавливать им огуза из числа тех, что скулили в захапе. Изловил и выволок наверх. Беличью шапку с кафтаном и круглый размалёванный щит с него содрал, а самого опять в ловушку.

Кифа забеспокоилась, спрашивает:

– Зачем тебе?

– Стемнеет, переоденусь и полезу за стену. Может, проберусь к нашим. Сколько же топтаться им без дела!

– Пропадёшь! Что со мной будет?

– Не бойся. – Улеб улыбнулся, чтобы ободрить её. – Не теряй своих лучей, солнышко, я тобой похвалился перед народом.

– Не за себя тревожусь.

– Я тоже. Киев на волоске.

– Схватят ведь. Городу не поможешь и сам не вернёшься. Я знаю, ты у меня самый смелый, но сейчас твоя прыть бесполезна. За стенами не десять врагов – мириады.

– Не зря мне запомнились когда-то два печенежских слова. Вот и пригодятся. Я хитрость задумал, с ней попытаю удачи. – Улеб снова улыбнулся. – Поди-ка лучше поищи уздечку. Нужна. А я тем временем помыслю заранее, где сподручней спускаться.

– Хорошо. – Смуглянка загадочно прищурилась, и в её зрачках-вишенках запрыгали знакомые Улебу чёртики.

– Ты чего это, Кифа? Уж не замыслила ли тайно последовать за мной вечером?

– Что я, глупая – лезть на стену.

– То-то и оно, что безрассудная, всего от тебя жди, Кифа.

– Успокойся, из города я не выйду. А уздечку тебе поищу. – И вприпрыжку побежала вдоль мощёной улочки-конца, как игривая козочка.

Время тянулось медленно. Словно нехотя погружались луковки теремов в сумрак неба. Подле самой Горы, на Боричевом увозе печенеги перегоняли стада, отобранные в дальних погостах и пастбищах. Щёлкали бичи, гортанно выкрикивали погонщики, мычал скот.

Не утерпел Улеб, не стал дожидаться глубокой ночи. С помощью узловатого каната спустился по затенённому простенку, укрываясь за выступом малой вежи. Переждал, схоронясь в рытвинах внешней насыпи. Только начал прикидывать в уме, как бы проползти дальше, и вдруг отчётливо расслышал знакомую песенку.

Сидевшие неподалёку печенеги повскакивали на ноги и, как гнус-мошкара на свет, повалили на доносившийся девичий голос. Путь открыт. Улеб прошмыгнул во вражеский стан, затесался в толпу степняков. Не отличить его от них в полумраке: шапка меховая, у висков два беличьих хвоста болтаются, на плечах кафтан, на спине круглый щит с рисованной мордой какого-то страшилища.

Поглядел на киевскую стену, где Кифа, отплясывая, распевала весёлую византийскую песенку. Подумал благодарно: «Так вот она, тайна моей певуньи. Спасибо, умница, отвлекла огузов от дружка, подсобила».

А на стене подхватили её напев другие защитники, мужчины и женщины, хоть не знали ни словечка заморской песенки, да понятен был главный смысл: наплевать на подлых воров, что столпились у росской твердыни.

Возле каганского шатра Куря негодует. Племянник его, Мезря, раздаёт пинки своим лучникам направо-налево за то, что не могут попасть в девушку стрелами. Попробуй-ка попади, когда наверху её прикрывают и разят оттуда без промаха.

Улеб мечется среди огузов с уздечкой в руке, вроде потерял своего коня. Не видел ли, дескать, кто пропажу?

– Атэ нирдэ? (Где конь?) Сам всё ближе и ближе подбирается к Днепру. Никому до него нет охоты, отмахиваются: ищи, мол, не приставай, без тебя тошно. Вот и хорошо. Иного от них не надобно.

Реки достиг, шапку долой, кафтан тоже, кой-кого подвернувшегося хватил бойцовским кулаком напоследок, и бултых. Схватились огузы, да поздно. Стреляй, не стреляй вдогонку – и впрямь, как говорится, канул в воду. Удалился за предел перестрела, поплыл поверху быстро-быстро, как лягушонок.

А с того берега уже заметили его, руки подают. Выволокли на сушу. Он воинов Претича отстранил, поднялся – ноги подкашиваются, весь дрожит мелкой дрожью, отдышаться не может.

– Дайте воды…

Какой-то юнец присел перед ним на корточки, шлёпнул себя по ляжкам, хмыкнул:

– Чай, не напился! С него ручьями хлещет, а он…

– Цыть! – оборвал юнца властный всадник в синем плаще, сивобородый, угрюмый. Длиннющая его бармица стекает от шлема по спине, концы её пропущены под мышками и связаны на груди. – Принесите испить!

Бросились гурьбою к воде, зачерпнули шлемами, принесли, обгоняя один другого. Улеб напился, поглядел исподлобья. Сотни две наберётся воев. Пасутся кони осёдланные, сытые. На дне овражка пирамидками сложены копья вокруг древка со стягом. Костры не жгут, не хотят выдать себя огнями.

– Вы бы ещё норы повырыли, – укоризненно молвил Улеб, – стыд за вас.

Зашевелились, загомонили, обступили со всех сторон. Кто-то виновато и торопливо сует ему принесённый из обоза ломоть.

– Ну-ка, братушка, поешь сальце с хлебом.

– В Киеве жёнки с подколением пухнут, а вы сало жрёте! Видеть всех вас противно! – Улеб сжал кулаки. – Дайте только отойти чуток после купания, так расквашу, сукины дети, попомните! Ладно вы сберегаете стольный град!

Крупнолицый бородач в синем плаще спешился, кряхтя, позвякивая железом. Все расступились, пропустили старшего. Улеб шагнул к нему.

– Ты и есть воевода Претич?

– Я и есть, – хмуро произнёс тот, – а ты, отрок, от матушки, что ль?

– Вот каков наш Претич! – гневно продолжал Улеб, словно не слышал его вопроса. – Киевляне велели кланяться вызволителю, а то как же. Послали меня разузнать, не дует ли тебе на открытом-то месте, не желаешь ли перину, чтоб удобнее было нежиться тут, пока родичи костьми ложаться.

– Ты того… погоди лаяться да язвить, – заворчал Претич в бороду, – сам посуди разумно. Нас мало, печенегов же тьма. Ну пойдём, ну переправимся, а что пользы? Посекут нас, как ступим через реку. Нет уж, сохраню хоть дружину.

– Так прислать перину ай нет? – процедил Улеб сквозь зубы. – Позаботься о себе на ветру, не простынь, а то боимся Святослава, не простит нас, поди, коли тебя не убережём.

Воевода вспылил, топнул сапожищем и грюкнул:

– С кем посмел языком тягаться! Да я тебя, щенок! Я тебе… – Претич вдруг поперхнулся словами, обмяк, призадумался.

Вокруг шумели ратники:

– Сказывали тебе, Претич, веди, не мешкай!

– Веди! Живота не пожалеем!

– Сам не станешь, без тебя пойдём!

– Святослав воротится, не пощадит!

– Хоть княгиню с княжатами выхватим!

– Дожили! Срамота!

– Веди, Претич, веди!

Воевода над всеми возвышается, руки распростёр над всколыхнувшимися шишаками, всех перекрыл своим зычным голосом:

– Тихо! Тут не торговище – войско! Тихо, вам говорю!

Крики смолкли, но ропот не унять. Обступили коня, на которого снова взобрался Претич. И он объявил:

– Готовьтесь. Двинем пораньше, до петухов.

Всю ночь валили могучие сосны на яру, рубили стволы, долбили их, строгали шесты и вёсла. Новые добавились к тем лодкам, что имелись. На рассвете сели в них, затрубили в боевые трубы.

Звонкое эхо кинулось через Днепр, ударилось о леса и горы, вернулось, рассыпалось, далеко-далеко, зазвучало со всех сторон, точно грянуло отовсюду великое множество воинов. Огузы вскочили спросонок и, не разобравшись, в чём дело, закричали в паническом страхе:

– Святослав?!

– Руси!

– Халас боли!

– Гачи! Гачи! Эй-и-и!

А киевляне не растерялись, поддали жару, тоже затрубили со стен, ликуя и крича:

– Святослав!

– Наши-и-и!

И действительно, не прошло и получаса – к радостному изумлению самих осаждённых, к счастью малочисленных ратников Претича, к ужасу степняков, взметая тучи пыли и сотрясая конскими копытами землю, ослепляя блеском неистово вертящихся клинков, оглушая поля и дебри раскатистым кличем, влетела на родной простор подоспевшая из придунайских краёв дружина Святослава. Донёс вовремя гонец призыв Киева.

С ходу, с лета врезались россы в гущу огузов. Щиты червлёные, мечи широкие, кони взмылены после долгой дороги, но несут стремительно, мощно. Хоть и печенежская конница не лыком шита, а дрогнула.

Ольга сверху, с резной башенки терема глядит, глаза её сухи, спокойны. Шепчет:

– Святослав, дитятко, подоспел…

Горохом рассыпался по небу гром, брызнул тёплый летний дождик, оросил поле, точно из лейки, и прекратился. Люди и лошади скользили на мокрых кручах, особенно там, где глина. Извалялись, повыпачкались с ног до головы.

Куря тщетно пытался сплотить своё разметавшееся войско, отступая к Неводничам. А с тыла внезапно ударил в него невесть как появившийся здесь отряд. Выставляя какие-то странные переносные сооружения, сколоченные из тщательно заострённых кольев, чем-то напоминавшие ощетинившихся ежей, и ловко орудуя дубинками, эти смельчаки вызывали удивление.

– Глядите, глядите, – кричали росичи, – печенеги меж собой передрались!

– Печенег печенегу рознь, – пояснили сведующие, – то наши друзья, ятуки! Тоже подоспели на подмогу!

– Кто бы мог подумать, что мирные пахари горазды на сечу! И ещё как! Горстка, а чего вытворяют – загляденье!

– Беда и пахаря приспособит!

Один лишь Твёрдая Рука знал достоверно, кто выучил ятуков столь завидно владеть дубинками. Во всех их действиях чувствовалась школа Анита Непобедимого, хотя самого наставника не было среди них. Маман тоже почему-то отсутствовал.

Две трети войска потерял Куря в скоротечном сражении под Киевом. Сам еле ноги унёс. С оставшимися наездниками и частью обоза бежал через Перевесище по старой дороге в дремучий бор, а оттуда подальше, в Степь. Так удирал, что и про племянника позабыл, бросил Мерзю на произвол судьбы.

Наши не преследовали его, озабоченные тяжёлым состоянием изморённой столицы и разрушенной предгородни. Надо было поскорее людей напоить-накормить, устранить следы побоища да заняться восстановительными работами. Труда предстояло уйма. Залечив же раны, можно и победу отметить.

Улеб обшарил каждую трофейную кибитку, каждый брошенный огузами шатёр, осмотрел каждую группу освобождённых, но сестрицы своей Улии нигде не обнаружил.

Он отыскал Кифу, и они отправились за Неводничи, где временным лагерем расположились ятуки.

На девушке были цветастый сарафан, монисто из варяжского янтаря с золочёной подвеской-лунницей, плотные льняные чулки и новёхонькие лыченицы. Обычно непокрытые её волосы теперь украшало височное кольцо, с которого падали на открытый лоб изящные модные трезны. На пальце молочной каплей красовался финифтовый перстень. Щедро одарила её Ольга за то, что досадила врагам вчерашней пляской и песенкой со стены.

Ятуки встретили их радушно и шумно, как старых приятелей. Кифа со свойственной ей непосредственностью сразу же присоединилась к тем киевлянам, что нашли здесь обильное угощение и сочувствие, уселась в их кругу и принялась усердно черпать деревянной ложкой похлёбку из общей мисы. А Улеб попытался выяснить судьбу Анита у того самого коренастого и скуластого человека, кто когда-то с видом заправского менялы предлагал связку беличьих шкурок ему и Непобедимому, стоя по колено в море рядом с кораблём. Между ними состоялась презабавная беседа.

– Корабль. Силач. Во-о! – Юноша колесом выгнул грудь, набычился и поиграл мускулами, изображая атлета. – Помнишь? Анит. Где он?

Весёлый ятук в ответ сверкнул зубами, взбежал на возвышенность, очутившись над Улебом, и там, наверху, тоже изобразил силача. Правда, грудь у него малость подкачала, не выгнешь её колесом. Пришлось ему вместо груди выпятить пузцо, чтобы хоть как-нибудь вышло повнушительней. Решив, что мимикой достаточно перещеголял собеседника, он добавил этаким горделивым тенорком:

– Маман во-о-о-о-о!

И сбежал вниз довольный.

– Ладно, ладно, – со смехом закивал Улеб, – считаешь, что ваш Маман поболе Анита, пусть. Я не спорить пришёл. Ты мне скажи, друг, где Непобедимый?

Ятук не понимал. Тогда юноша сделал вид, будто ищет Анита, зовёт, озираясь вокруг. Наконец ятук сообразил, чего от него добиваются, выразительно махнул рукой за горизонт и уже невесело произнёс:

– Э, Анит – ек, Маман-ек. Хош, Анит. Хош, Маман. Румы.

Настал черёд Улебу недоумённо скрести затылок. Так безрезультатно и оборвался бы их разговор, кабы не пришёл на помощь один из сотрапезников Кифы. Этот человек, очевидно, понимал язык печенегов. Долговязый, заросший, он отвалился от мисы с похлёбкой, облизал свою ложку, сунул её за обворы на ноге и, прежде чем удалиться на призывные звуки клепал, доносившиеся с горы, бросил Улебу через плечо:

– Будет без толку молоть-то, кличут на сходку. А кого выспрашиваешь, тут нету. Малый тебе толкует, что обоих нету, разом, говорит, подались в Страну Румов, к грекам, стало быть.

– Вот как, – промолвил Твёрдая Рука. – Значит, Непобедимый прихватил с собою Мамана. Обзывал его чудовищем, а сам сманил в плаванье. Ну и Анитушка, леший бородатый!.. – Он повернулся к подруге, окликнул её: – Кифа, айда и мы послушаем, что княжич скажет.

Очень нравился смуглянке её новый наряд, слишком часто попадались навстречу лужицы-зеркала. Иными словами, из-за её беспрестанных любований собою они поспели лишь к завершению сходки. Пришли, а Святослав уже кончил речь. Только всего и расслышали, как сказал он напоследок своего обращения к столпившимся киевлянам:

– Немало народила нас мать-земля, вот и возьмёмся всем народом да воздвигнем поруганные кровли сызнова. И дружина моя, отложив мечи, разойдётся по вашим дворам, поляне, подсобит по совести. А управимся, будет праздник и медовый пир!

Глава XXIV

Гончарная мастерская, в жилой истобке которой Улеб и Кифа нашли себе притулок, была невелика и неприглядна, как впрочем, и все остальные жилища ремесленников, ютившихся на Оболонье, этом беднейшем предместье Киева.

Закопчённый дворик ограждён покосившимся тыном. Плоский хворостяной навес на четырёх столбах ронял тень на скудельные станки, перед которыми, скрестив ноги, на низких скамейках сидели за работой сам владелец мастерской и три его помощника. Два других подмастерья, мальчики лет восьми-десяти, скребли глину в овражке, таскали дрова от поленницы к очажным ямам или сметали глиняные крошки с залитой солнцем сушильни.

Хозяин гончар-скудельник, жилистый, сухонький, лысый человек с беззубым, всегда полуоткрытым ротишком и с тёмно-коричневыми складками-мешками под глазами, беспрестанно моргавшими обожжёнными веками, одной рукой вращал деревянный круг на стержне, прикреплённом к скамье, другой обрабатывал с помощью специальной щепки глиняную заготовку, придавая ей очертания будущей посудины.

Старшие помощники принимали от мастера готовые кринки, ставили их на круги, выглаживали лоскутами смоченной овчины, острыми палочками или гребешками наносили орнамент. Мальчики, в свою очередь, сушили, обжигали изделия и ставили на их донышках хозяйское тавро.

Кифа бегала к омуту за водой, варила гончарам обед, стирала их фартуки, а в свободные часы усаживалась на колоду и наблюдала за работой мужчин.

Ей было тоскливо в отсутствие Улеба. Не знала, как убить скуку, ведь и словом-то не с кем обмолвиться, сколько ни заговаривай, все лишь кивают бессмысленно и знай крутят свои трескучие деревяшки. И отлучиться нельзя, Твёрдая Рука наказывал строго-настрого.

Огорчённый тем, что ничего не удалось разузнать про сестрицу, Улеб поначалу собирался кинуться по пятам за ушедшими к морю огузами, однако его заверили, что каган растерял невольников и невольниц и даже бросил на произвол судьбы многих своих приближённых.

Хоть и порушили степняки большую часть жилищ под Горой, но не успели предать пожару. Из Белграда, из Вышеграда, из Чернигова и Любеча откликнулись умельцы. Даже радимичи прислали своих хитрецов. Потянулись сверху, воротились и корабли иноземных гостей, что отсиживались в лихую годину в тихих заводях Десны и Сожа. Стало в Киеве терпимо.

Крепко подсобил Улеб гончару устранить разруху на дворе, за что и получил на временное пользование крохотную горенку в его доме. Едва кончили плотничать, юноша сразу же помчался в Подолье. Он ещё раньше заприметил там большую кузницу, призывно громыхавшую неподалёку от того места, где Киянка впадала в Почайну.

Почти и не видела Кифа возлюбленного. Томилась, бедняжка, совсем поскучнела. Сжалился гончар, посочувствовал пригожей ромейке. В день объявленного князем праздника хлебнул пива из хмельной дежи, взял Кифу за руку и повёл за собой, повелев подмастерьям отправляться на торг без него.

А скудельничек-то лысенький, кривоногенький осоловел, касатик, подбородочек задрал, важно этак ступая, босиком, зато в праздничной вышитой распашонке с поясом при пушистых кистях, вёл, словно дочь на выданье, вёл смуглянку и привёл прямо в кузницу.

Пламя пышет, мечутся молнии, гром гремит под пудовыми молотами. Вот работа сплеча!

Улеб взмок в азарте, никого, ничего не видит, кроме огненной крицы. Остальные вокруг него себе перестукивают.

– Эй, парень! – окликнул его гончар. – Ты бы деву свою проводил к рядам. Поднёс бы ей пряников медовых! Праздник нынче!

– Это ты? – удивился юноша. – Что случилось, Кифушка?

Она обиженно потупилась. А скудельник глазками заморгал, рот искривил, вот-вот оттуда, где у прочих ресницы растут, закапает на белую его рубашку с петушками: больно жалостливый старикашка-то. После пива. Укоризненно топнул пяткой, истошно завопил на юношу, потешая других:

– Слыхали, люди добрые! Что случилось? Заморская дева по нему сохнет! А он, душегуб её, весь чумазый, железяки колотит с утра до ночи! Так и сердечко девичье расколотить недолго!

– Будет, будет тебе, отец, – смутился Улеб, – не срами ты нас попусту. Дело делаю.

– Ить не простая она, заморская! Хорошо ли об нас подумает, скучаючи! – кипятился дедок. – На-ко, держи от меня куну на гостинцы ей! – И сунул деньгу царственным жестом, хотя Улеб и глазом не повёл. – Ступай да купи ей пряников!

Накричался, набранился вдоволь и удовлетворённо засеменил прочь, туда, откуда неслась благозвучная музыка дудок и бубенцов, где месили площадную грязь пёстрые толпы, распевали коробейники, балагурили шуты и от души пировало простолюдье, заполняя низину.

– Белены объелся или хмельного хватил через край? – спросил Улеб у Кифы, кивая на тропинку, по которой резвёхонько улепётывал гончар.

– Он хороший, а ты бессовестный. Променял меня на плебейский пот. Точно раб, приковался здесь.

– Это верно, – рассмеялся Улеб. – По душе мне такое рабство! Век бы не отходил от наковальни, век бы только и слушал её перезвон!

– Много хоть настучал в кошель?

– Кифа, Кифа, чужое дитя… – сказал Улеб. – А и деньги есть, не бойся, не пропадём.

Обнажённый до пояса, он сбросил дымящиеся полотняные рукавицы, подмигнул приятелю, и тот окатил его студёной водицей из ушата. Улеб фыркнул от удовольствия, утёрся холстиной, натянул на себя неизменную рубаху из крокодиловой кожи, пригладил ладонями волосы, поклонился ковалям и удалился с Кифой по той же стежинке, что и гончар.

Девушка защебетала, будто птичка, выпорхнувшая из тёмного дупла на яркий свет. Шла вприпрыжку, опираясь на руку Улеба. Шум и гам массового гулянья волнами катился навстречу.

По зелёным склонам стекались ручейками из лесов и полей крестьяне, а из городища, приплясывая на шаткой гати, спешили через болото к Подолу стольная молодёжь. Кто пешком, кто верхом, кто с дружками, кто сам-один.

– Красиво как, господи! – воскликнула Кифа.

– Да, красиво, глаз не отворотить, – взволнованно вторил ей Улеб.

– На весёлом просторе дышать легко! Как ты мог запереть себя в дыму средь ужасного грохота!

– Так и мог. Мне варить руду да поигрывать молотом слаще сладкого. Знаешь, Кифа, я все эти годы мечтал о кузне. Вот увидишь когда-нибудь, как работают в Радогоще, залюбуешься. Сколько, бывало, задумывался: конь и меч – хорошо, только забота у жаркой домницы всё же лучше для мужей. На родной земле впитал я силушку в руки. Навострил меня вещий Петря, батюшка, ладно бить крицу. На чужой земле научил Анит мои руки сокрушать человека. Мне отцовская наука дороже во сто крат.

– Грех тебе на Анита хмуриться, – сказала она, – вспоминай его с благодарностью. Человека сокрушать, ясно, дело немилое. Но какого? Иного не сокруши, так он тебя не пощадит, вгонит в землю, не посмотрит, твоя ли, чужая.

– Это верно. Разные на миру и там и тут.

– Хватит дурное вспоминать. Бежим, что-то там интересное!

Девки, щёлкая орешки, смеялись, повизгивали, шарахались в нарочитом испуге, хлопая сарафанами, опять напирали, норовя потрепать скоморошного медведя. А он, топтыжка, отплясывал под дудку положенное и уселся, пасть открыл и давай поглаживать брюхо лапами. Награды потребовал. Потом кто посмелей стали с мишкой бороться. Он, ручной, приученный угождать, поддавался даже младенцам. Добрый росский зверюга.

А вокруг, стараясь перекричать друг дружку, зазывали, приглашали к блинам, пирогам. Хочешь – пей молоко, кисель хлебный, хочешь – бражку с маковыми коржами, а коли карман в дырах – ни того тебе, ни сего, ступай мимо или стой да гляди на имущих, может, и поднесёт кто.

Сыплются серебром звуки-бреньки гуслей в руках бродячих слепцов. Тут не товаром богаты менялы, а бойким своим языком. Свистят свистульки, трещат трещотки, и тараканьи бега, и перья летят в петушином бою, и кружится лихая карусель.

Кифа всё больше ныряет в лавки, украшения разные примеряет, ткани щупает, кружева и ленты перебирает, приценивается к девичьим цацкам. Улеб же тащит её на площадку для игр и состязаний, ограждённую разноцветными кольями. Там пыхтят и куражатся красны молодцы.

Понравилось Улебу биться ладонями на высоком бревне. Заливаясь разудалым смехом, он со всяким расправлялся легко. А внизу, под бревном-то, канава с жидкой грязью. Неудачники падали в лужу, хлюпались в ней, выбирались под градом насмешек.

Вот сквозь гогочущих зрителей вдруг пробрались-проломились какие-то рослые парни. Все до одного в необношенных длиннополых рубахах, непривычно топорщившихся на них, и в соломенных шляпах. Что за ряженые?

Подступились к бревну, по которому прохаживался юноша в ожидании соперника, поглядели на него, на лужу, обвели взглядами притихшую в предвкушении очередной забавы толпу. Один из них, судя по всему, заводила, голубоглазый, белозубый и самый статный, чуть-чуть задиристо прищурился и обратился не столько к дружелюбно улыбавшемуся Улебу, сколько к людской толкучке за своей спиной:

– Неужто всех подряд повывалял этот немчура?

Толпа невнятно загудела. Улыбка слетела с губ Улеба.

– Эй, оратай, я такой же немой, как и твои хлопы, – сказал он, – коли отложил соху ради веселья, не хорохорься загодя, полезай ко мне, померяемся.

Парни дружно заржали, как жеребцы в табуне, а голубоглазый воскликнул с радостным удивлением:

– Ба! Что же, сродник, проучу-ка тебя, чтоб не шибко нос задирал!

Голубоглазый властно отстранил дружков, надвинул шапку-бриль до самых бровей, взбежал на бревно по тесовому наклону и принял бойцовскую стойку. Не полез напролом, как предыдущие, и Твёрдая Рука сразу оценил это. С умелым бойцом встретиться куда приятней, нежели с безрассудным.

Твёрдая Рука увлёкся поединком. Зрители тоже, по-видимому, обрели удовольствие, толкались, спорили, бились об заклад. Парни в соломенных шляпах молчали внизу.

Улеб встретился взглядом с впившимися в него голубыми глазами и увидел в них назревавшую ярость. И огорчился. Одно дело потешное единоборство, другое – растущее озлобление. Ишь противник – гордец, распалился-то как. Пора кончать баловство.

Изогнулся Улеб, резко взмахнул ладонью, и соперник плюхнулся в канаву. Толпа ахнула и отпрянула, отряхиваясь от брызг.

Голубоглазый как ошпаренный выскочил из лужи, ослеплённый мутными потоками, отплёвывался, шарил в отвратительной жиже трясущимися руками, отыскивал шляпу, чтобы накрыть ею превратившийся в грязный комок длинный локон волос на голой макушке.

Улеб застыл в недоумении и растерянности, ибо не мог сообразить, отчего вдруг народ испуганно разбежался кто куда, почему приятели поверженного двинулись к бревну с победителем, выхватив из-под рубах оружие. Кифа, оставшись на опустевшей площадке одна-одинёшенька, тоже онемела от удивления.

Твёрдая Рука пантерой прыгнул через головы к оградке, выдернул кол, и, наверно, омрачился бы праздник нещадным побоищем, если бы вовремя не отвратил его повелительный окрик:

– Не троньте беловолосого! Всё было честно.

Голубоглазый приблизился к Улебу, смахивая рукавами грязь с лица, оглушённый падением.

Улеб сердито встретил его словами, всё ещё сжимая кол:

– Ну! Хороши наши пахари, так-то выходят на игры-затеи в своём роду. Ножи хоронят за пазухами, точно глуздыри-лиходеи.

Голубоглазый уставился на него, словно на невидаль. То к своим обернётся, то опять буравит Улеба изумлённым взором, выжимая при этом подол почерневшей рубахи. Помаленьку народ подходил, возвращался как-то робко, настороженно. Кифа сомкнула брови, взъерошилась воробьишкой, вклинилась между ними, заслоняя собой Твёрдую Руку. А он уже кол отшвырнул, заметив, что парни остыли.

– Ещё никто не валил меня с ног, – наконец произнёс голубоглазый.

– Меня тоже, – сказал Улеб.

– Ты единственный.

– Хватит, братец, забудь, – молвил Улеб. И добавил без хвастовства: – Не кручинься, мне многих случалось теснить. Не мужицких сынов в холстине, а бывалых воинов в броне. Да не на шутовском бревне, а в смертном бою. Обучен этому.

– Гм, и я себя почитал не последним.

– Говорю тебе: хватит затылок чесать. Знаешь, друг, я, признаться, восхитился тобой. Больно ловок ты и умел для простого орателя.

Голубоглазый почему-то поморщился, за ним поморщились и покашляли в кулаки остальные. Кифа между тем тормошила Улеба, просила:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю