412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соколовский » Уникум Потеряева » Текст книги (страница 40)
Уникум Потеряева
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:24

Текст книги "Уникум Потеряева"


Автор книги: Владимир Соколовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 43 страниц)

ИГРЫ СУРОВЫХ МУЖЧИН

Крячкин встретил около магазина Ивана Носкова: тот вывалился оттуда с мешком, полным консервов и кульков с крупою.

– Привет помещикам, феодалам!

– Привет кулачкам, неистребимое вы племя!

– Кланяйся своим, увидишь наших-то!

– А тебе гладенькой дорожки, нырков да раскатов!

Фермер крутил уже стартер своей развалюхи, когда Петр Егорыч приблизился к кабине и протянул районную газетку, развернутую на четвертой полосе. Там красовался большой портрет видного предпринимателя Дмитрия Рататуенко и некролог, подписанный уважаемыми людьми.

Иван прекратил мучить мотор и впился в скорбные строки.

– Вона как! – наконец сказал он. – Прибрал Бог голубчика. Надо бы обмыть это дело.

– Дак ведь я што и говорю! – воскликнул Крячкин. – Пойдем-ко ко мне, родной, усидим бутылку.

– Вопше-то я не пью, – фермер сглотнул. – Так, к слову вырвалось. Надо ехать, вопше-то. Куды потом спьяну покатишь, по эким-то дорогам?

– Дак мы ведь закусим. Не бойся, до своей усадьбы как-нибудь догребешь, в тех краях ГАИ сроду не показывалось, за всю свою историю. Вылазь, говорю! Есть у меня к тебе еще и маленькое дельце.

– Дельце, дельце… девку отдавайте! Где ее твой чучмек прячет?

– Да где он ее может прятать, кроме койки! У него ведь тут своего-то ничего нет. Одно слово – батрак!..

Бутылку они усидели быстро, и закосели совсем несильно: так лишь, для порядка – покраснели рожи, да жесты стали более раскованными.

– Помер Максим – и хрен с ним! – толковал Носков. – Собаке – собачья смерть!

– Видать, здорово он тебя достал! – заметил хозяин.

– Да уж достал. Наехали три мордоворота: плати, мо, за спокойную жизнь! А то сожгем все к хренам. Эта земля, мо, по жизни наша. По какой такой жизни? Вот тебе и свободное земледельство: с одной стороны государство по кумполу лупит, аж крючит его, что бы еще вытянуть? – с другой свои же мужички все расправы готовят да пакостят, с третьей – это хмырье… Давай, мо, десять процентов с доходов, или же скотиной откупайся! «Ребята, – говорю, – обождите хоть маненько: ведь я еще и на ноги толком не встал. В ноябре подъезжайте, когда бабки подобью! Как-нибудь, даст Бог, рассчитаюсь…».

– Ну и чего? Избили?

– Да не! Выслушали спокойно. А потом: мы-де таких вопросов не решаем, надо боссу доложиться. Уехали… не видел больше их. Может, теперь уж и не увижу? Может, они тоже следом за хозяином свалили?

– Даже наверняка! – заверил его Петр Егорыч. – Только ты вот что знай, друг мой ситный: это твоих проблем не убавит. Платить-то все равно придется. И те же десять процентов.

– Кому?!!

– Мне.

– Это с каких же таких хренов?!

– Ты хренами-то не больно раскидывайся, не у себя дома. Загундел! Ты меня знаешь: я мужик серьезный, не чета тому придурку. Ишь, умник: слуг своих послал дани выколачивать! А я тебя сам, лично принимаю, внимание оказываю, ты это цени. Будешь отстегивать, никуда не денешься.

– Кто заставит? С тобой-то одним я уж как-нибудь управлюсь; а кто еще? Чурки твои, что ли?

– Почему нет? Они народ зависимый. Но есть и другая сила… Не советую я, Иван, против меня идти. Зачем тебе это надо? Одни неприятности выйдут, право слово. Наедут какие-нибудь еще качки-щелкоперы, – вдвоем-то мы с ними уж как-нибудь справимся, а одного тебя они вместе с твоим навозом замешают да на удобрение пустят. Не рискуй, голубок!

– Может, и прав ты, – подумав, отвечал Носков. – Только скажу тебе, что и тем угланам говорил: нету у меня сейчас ничего. Станешь просить, угрожать – приеду сейчас, и запалю к едрене-фене всю усадьбу. Ну нету!..

– Дак я ведь понимаю! – Петр Егорыч даже приложил руку к сердцу. – Видишь вот, как ты осердился: запалю! Как это можно так думать! Да работай на здоровье, поднимай хозяйство! Если ты не окрепнешь – что я с тебя возьму? Одни только слезы. Нет, ты мне справным нужон, только тогда с тобой можно дело иметь. Сколь, говоришь, просишь? Полгода? А я даю тебе целых восемь месяцев. Во, цени!..

– Ну спасибочки, – фермер поднялся. – Напился-наелся… Просим прощенья на вашем угощенье!

– Бывай, мил-дружочек! – Крячкин крепко пожал ему руку.

Иван же, выйдя на крыльцо, и убедившись, что никто его не видит, поднял руку и ткнул здоровенным кукишем в ту предполагаемую сторону, где находился теперь владелец избы.

– А вот этого не нюхал! – сказал он, и пошагал к машине.

Петр Егорыч выпил еще рюмочку, и запел любимую песню:

 
– Помню я родную мать
И отца-духарика…
 

Напевшись досыта, он отправился будить вора Ничтяка, дрыхнущего в чулане.

– Э, квартирант! Ступай-ко, умойся, разговор будет.

Алик сразу алчно вылупился на початую бутылку с водкой – но Крячкин убрал ее из виду.

– Что ж ты, парень, дежурства забросил? Кто в низину-то ходить будет?

– А мне это надо – по ночам там одному шататься? Куда все остальные девались? Я не обязан. Какие гнилые, все на меня свалили…

– Напрасно ты им завидуешь. Ладно, речь не о том… Ты понял или нет, осознал, что наш деловой партнер ушел на тот свет?

– Я понял, чего же?.. Газетки-то читать еще не разучился.

– Все расползается, ничего не могу ухватить… Но вот что: я виделся с Рататуем в день, когда его убили. Где-то в полдень. Помнишь, сказал тебе, что за грибами иду? А сам в автобус – и туда. Осторожность – это первое дело. Ну, потолковали немножко… Так знаешь, что он мне сказал? Ходил, мо, в здешнюю больничку, на встречу с писателем, что там лежит. Помнишь, ранили мужика, машину угнали?.. Ему статью об Мите заказали. Ну, говорит, я его поспрашивал, посочувствовал: может быть, мо, как-нибудь постараемся возместить такую утрату… А тот: да машина-то не самая большая утрата, вот портрет там был один галерейский – так его уж жалко, прямо до слез… Что за портрет? Стал описывать – ну точно, наш! Митя сам этим делом собирался заняться – да не успел, вишь… Придется, значит, тебе, бери эстафету.

– Ге-е… – осклабился уголовник. – Шутить изволите, вашество. Я в этих картинах не больно разбираюсь. Я по другой части.

– Вот по этой части и подстегнешься. Он ее, вишь, через какую-то бабу галерейскую надыбал. Вот, разыщещь эту бабу, и – вперед! Парень ты молодой еще, ухватистый, язык подвешен… ясна задача?

– Никак нет, вашество. Что надо-то от меня?

– Постарайся выпытать у нее, что это за картина, не числится ли за ней секретов, не замечала ли она сама чего-нибудь, про художника… Она ведь специалист, не то что Зойка-музейщица, тут может выйти хороший толк!

– Ох, не знаю, – маялся Ничтяк.

– Мотай-мотай, не отсвечивай. Нашел тоже тут курорт! Люди трудятся, а он знай ряшку наедает. Вот езжай и потрудись. Да я ради такого труда еще лет десять назад самого дорогого не пожалел бы. Брысь!!..

Уже в обед Алик появился в Емелинске. Первым делом он отправился к сожительнице Люське. И соседка сказала, что Люська уехала с дочкой к матери, косить сено. Это его очень устраивало; он купил бутылку портвейна, ливерной колбасы на закуску, и отправился прямым ходом в галерею.

Аллочку Мизяеву он нашел довольно скоро: она сидела в своем закуточке, и читала книжку. При виде Ничтяка она плавно и округло повела рукою, как бы совершая пассы, и задекламировала:

 
– Ужель она лгала? И вот, в который раз,
Облокотясь на стол, от слова и до слова
Письмо, ее письмо, прочитываешь снова
И слезы счастья льешь, настолько все оно
Любовью, нежностью, тоской напоено…
 

– Вам нравится? Это Верлен. Ну, признавайтесь. Я вижу, что нравится.

– Вопше-то, – вор тоже взмахнул рукою. – Как бы сказать… переживательная штука!

– В вас говорит что-то такое нутряное, искреннее, нефальшивое. Это редкость в нашей среде. Почитайте теперь что-нибудь и вы. Не надо, не надо стесняться. Я постараюсь понять вас, вникнуть в ваши чувства. Ну же!

Ничтяк приосанился и запел с блатными переливами:

 
– Костюмчик серенький, колесики с скрипом
Я на тюремные халаты променял.
За восемь лет немало горя мыкал,
Из-за тебя, моя дешевка, пострадал!..
 

– А вы, оказывается, интересный, – сказала Аллочка, потупясь.

– Стакан чистый у вас? – Алик плеснул в него воды из графина, ополоснул, кинул ополосок в окно – тот сверкнул мгновенною радугой. Сорвал пробку с бутылки, разломил колбасу. Вино багряно осветило стакан. Искусствоведка осторожно приняла граненый сосудик, понюхала; понюхала и колбасу. «Может быть, это и есть настоящая жизнь? – подумала она. – Во всем ее буйстве и прелести».

Назавтра утром Ничтяк уже стоял перед Крячкиным и докладывал:

– Слаба, кобра, оказалась на передок. Но все чего-то хотела, я так и не понял. «Я, говорит, хочу тебя познать как явление». Когда убегала, какую-то бумажку написала еще, не знаю, куда сунула…

– Хорош болтать! – цыркнул хозяин. – По делу давай.

– По делу, значит, так: картина действительно была, и писатель ее забрал – по разрешению, конечно. Но там, оказывается, такая штука – причем не выдумка, подтвержденный факт! Полотно значится везде как копия художника Федоскина: там есть его подпись, и все такое. А на самом деле принадлежит самому автору первого портрета – оригинала, значит: Ивану Хрисанфовичу Кривощекову, крепостному бар Потеряевых. Тут якобы дело было так: этот Федоскин, как только приехал в потеряевскую усадьбу, начал ухлестывать за Надин, помещичьей дочкой. Ну и давил сачка, понятное дело; а может, и уверенности в себе не чуял. Короче, упросил барина, чтобы Кривощеков сам снял копию. А барину не жалко: чего ж не удружить своему брату дворянину? Рисуй, мо, раб! И вот тот сидит пашет в каморочке, а Федоскин с барышней по садику гуляет, лясы точит. Понятно ведь, что у него на душе творилось. Этот портрет знатоки творчества Кривощекова именуют не иначе как злой. Когда Федоскин пришел забирать его из мастерской, и, чтобы еще больше унизить Ивана Хрисанфовича, его кистью поставил на портрете свою подпись и дату создания, тот якобы сказал: «Вы бы лучше оставили его. Это несчастливая картина, я ее со злым сердцем писал. Лучше ее сжечь. Глядите – от нее прямо бедой веет». Тот не послушал, сунул ему целковый, и укатил. А через пару месяцев проигрался в пух и прах, и пустил себе пулю в лоб. И никто из тех, у кого портрет после не перебывал, добром не кончил: кого убьют разбойники, кто замерзнет в кибитке, кто утонет, кто повесится… Только купили его для галереи, повесили – в тот же вечер пожар! Столько добра сгорело, а его вынесли! Но тогда искусствоведы уже знали о его дурной славе, и решили спрятать в запасники. Так и стоял там до последнего времени, пока его писатель не надыбал. Я спрашиваю ее, эту крысу: «Чего же ты ему такую пакость подсунула? Ведь он из-за нее машину потерял и чуть жизни не лишился!» А она, как дура: «Зато в ней вечная тема любви!» Вот кобра – скажи, Егорыч?

– Все у тебя?

– Что, мало? – всполошился Ничтяк. – Если еще чего надо, дак я мигом слетаю…

– Ишь, заторопился! Что ты там еще хочешь узнать? Опять пустышку потянули, ясно ведь!.. Нам что нужно-то? Клад, верно? Ну и где же его взять? Ч-чепуха, напрасно съездил… Хоть это-то скажи: известно им что-нибудь про этот клад, или совсем ничего?..

– Я спрашивал! Кажись, была какая-то легенда, но они ее сами конкретно не знают. Вроде того, что надо искать ее в каких-то семейных преданиях…

– Вот бляди!

– Я про то же и базарю, – эхом откликнулся Ничтяк. – Натуральные бляди. О! Нашел, Егорыч!

– Чего ты нашел?

– Да ту бумажку, что она мне оставила! Во, во! – Алик вынул руку из заднего кармана джинсов. – Ну-ка почитаем…

– Дай сюда. – Крячкин напялил очки.

 
– День отошел и радости унес,
Влюбленность, нежность, губы, руки, взоры,
Тепло дыханья, аромат волос,
Смех, шепот, игры, ласки, шутки, споры…
 
Джон Китс

– Знаешь такого? – спросил он уголовника. Тот развел руками. Петр Егорыч смял листок, и в открытую форточку выбросил в огород.

ЧИТТАНУГА РУБИТ БУГИ

Где-то на первом этаже плакала женщина; Кошкодоев знал ее голос, и знал причину плача: медсестра из кардиологии Тамара Опутина убивалась по взрослому сыну Кольке, которого нашли утонувшим в городском пруду. От него и остался-то, по правде, один скелет: объели рыбы с раками, тем более, что труп долго лежал на дне, кто-то набил одежду камнями, чтобы не всплыл. Какое жесткое время! И все сочувствовали Тамаре: мо, хороший был парень, непьющий, уважительный, скромный. Работал у Димы Рататуенко, тот вообще был прекрасный человек, душевный и щедрый. Нашли на поляне его, разодранного деревьями, и Федора Иваныча Урябьева в петле. Ясно, что обеих убили какие-нибудь бандиты и мафиози – вон сколько о них пишут, и никак не могут справиться. Где же справиться, когда все куплены!..

Пропала статья! Ее, правда, напечатали в газете – в тот самый день, когда убили этого парня, Рататуенко. К нему-то, писателю земли русской, не может быть никаких претензий: он свой долг отработал честно. Но… жалко все-таки, что такой материал пропал, не принес конкретного результата! Тут уж работает профессиональная гордость, никуда не денешься.

От жуткого воя медсестры Кошкодоева передернуло. Надо же, и не знал, что у нее взрослый сын! Видно, родила совсем девчонкой. Признаться, собирался дернуть ее перед выпиской, дело шло к тому надежно, Тамара даже специально подменилась в графике. И вот – на тебе. Вадим Ильич почувствовал себя обманутым, и раздражился.

Он сидел у кабинета главного врача, и ждал его появления. Нету и нету! Что они себе позволяют, эти уездные господа! Другие больные глядели на него с любопытством: не каждый день приходится бывать в компании столичного писателя! Наконец ему надоело это дело, и он отправился прогуляться. Пусть-ка его самого теперь поищут. В том, что побегут искать, и притом быстро, сомневаться не приходилось.

Через ворота он вышел в жилой квартал на окраине городка. Между домов была детская площадка; устроясь на скамейке возле песочницы, он принялся слушать бабью болтовню от подъездных лавочек.

– Д-да ведь как он ее за волосья-то ухвати-ил! Да ведь ка-ак это шв-варкнет!! Я даже испугалася, право-слово.

– Да ты што, я уж давно с ним не живу! Я уж третий месяц с Валькой! Как ты его не знашь! В серой куртке ходит. С Клавдей Попкиной раньше жил!

– Чечены атом в Москве взрывать хочут.

– И вот соседка-то говорит: я, мо, Фая, хочу покончить жизнь самоубийством. Зачем, мо, мне нужна такая измена?..

– На платье бубенчики нашила – и ходит, ровно путная. Ее спрашивают: «Ты чего ходишь, звенишь?» – «А это раньше был такой обычай. Надо старину возрождать».

– Вмякался – весь лисапед в клочья. И от самого мало что осталось.

– Ну убила бы я этого Фернандо. Как он не видит, что ребенок-от от него? Это теща, сука, воду мутит!..

– Я говорю: «Ты чего экой гриб-от принесла?» – «Дак я, бауш, думала…». Дурная башка.

– За четыре семьсот уже нету, позавчера кончился. Теперь токо за пять сто. Не веришь – сама сходи!

– Не-ет, и в войну так худо-то не жили!..

– Новый батюшка больно баской. И матушка баская. И ребята у их баские.

– Исказнила бы я всех правителей. Прямо вот руками бы разодрала.

– Нет, бабы, царя надо. Цар-ря.

К песочнице приползли, еле на ногах, два пожилых пьяных. Не отвлекаясь на Кошкодоева, они продолжали свои разговоры.

– Слышь, друг Петруша, – вопрошал один другого. – Ты куда фуражку-то девал?

Друг Петруша глубокомысленно крякал, пучил глаза и шевелил пальцами растопыренных рук.

«Ублюдки, – подумал вдруг Вадим Ильич. – Все ублюдки. Энтропийная биомасса».

Вечное ОБМОКНИ.

Но самое интересное – не сам ли ты был частью этой биомассы, сосал ее соки, дышал ее воздухом, мыслил ее категорями и объяснялся ее убогим языком? Что, собственно, произошло? Переход на иной уровень потребления? Но ведь это не причина, производная величина. Перепрыгнул из взрастившего тебя слоя в другой? Нет, мой друг, не перепрыгнул, а переполз, оставляя кровавые ошметки. Долго полз, через минные поля и насквозь простреливаемые зоны. Это были непростые годы, и остаться на той войне живым – тоже оказалось непростым делом. Это не в литинститутской общаге, не на почвенных тусовках гундеть о своей замечательной кондовости, о неприятии иных эстетик и ипостасей. Я, мо, один знаю жизнь народа! Какая жизнь, какой народ!.. Давно ли дошло, что литератор не должен думать о таких вещах, нельзя на них закорачиваться, это гибель, безусловная гибель… Но как жаль потерянных во вздоре годов. Ведь что получается: только-только начинаешь улавливать отблеск зависшего в безнадежной высоте волшебного шара, дарующего надежду – как разумный мозг уже говорит: поздно, дружок, ты достиг своего предела. И все потому, что лучшие года прошли в уездных детсадах, захолустных приготовительных классах, тьмутараканских коридорах и армейских учебках – в то время как счастливчики с рождения учились в лицеях, с младенчества записанные в офицерские чины. И не больно покичишься перед ними кондовой сутью: я-ста, да мы-ста! – их Литература тоже на крови, да часто и погуще, и покруче твоей.

Так-то, братец Кошкодоев.

О Б М О К Н И.

Почему же неприятны разговоры, услышанные со скамейки возле песочницы? Люди говорят, о чем хотят, выражают свое отношение к тому, другому. У кого что на душе, в голове, а головы и души у всех разные. Что же судить их? Нет, это та культура, которую ты себе выцарапал, в которую вошел, в которой уже по праву рождения существуют твои домочадцы, бессознательно бунтует против культуры, где живут эти люди, культуры уездных низов. Беспросвет, жалобы, глупая злоба. Да ведь так было всегда, просто не всегда можно было об этом говорить. Он учился когда-то в классе с Генькой Чирковым, его отец был пьяница, и говорил о себе: «Я человек бедный». Ну так не будь же бедным, найди силы! Но тот не мог: потому что по сути, по характеру своему был бедняк, это была его социальная роль. И Генька, сказывали, после армии пил, чуть не побирался, пока его не нашли мертвым с разорванной селезенкой. Сейчас модно свои недостатки списывать на плохие времена. «Плохие времена проходят, но вместе с ними проходит и жизнь». Кто сказал? Неважно, впрочем. И на фоне Малого Вицына утеря фуражки другом Петрушей – событие никак не менее значительное, чем невыход собрания сочинений у иного его коллеги.

Но – ты ходил по этим улочкам, бегал по этому лесу, сидел с удочками на пруду. В более поздние годы – никогда не понимал блоковских строчек: «Ах, право, может только хам над русской жизнью издеваться». А над бразильской? Над эскимосской, например? Нельзя издеваться ни над чьей жизнью, можно лишь сочувствовать или радоваться.

О Б М О К Н И.

Вдруг он услыхал чистую знакомую мелодию, и вздохнул неожиданно глубоко и печально, – с той свободной, светлой печалью воспоминаний, что сродни радости. Стадо в клубах пыли входило в черту города, и пастух играл на медной трубе:

 
– Читтануга, Читтануга, чу-чу!
Читтануга рубит буги, чу-чу!
Читтануга стильный парень, чу-чу!..
Он имеет даже брюки, чу-чу!
В этих брюках Читтануга
Стильно рубит буги-вуги,
Чу-чу-у-у!..
 

Кровь бросилась в писательские виски: не такая ли золотая пыль летала над вечерней танцплощадкою у пруда, когда он в неимоверных брючатах, при немыслимом коке, кидал в быстром темпе на вытянутую руку партнершу Пудовку, а потом запузыривал ей в логу, на не успевшей остыть траве?

 
– Чтоб услышать эти звуки, чу-чу!
Вылезали крокодилы, чу-чу!
 

Вадим Ильич выбросил вверх ладонь, приветствуя музыканта. Тот взмахнул трубою, пустившей ослепительный блик, и вновь приложил мундштук к губам. Коровы втягивались в квартал, хозяйки и дети встречали их ломтями хлеба. «Мой милый друг, а все-таки как быстро, как быстро наше время протекло!..».[43]43
  Г. Суворов.


[Закрыть]
– вспомнились ему стихи. Действительно.

Ладно, пора идти. Может быть, все-таки удастся уговорить эту Тамарку? Хотя маловероятно: сын умер, она, конечно же, откажет.

 
– Дирижируют чануги, чу-чу!
Обезьяны подпевают, чу-чу-у!..
 

ПОТЕРЯЕВСКИЕ МИФЫ

В гости к прапорщику Поепаеву приехал Петр Егорыч Крячкин.

Сначала он уведомил его открыткой о своем визите, место же встречи наметил прежнее: все те же приснопамятные кустики за музеем, на берегу пруда.

– Ты, я слышал, наследство получил? – начал разговор эксплуататор наемного труда. – В урябьевский дом перебрался?

– Ну и что? – отвечал грубый Вова. – Тебе что за дело? Имею я право пожить, как человек? А то словно свинья в берлоге.

– Ты и там берлогу устроишь. Ладно, речь не об этом. – Он вытянул газетку и показал портрет Рататуя в траурной рамке. – Твоя работа?

Поепаев даже глазом не моргнул:

– С чего это ты взял? Что вообще за накаты, я не понимаю?

– Ладно отпираться-то! Что я – ребенок? Все же тут ясно и понятно: старый опер хотел отомстить за дочь. А сам он был старый, сырой, вяловатый – ему с Рататуем одному нипочем не справиться. А ведь там не один Рататуй голову положил, это-то уж мне доподлинно известно.

– Допустим, известно. Ну и что? Какая тебе посторонняя разница?

– Опять шуткуешь… Успокойся, мне ничего от тебя не надо.

Вот уже год Петр Егорыч использовал прапорщика как наемного киллера: подловил в глухой час безденежья и договорился. Помесячная зарплата плюс оговоренные башли за акцию. Пока Крячкину некого было отстреливать, но нужный человек всегда мог понадобиться; притом Вова сгодился бы и во многих других силовых операциях. Деньги шли через банк, встречались они редко и не на людях, и сегодняшний приезд хозяина удивил и насторожил опытного Вову. Он выпил пива из банки, и принялся ожесточенно ломать сухую тарань.

– Если ты меня сдать хочешь, – сказал он, – то бесполезно. Никаких концов не найдут. А тебе, скарабей вонючий, я лично шею сверну, как гусаку. Устраивает перспектива?

– Одно только скажи: зачем тебе это надо было? Заплатить этот отставник тебе все равно не мог, его возле денег никогда не видали… На девку грешил – дак у нее тоже, оказывается, кавалер был, за ней следом сгинул… Ну дак признайся: какой тебе в этом деле был интерес? Или вы заранее на этот дом сторговались?

Не оборачиваясь, Поепаев схватил его за рубаху, выдрал из куста и поставил перед собою.

– Ты вот что… ты не шути, понял? По деньгам все меришь, кабан сраный? Присягу мою во сколько оценишь? Разговор за бутылкой с хорошим человеком? Девичье ласковое слово? На хрена ты сюда явился, скарабей? Что за сучье толковище развел?! Дождешься, раздавлю!..

Давно уже с Петром Егорычем не обращались столь бесцеремонно. Он перетрусил:

– Да што ты, мил-человек! Туда ему и дорога, Рататую треклятому, вместе с его шестерками. Только это, вишь… интерес у меня с ним был, а ты его оборвал.

– Ну и обойдешься.

– Может, еще не все пропало. Ты бы помог мне, служивый. За мной не пропадет.

– А что такое?

– Там картину украли, помнишь? Из-за нее весь сыр-бор и разгорелся, ты ведь в курсе?

– Так… – насторожился прапорщик. – Говори, я слушаю.

– Вот я и думаю: неужели все оборвалось? Ушли люди на тот свет – и дело с концом? Больно простой при таких-то раскладах жизнь получается.

– Может быть, и не с концом. Может быть…

– Неужели?! – радостно хрюкнул Крячкин. – Золотом осыплю!..

– На хрен мне твое золото. Памятник на одну могилку поставишь. Большой, красивый, как я закажу.

– Дак конешно, конешно!..

– Ты не крутись, не топай. Тут жуки-рогачи могут ползать. Осторожно… пошли давай!..

В густых сумерках, когда убрался уже народ с улиц, они вошли в дом покойного майора. В избе было на удивление чисто: Вова мог поддерживать порядок, когда хотел. Лишь на урябьевском столе лежали папки, бумажная рухлядь.

– Не доходят руки до этой макулатуры, – сказал Поепаев. – Только захочу приняться, и рукой махну: а, пускай еще чуток побудет, как при нем! Хотя что ж – все равно придется выкидывать, сжигать…

Петр Егорыч похмыкал, поперекладывал папки; вдруг, ухватив одну, стал перебирать желтые листы. Это была рукопись Фильшина, полкового разведчика Ивана.

– Ну, брат! – сказал Крячкин. – Кто бы подумал: целый мемуар!..

– Что, знакомый?

– А то!.. Мы с ним большие дела крутили. Он ведь тут главный мафиозо в районе был, его и в области, и в других местах знали.

– Ты скажи! И была ему нужда про эту войну писать? Меня вот не засадишь, хоть я и тоже много белым светом намутил.

– Поди узнай! В нем всего много было. Не сравнишь с этими Рататуями. Скромно жил, а миллионами ворочал. Его партийцы и посадить хотели, чтобы он с ними делился, а он им только кукиш показал. Сколько лесу мы с ним загнали – это ужас! Нефтью сырой торговали. Подпольных мастеров на бытовке держали. Я два раза срок тянул, а он – черта с два! Помер вот, и куда деньги ушли – попробуй, догадайся! А ведь он все мог. Захотел бы уехать – укатил бы хоть на край света, хоть в Австралию! Это теперь коммуняки врут, как сивые мерины, что при них порядок держался: деньги и тогда в любые стороны замки отпирали. Ну почему вот ему нравилось жить, как все, на эти гребаные ветеранские собрания ходить, правду-матку о войне рубить, с тамошними обалдуями-трибунальцами цапаться? Ходил в затрапезе, ел, что и все… Ох и любил, помню, рассказывать, как в разведке служил…

– Я тебе на это что, Егорыч, скажу: для настоящего преступника лучше, чем в разведке, места на войне не найти, он в ней настоящий кайф ловит: чтобы тайком, втихаря, с ножом, да пустить кровяку своей рукой… Да и жизнь у них вольнее, чем у обычных солдат, жратвы больше… Ты верь мне, я этой публики повидал, сам, хоть и недолго, таким был…

– Да… интересная жизнь! Я хоть усадьбу строю, работников держу, а он и того не успел. Интересно, чем бы он сейчас занимался? Ладно, не станем больше болтать. Что ты мне показать-то хотел?

Прапорщик извлек из ящика стола плотный большой конверт, протянул:

– Читай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю