Текст книги "Уникум Потеряева"
Автор книги: Владимир Соколовский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 43 страниц)
ТРИШНУ
– Ну расскажите же, Елизавета Петровна, что вы усвоили из нашего урока?
– Кое-что усвоила, конечно, – залепетала Лизоля. – Например, это… тришну, страстное желание… Еще это… абхисамета, проникновение…
– Так, проникновение. Куда, во что?
Конычева зарделась, прижала ладони к щекам.
– Черт знает, чем занята ваша голова!.. – вскричал Гуру, и осекся: опять осквернил уста ругательством! Но ведь нет уже никакого терпежа. – Целый час я раскрывал перед вами основы Истинной Мудрости, а вы – тришну! Если не усвоили, знайте: страстное желание – суть корень всякого зла, и преодолеть его можно лишь полным и глубоким пониманием природы неведения, авидья…
– Вы меня извините, Антон Борисыч, – поникла Лизоля. – Бездарная я ученица. Слушать вас век готова, а начну вспоминать – одни глупости…
– Что же делать? Весь год я мечтал, что проведу лето в блаженном одиночестве, поднимаясь все выше и выше к вершинам Совершенного Знания. Вдруг – вы, и мигом все опошлилось, ночами мне снится разная чепуха, а изучение основополагающей доктрины пратитьясамутпада застыло на мертвой точке. Вам надо покинуть это место.
– Хорошо, я уйду, – вдруг легко согласилась она. – С одним только условием: мы с вами погуляем напоследок там, наверху, – а на прощанье вы меня поцелуете. Не по-братски, а как женщину.
– Нет! – взвизгнул Антон Борисыч. – Ни за что!!..
– Тогда я сама, – Конычева встала на четвереньки, и, подползши к его цыновке, толкнула Учителя. Он опустился на пол, вытянулся и замер.
– Давно бы так, – прошептала она, облизывая губы.
ЖАЖДУ ЗНОЙНЫХ НАСЛАЖДЕНИЙ В ТЬМЕ ПОТУШЕННЫХ СВЕЧЕЙ
– Так когда же, когда, душа моя? – скорее по привычке спросил Валичка, когда они, нагулявшись по полям, шли домой.
Она молчала. Вдруг мимо промчался вихрь: это батрак Клыч спешил в общежитие-халупу, унося в охапке бесценное сокровище – отчаянно отбивающуюся Любку Сунь. Лицо его светилось.
– Сегодня, – потупясь, сказала Набуркина. – Сегодня ночью.
Постников растерялся; просто, скажем, оказался не готов к такой постановке вопроса: как можно, столь неожиданно! Ночь на носу, и надо оказаться готовым, иначе стыд и позор неописуемые. Он вспомнил с тоскою время, когда сидел спокойно вечерами между своих аквариумов, или вел за чекушкою важные разговоры с суровым стариком Фуренко: как хороша, размеренна была жизнь, и не требовала физических напрягов, волнений, сопутствующих влюбленности, наясных поисков чего? – утраченного времени, главного предмета поисков этого жалкого века, это же ясно… Ведь мозолится в альбоме фотография, где он нелеп, в чужой стране, одутловатый, напуганный, с кривляющимися ребятишками, безобразной старухою и ослом на заднем плане! О, расборы гетеморфы и копеины гутаты!.. Неужели жизнь не удалась?
Он угрюмо умолк; близился закат.
Подходя к избе, Валичка пугливо огляделся: заклятых его врагов, петуха Фофана и кота Бармалея, не было видно окрест: один уже спал, верно, – другой умотал куда-нибудь по своим холостым делам. Одно это давало душе покой, умиротворение: он глубоко задышал и подхватил спутницу под руку. Она повернула лицо: блеснули острые, ухоженные зубы.
– Пойдем в огород! Посидим там на скамейке.
Скамейка стояла под корявой иргою, позади крапивы. Мелита пробиралась к ней, ойкая и осторожно ступая.
– Душа моя, – он прижал ее руку к своей груди. – Душа моя…
– Ну вот и душа, – слабо откликнулась она. – Что ты обо мне знаешь! Ничего не знаешь.
– Эти дела мне совсем не обязательны.
– Ой ли?..
«Ой ли»! Что еще за «Ой ли»? Постников разозлился. Что ему надо о ней знать? Родословную? Личность отца ее была ему более или менее известна из Кузьмовниных рассказов – тот слыл личностью одиозной, из так называемых неистовых правдолюбцев, костьми которых столь богата русская земля: лез в любую дырку, цеплялся к любой несправедливости, – и обличал, обличал, обличал… За это он, разумеется, всю жизнь был гоним и угнетаем, беден: кому же нравится, когда его лают публично? И умер сей Набуркин от того, что в конце концов сводит в могилу всех субъектов подобного типа: от водки и плохого здоровья. Хотя здоровье… тут есть некий нюанс, его нельзя обойти: он трижды отбывал наказание по уголовному закону – а это, как известно, не способствует укреплению функций организма. Его там били и зеки, которым он что-то пытался доказать, и надзиратели – все за те же попытки разобраться по совести и по закону. И под суд-то он попадал каждый раз за то, что где-то не так что-нибудь кому-нибудь ляпнул, и раздраженное начальство нажало на рычаги; пытался всунуться не в свои дела; в последний раз вообще – за то, что встрял в драку на правой, казалось бы, стороне, – а в результате посажен был за хулиганство вместе с прочими участниками. Вышел совсем уже больным и помер через месяц: официально считалось, что от водки, которой он в последний свой вечер выглотал действительно изрядно. Репутация в Потеряевке была у него плохая, его никто не любил; тень той репутации легла и на семью, – не любили, таким образом, и жену его, и дочку Мелашку, – это противное имя дал ей отец, никого не слушая, мысля лишь своими мозговыми загогулинами: хотел, верно, и здесь пойти наперекор всем мздолюбцам, бюрократам, клеветникам и иным неправедно живущим, порочащим достижения и завоевания социалистического строя. Вот такой был папа. Что толку его знать!
– Пойдем домой, уже свежо, душа моя!
– Нет, посидим, Валюша…
Они не пытались о чем-нибудь говорить; о чем говорить, все сказано: сегодня ночью! Но почему ей не хотелось идти, чем жаждала она надышаться на огороде: ведь уже не май, когда стоит пряный запах от почек и цветов, заставляя трепетать ноздри и жалеть об утраченных временах и возможностях!..
ЛЕНТЮРЛЮ
Настали черные дни.
И все эти дни Федор Иваныч Урябьев только и делал, что бегал по инстанциям: милиция, суд, прокуратура, администрация… Даже скатался в область, хотел воспользоваться связями, активизировать розыск: встретили приветливо, поговорили – но никакого ускорения, разумеется, не обещали.
Сегодня по плану был в районную газету «Маловицынская новь». Он уже созванивался с редактором, тот был в курсе трагедии, и – «Ну заходи, конечно, Иваныч, покумекаем на пару!»
В кабинете, кроме хозяина, Пичкалева, он застал и священника отца Нафанаила. Оба были изрядно навеселе.
После приветствий и рукопожатий редактор заявил так:
– Я тебя, Федор Иваныч, понимаю. И как отец, и как гражданин, и вообще… Ты правду ищешь. Доискаться ее хочешь, верно? Так вот: ты ее не найдешь.
– ??!!..
– Где ты собрался ее искать? У прокурора Топтунова? Бесполезно.
– Почему, интересно?
– Потому что Топтунов еретик! – сказал поп Нафанаил, молодой, румяный, грузный, – и подтянул рясу. – Еретик и раскольник. Крестится о двуперсты. Плесни ему, Миша.
– Да кому какое дело, как он крестится! Люди пропали!
– И ты тоже, оказывается, еретик! – горестно воскликнул редактор. – Стыдно! Стыдно и больно! В то самое время, когда дом охвачен пожаром, когда попираются святыни!..
Под окном духовой оркестр грянул марш Шопена. Там по главной улице плыл на высоком кузове КАМАЗа красный гроб с пирамидкою в подножье. На ее верхушке зеленел большой православный крест. Первыми к кабине скромно сидели Нифантьич Богомяков и Митрич Непотапов, держа подушечки с наградами.
– Кто это? – спросил Урябьев.
– Большой человек! – откликнулся Пичкалев. – Ты не мог его не знать: Коровкин Степан Митрофаныч. Он и в лесхозе был начальником, и в межколхозной, и в быткомбинате, и в дорожном… А начинал в госбезопасности, на офицерской должности. После войны предколхоза, потом в райисполкоме, в райкоме сколько-то… Мы так и отметили в некрологе: товарищ, мо, прошел славный и впечатляющий путь! Много их в последнее время ушло. А какие все были кадры – скажи, брат?!
Да, это уж были кадры… Как не помнить, прекрасно помнил Урябьев, как неторопливо шествовали они по центру Малого Вицына в поры самого своего расцвета, в пятидесятые-шестидесятые годы, в смушковых шапках, белых бурках, добротных темносиних пальто с бараньими же воротниками, с небольшими портфелями из ложных крокодилов в руках. Иногда в одиночку несли свое тело, порою – в компании таких же небожителей в смушках и с портфелями: тогда щеки их горели от свежей выпивки или от ожидания ее. Но они никогда не спешили, не суетились, разговоры их отличались степенностью и склонностью к полунамекам, снисходительной манерою обращения с остальным человечеством, своей терминологией, как общего порядка – так, вруна они называли почему-то скрипачом, так и специальной: «докладная», «акт», «отчет», «баланс», «процентовка»… И Нифантьич Богомяков с Митричем Непотаповым были не последние в этих рядах. О, это был особый сорт людей! Ведь приезжали же в район молодые специалисты: инженеры, учителя, врачи, выпускники разных техникумов – но ни один из них не смешался со старой когортой, не надел смушковой шапки и не зашагал по главной улице райцентра с прямой спиною, твердо ставя на землю ноги в добротных диагоналевых галифе. Время от времени кого-то снимали с треском, – однако, если не был горьким пьяницею, быстро устраивали на подобную же работу; бывали случаи и потяжелее: помнится, один даже застрелился из непонятно как оказавшегося вдруг под рукою пистолета.
По уходу на пенсию публика эта еще шумела, бурлила, давала дрозда: в уличных комитетах, парторганизациях, ветеранских советах; часть активизировалась на молодежном направлении – кто же будет воспитывать их, негодяев, если они отрываются от рук и не хотят ничего слышать о славных революционных, боевых и трудовых традициях! Федор Иваныч помнил, как к ним в райотдел пришла компания таких старперов, и заявила свое нау-хау: отведите, мо, нам какое-то помещение, и мы устроим там подростковый клуб. Будем там дежурить по вечерам. Мо, представьте себе картину: трудные подростки под надлежащим доглядом ветеранов занимаются каждый любимым делом: кто играет в шахматы, кто собирает модели, кто читает, кто столярничает, кто вышивает, кто выпиливает лобзиком… А вот кучка молодежи собрались вокруг старшего товарища, и жадно внимают его рассказам о трудных дорогах и славных свершениях… Милиционеры подивились этим утопистам, – но задумка была прокачана с райкоме, и ей дали ход. Сколько денег извели на ремонт, оборудование, – а пшику хватило разве что на неделю: пацаны разнесли, раскрали все, что только могли, побили кое-кого из чересчур настырных старичков, – и спокойно разбрелись по старым явкам, где не надо было ничего пилить или строгать, а тем более слушать нудную болтовню. И инициаторы акции уползли в иные комитеты, советы и комиссии, осознавая потихоньку, на какую опасную почву чуть было не вступили.
Вечный покой тебе, труженик. Но почему же крест на пирамидке?
– Его что, и в церкви отпевать будут? – спросил Урябьев у священника.
– Да, конечно! Там сегодня отец Алексей управляется. Вы чем-то удивлены?
– Как бы сказать… Он же коммунист, атеист… Неужто сам так завещал?
– Откуда мне знать! Заказывают службу – мы отпеваем. Но его, кажется, не соборовали. Значит, скорее всего – инициатива родственников. А, не все ли равно! Пусть почиет с миром.
Он налил водки в стакан, и выпил с шумным выдохом.
Покинув редакцию, отставной майор принялся думать: куда бы еще пойти? Все, вроде, исхожено, все говорено. В прокуратуру, к еретику Топтунову, что крестится о двуперсты? Да он вчера полдня потратил на этого еретика, убеждая возбудить дело и возглавить расследование! Двое людей пропали – это что, шутка?! А тот толмит свое: «В Кодексе нет статьи о пропаже людей. Пусть этим занимается розыск». Ну так возбуди дело по какой-нибудь другой статье. Нет, не будет он портить статистику, загружать своих сотрудников не ихними делами. Это же только подумать: о двуперсты!..
Навстречу плавно двигался по тротуару дородный судья Якуняев: видно, на обед. Большая борода его веником лежала на груди.
– Привет, мент, – сказал он, протягивая руку.
– Ка-акие люди! Всем бородам по рюмочке подам, а которы без бород, буду палками пороть! Никите Савельичу-у!
– Вот спасибо за поговорку, брат: я такой раньше и не слыхал. Дай-ка запишу, – судья полез за книжкой. – А ты чего гуляешь?
– Будто вы не знаете, Никита Савельич! Ведь горе у меня…
– Это-то знаю, не в другом городе живу… Я спрашиваю: чего ты ходишь тут, погоду пинаешь?
– Вот… в редакции был, в прокуратуре, в милиции… у мэра был еще, в область ездил…
– Да ты перечисляй, перечисляй! Покуда не устанешь. А можешь еще в Москву наведаться, к Президенту на прием записаться. Говори, говори, я слушаю…
– Да на местном уровне – вроде все…
– Ну и что? Каковы результаты?
– Пока нет результатов.
– Ну-ну… Ох, Федор Иваныч, очень уж ты меня своей поговоркой разодолжил! Я тебе взамен целых четыре выдам. На ручку, запиши. Значит, первая: «Чужое горе да беду руками разведу, а к своей ума не приложу». Вторая: «Шиш голова – в лес по дрова, гладенька голова – дома сиди». Третья: «Каждый музыкант в свою дудку играет». И четвертая: «Государева земля не клином сошлась». Ты подумай над ними на досуге. Может быть, чего-нибудь и раскумекаешь. Мудрость народа. Эх ты, старый опер!..
– У вас, может быть, есть какой-то вариант? – хрипло промолвил Урябьев, пряча бумажку с поговорками.
– Какие у меня могут быть варианты! Я человек бумажный. А вот ты плох, плох… Дам совет: разложи-ка ты, братец, на вечернем досуге лентюрлю. Вместо валерьянки. Не забыл еще, как это делается? Ну, и чудно. Будь здоров, пора мне…
Федор Иваныч стоял на тротуаре, тяжело глядя вслед удаляющемуся Якуняеву. Вот ведь фрукт! И не зря он тут сыпал поговорками, задавал экивоки. Все знают: он слова не молвит в простоте, счастье собеседника, если он сразу вскроет двойной смысл реплики, оброненной фразы – обычно за ними много кроется!
И отставной майор поспешил домой: чтобы на своей жесткой койке предаться размышлениям над действиями и словами судьи Никиты Савельича.
Чужое горе и беду руками разведу, а к своей ума не приложу.
Видно, ее надо понимать так: куда как был ты способен и прыток, господин Урябьев, разбираться в чужих делах в бытность работником уголовки! Имел на это и время, и силы, и ретивость. Теперь времени у тебя навалом, силы еще остались, а ретивость ты не на свою беду обратил, а на то, чтобы по приемным ходить, где ты сто лет никому не нужен!
Шиш голова – в лес по дрова, гладенька голова – дома сиди.
Все правильно! Если дурак – то сиди дома да ной в тряпочку, да жалуйся по соседям; а если есть соображение – так соберись с силами, да и делай чего-нибудь!
Государева земля не клином сошлась.
Тоже верно. На что, на кого он надеется, на какие лица и структуры, когда речь идет о защите интересов, по-настоящему близких лишь ему одному! Ему, только ему надо браться за поиски, и самому разматывать.
Каждый музыкант в свою дудку играет.
Это вообще проще простого, имеет связку с фразой Якуняева: «Эх ты, старый опер!..». Никогда он раньше так не называл Федора Иваныча – значит, хотел вложить свой смысл. И вот он, смысл-от: ты же старый опер, это твое профессиональное дело, какого хрена ты расхаживаешь по городу, плачешься в жилетки?..
Вот лентюрлю… Как-то на вечеринке у судьи-холостяка тот пытался научить его этой игре – однако в чем там дело, Урябьев забыл уже напрочь, забыл даже, сколько там игроков; но Никита Савельич имел в виду, разумеется, нечто более капитальное, ссылаясь на нее. В чем же там суть?.. Он напряг память, сел за стол и нарисовал:
дама пик | туз пик
семерка бубен
король червей | валет треф
Вот этот расклад карт, помнится, и есть лентюрлю. Сам по себе он – чистая абстракция. А нужны – конкретные линии, куда-то ведущие. Федор Иваныч грустно усмехнулся, вспомнив Васю, отстаивающего конкретность на каждом шагу. Ну вот – не сумел отстоять ни себя, ни Зойку… Конкретные, конкретные линии… От кого и куда они могут идти? От фигур? От фактов? И оценивать всю комбинацию надо, исходя из смысла и тона якуняевской речи, не с позиций игры, а с позиций гадания. Ведь он сказал: «Разложи, братец…». Какая ж тут игра?
Так, разложил. И что получается? Майор взял с полки Зоиных книг томик по гаданию и углубился в него. Постепенно усвоил смысл мастей и рубашек, и начала прорисовываться ситуация:
1. Пиковая дама с пиковым тузом – женщина в беде, в опасности, возможно, даже смертельной.
2. Светлый король-возлюбленный спешил на свидание с нею – и тоже попал в беду. Значит, они вместе?!
3. Но перед тем, как идти к Зое, Вася имел свидание с деловым, или же военным человеком; необязательно, впрочем, военным: просто обладателем какой-нибудь формы. И этот господин имеет прямое отношение к злу, обрушившемуся на его дочь, на лейтенанта Васю, на него самого…
Скажи, какая выходит интересная задача! И как ее решать? Ведь если есть задача – должно же быть и решение!..
Нет, одному ему это дело не одолеть, надо с кем-то стыковаться. Милицейский люд отметается сразу: там никто не станет за счет личного времени заниматься частным сыском, – как не стал бы и он сам, не прижми обстоятельства… Попросить разве прапорщика Вову Поепаева. Он мужик жесткий, военный, быстро врубающийся, приученный Афганом мыслить с определенным коварством, знаток силовых методов и приемов, ничего на свете не боящийся, кроме жуков-рогачей. Вова пойдет! Он и живет недалеко, в финском домике; шебутной, всегда готов поддержать компанию в выпивке, готов бить морды за справедливость, понимаемую им совершенно по-солдатски. Познакомились они в комиссии по призыву, тем же вечером загудели в Вовиной каморке, где на закуску не нашлось даже ржавого сухаря, а потом отправились к Урябьеву, пробовать его наливку. Он проснулся ночью от истошного визга, огляделся: по избе бегала растрепанная Зоя, а за нею с ухватками сатира прытко поспешал прапорщик в черных сатиновых трусах. Услыхав могучий майорский рев, Поепаев опомнился, схватил одежду и пустился в бегство. На другой день он приходил извиняться, и выглядел таким смущенным и виноватым, что Зоя сама просила о прощении, и он согласился: кого по пьянке не путает бес!.. С тех пор Вова относился к урябьевской дочке с подчеркнутым уважением, находил даже время забегать к ней в музей и вести разговоры на краеведческие темы – насколько, конечно, хватало ума и образования. Он бы, возможно, даже посватался к Зойке, если бы Вася не перебежал дорогу. Он и Федора Иваныча не забывал: навещал и просто так, и по делу, и распить бутылку. У самого у него дома было не найти ни еды, ни более-менее нормальной посуды.
Сердце Урябьева, сильно бившееся в начале, немного успокоилось. «Ведь я уже стар, ужасно стар, – подумал он. – Целых сорок девять лет». Чтобы отвлечься на ночь, не думать о жутком, он принялся дочитывать фильшинские воспоминания: все равно надо было их кончать. Подумать только: сколько бумаги скопилось в доме! Все же это непорядок. Даст Бог, вернется Зойка – надо будет капитально разобраться. А пока… пока она в смертельной опасности. Так сказало лентюрлю.
Так… «РОКОВОЙ ПОИСК».
Это была глава о плене, куда Иван Иваныч угодил под высотою 328 Бежаницкой возвышенности. Вдруг высокий чин приказал: «Сегодня взять языка! Любой ценой!» – «Дайте гранат! – заикнулись солдаты. – Хоть по штуке на человека». «Чтобы вы ими потом рыбу глушили? – гаркнуло начальство. – Выполняйте приказ!» Поползли, а попали в кольцо – и пробиться нечем. Кто мог – рванул к своим, а Фильшину посекло осколками ноги, и его взяли. Дальше семь лагерей – вот так тасовка!
Тоже мутный рассказец: как бы он там только и занимался саботажем и организацией подполья, а вчитаться – все закорочено было на одном: ухватить пайку, скрыться от глаз начальства, «закосить» по болезни, выжить нынешний день, а завтра – как Бог пошлет. Кульминацией был побег: Иван Иваныч расписал его, как акт невероятного своего геройства, хотя, судя по деталям (а на такие детали бывший опер Урябьев был мастак!), пленные просто разбежались от деморализованной, сколоченной из стариков охраны, по окрестностям Штадтрода, – так и он бродил, голодный, по полям и лесам, пока не наткнулся на американских солдат. Потом закрутился вихрь проверок, фильтровки, – и в 46-м возник в Малом Вицыне новый житель, направленный на укрепление лесопромышленности. И прожил там до естественной смерти. И сколько было таких!
Если подумать – много этот плен дал и рецидива, сказался на психологии народа! Ведь суть неволи всегда одна: хитрить, улынивать, топтать больного и слабого, и при этом рваться к сытной пайке!..
Но и удивительно все же стремление любого из нас оставить о себе добрую и героическую память!







