Текст книги "Уникум Потеряева"
Автор книги: Владимир Соколовский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 43 страниц)
ВСЕЯ РУСИ, ВЕЛИКИЯ И МАЛЫЯ
Валичка Постников и Мелита Набуркина гуляли по окрестным полям и лесам. Глядели друг на друга, вздыхая, и с томлением пожимали руки. Иногда он делал значительное лицо, надувал щеки, глядел искоса:
– Ну когда же, душа моя, когда?!
– Не надо спешить, душа моя, – она била его веточкою по руке. – Куда спешить? Все хорошо в свое время, не так ли?.. До плотских радостей надо еще дозреть духовно.
«Духовно! – мучился Валичка. – Духовно! А может, завалить ее в те вон кустики – да и дело с концом?..».
Но на такой шаг все же трудно было решиться, не зная, чем он обернется: пылкими объятиями и сбивчивым шепотом, или же – придется бежать домой, быстренько собираться, и поспешать на автобус. Хоть и было в той задумке что-то такое решительное, отважное, подлинно мужское, туманящее мозг. Он и сам, если напрячься как следует, мог нечто подобное вспомнить, из чуть ли не студенческих времен: как он кого-то догонял, валил, заголял впопыхах, втыкал… Где ты, молодость?..
Нагулявшись, они шли домой, каждый при своих мыслях.
Сегодня Кузьмовну посетила гостья: она сидела за столом и хлебала кислую капусту, тяжело ворочая толстой шеей.
– Здорово, Мелитка! – хрипло каркнула она. – Здорово, етиомать!
– Здравствуйте, тета Маша, – сдержанно сказала Набуркина. – А вот ругаться совсем необязательно.
– Ну, етиомать, извини. Как это сказать… Ах, buеnissimа![23]23
Милочка (исп.).
[Закрыть] Гляди, mi guеridо, quе hеmbrа![24]24
… мой дорогой, какая девица! (исп.)
[Закрыть]
– Нот андерстенд, – молвил Постников. – Нихт ферштейн. Но парле.
– Ходит царь-от по Русской земле, – Португалка стригла глазами Валичку. – Ходит, родной, золотко православное. Все видит, все понимает – а помочь не может!
– Пошто? – спросила Кузьмовна.
– Пошто… Потому што чечены ищут. Ихний чеченский генерал так и сказал своим тайным бойцам: осыплю золотом с головы до ног, если привезете головы русского царя и его царицы. Царь-от, он ведь што молвил: как только, мо, приду к власти – так сразу всех черных захвосну! И все. И никаких хренов. И оне знают: ево слово твердое. Оне ведь, кроме него, больше никого на Руси не боятся: ни президента, ни правительства… Где жо он теперь, родимой, скитается?!.. Ы-ы-ы…
– Ты не плачь, тета Маша, – сказала Мелита. – Ну ходит, допустим, где-то царь… ну и что? Земля ведь большая. Может быть, не так уж и плохо ему живется.
– Дак ведь не в том дело! – вскричала гостья, оборвав рыдания. – Опасно жить-то ему, вот што! Ведь нынче куда ни глянь – везде черные. Увидишь – и сердце заходится: а вдруг это генераловы бойцы, царскую голову ищут? Што вот у нас в Потеряевке эти трое черных следят? Которы у Крячкина-то живут? Тоже, поди-ко, царя ищут?
Тут имелись в виду, конечно, Клыч, Богдан и Фаркопов, во внешности которого проглядывало нечто армянское.
– Да кому они нужны! – молвил Валичка. – Разве здесь, в этой глуши, может появиться какой-нибудь царь?
– Э-э, не скажите… – загадочно прищурилась ревнительница престола. – Кое-што мы тоже соображаем. – И она подмигнула бывшему члену пленума общества добровольных пожарников. – Мужик-от у тебя, Мелашка, непростой. Познакомь меня с ним. Не бойся, не отобью.
– Да ну, тета Маша, тоже скажете… А он, между прочим, тоже вами интересуется. Кто, мо, такая, да откуда, да почему Португалка?..
– А што ему рассказывать! Вся жись в колхозе да совхозе, с коровами, да с хозяйством, с мужиком, с ребятами… какой в ней может быть интерес? Ну, я, правда, хорошая была работница. Имею орден «Знак Почета», медаль «За доблестной труд». А больше-то што? Нет, моя жись неинтересная.
ЖИЗНЬ МАШИ ПОРТУГАЛКИ
Ну, это как еще поглядеть: любая жизнь по-своему интересна. Мало ли кто как думает! Впрочем, сами судите…
Родилась она и росла поначалу в равнинной деревушке южной португальской провинции Байшу-Алентенжу, в царстве пробковых деревьев, кукурузы и миндаля. Низкий глинобитный дом под черепицей, с окнами без стекол, со ставнями: в нем они и жили всей семьею: дедушка-вдовец, папа Жуан, мама Кармела, брат Луиш, она, девочка Мария… Что она может помнить из того далекого времени? Как отец катал ее на муле? Как мать с отцом плясали на сельском празднике, нарядные и белозубые? Как она ходила с матерью искать деда с отцом, и находили их в трактирчике, за стаканами мушкатель винью верде? Как дедушка рассказывал вечерами о своих плаваниях на могучем корабле – португальской канонерке «Лимпопо»? Теми же вечерами они ели суп, которым славятся обе провинции Алентенжу: «суп бедняков», асорда алентенжана: чеснок и хлеб, залитые кипятком, плюс яйца с оливковым маслом. Все равно было вкусно, если вспомнить. Зима не была холодной, но – дожди, ветер; летом стоял зной, и приходилось быть осторожной, чтобы не вспугнуть змею. Ночами за ставнями кричал козодой.
Семья была безземельной, жили тем, что растили и убирали кукурузу на помещичьей латифундии. Но в мае 1936 года отца застрелил стражник, когда тот выбирался из господского сада с мешком краденого миндаля. Так семья потеряла главного кормильца. Марии только исполнилось восемь лет. Мария Сантуш Оливейру – так значилась она в сельской регистрационной книге.
Сразу встал вопрос: как жить дальше? Впереди было лето: на юге страны оно жаркое, засушливое – но это и основное время для крестьянской работы, время запасов, скопления денег на зиму. В латифундии растили две культуры: миндаль и кукурузу. К миндалю Кармелу не пустили бы: ведь ее муж оказался вором! А кукуруза… поставили бы на самые тяжелые работы, притом – труд одного человека на кукурузных полях никак не мог обеспечить жизнь целой семьи до следующего сезона. Вдвоем-то с Жуаном они зарабатывали неплохо, не только кормились, но и держали ослика, и покупали домашнюю утварь. А теперь? От дедушки ведь нет в поле никакого толку. Оставалось, в-общем, два пути: на север, где оливки и виноград, и – к побережью, на рыбообработку. Однако, подумав, Кармела забраковала оба. Она хотела взять с собою помощницей Марию: девочка живая, прилежная – на сборе винограда или оливок она не уступит и взрослой женщине. А четверо рук – это уже не две! Но идти на север опасалась: плохие дороги, горы, и неизвестно еще, как тебя будут встречать: если слишком много сезонников, могут и прогнать взашей! Станешь шататься, словно бродяга, и вернешься ни с чем. Кармела хотела попасть на сбор оливок, чтобы купить там же два бочонка масла по дешевой цене. А везти их с севера – тоже проблема: местность там непростая, а с дорогами и транспортом – полный швах.
И Кармела решила идти в Испанию: перейти границу по мостику через реку Шанса, и сойти на том берегу, где она имеет уже испанское название: Чанса. Все! – дальше уже Андалузия, прекрасная земля: какие оливковые поля между Севильей и Кордовой! Там всегда работают сезонники, а урожаи таковы, что никто не остается обиженным при расчете. Вечерами же, несмотря на тяжкий труд, люди всегда поют и танцуют – это же испанцы! Они открытее, веселее португальцев; кто знает – может быть, Кармела встретит там и своего мужчину – не вечно ведь быть вдовой! – и поселится с детьми где-нибудь в краю апельсиновых рощ… Даже если этого не будет – они с дочкой заработают деньги, погрузят на ослика бочонки с маслом, и отправятся к себе, в Байшу-Алентенжу, это совсем недалеко. Четырехлетний Луиш оставался с дедушкою, старик чего-то там копошился в поместье: его кормили, и этой еды должно было хватить двоим, до возвращения Кармелы.
Мать сходила в сельскую церковь, помолилась Христу, пречистой Деве и святому Гонсалу, нагрузила нехитрыми пожитками, прикрепив по бокам бочонки, ослика Нуну, – и отправилась с дочерью на заработки. Было начало июня 1936 года.
А через год девятилетняя Мария Сантуш Оливейру уже плыла по Средиземному морю на советском транспорте «Феликс Дзержинский» с партией испанских детей, увозимых на другую родину… Вот как случается порою, когда человек, неважно какого возраста, попадает в обстоятельства, в которых ни воля, ни ум, ни желания, и никакие иные черты и качества не имеют уже ни малейшего значения.
В большой латифундии, куда им удалось устроиться на работу, мать почти сразу сошлась с Фелисио, крепким усатым мужчиной сурового нрава, энергичным и любящим справедливость. Он не один там был, целая компания откуда-то из Новой Кастилии, таких же крепких и крикливых. И все оказались анархистами: лишь только 18 июля Франко поднял мятеж – Фелисио и его друзья сразу забыли о сборе оливок, вообще о всякой работе, и двинулись в дорогу, на защиту своего родного Толедо. Они хоть и не признавали никакого государства, считая его инструментом насилия над личностью – но еще больше не любили фашистов, и не могли терпеть, когда кто-то пытался установить над ними власть еще более жестокую, чем существующая. Но вообще им хотелось повоевать, и они обрадовались такой возможности.
А как же Кармела? Единственно, что она четко затвердила в той суматохе, это – не потерять Фелисио, которого успела полюбить с пылом истинной латинянки. Хриплоголосый и многоречивый, певец, истинный мужчина в ласках – он, конечно, не шел ни в какое сравнение с неумным, вороватым, пресным Жуаном. Был продан за гроши ослик Нуну, выброшены назначенные для масла бочонки, оставалась лишь одна проблема, один груз на сердце: дочка Мария. Кармела уже хотела договориться с какой-нибудь португальской семьей, чтобы увезли девочку на родину, – но великодушный Фелисио велел и ее взять с собою, чтобы набиралась революционного духа. Шумной компанией, с приключениями, они добрались до Толедо, – и угодили в самое пекло: бомбежки, обстрелы, атаки… Сама Мария сильно застудилась в пешем переходе через высокие Толедские горы, и попала в больницу. Мать навещала ее: суровая, в военных штанах, с винтовкой. А однажды явился Фелисио, и сказал, что мать ранило осколком снаряда, и она лежит теперь в госпитале. В день, когда бомбежка была особенно сильной, и перестрелка слышалась совсем близко – за нею пришла в больницу тетенька в форме республиканской армии; собрав ее наскоро, вывела на улицу и посадила в грузовик с еще несколькими ребятами и ранеными бойцами. Они выехали за город, на большую дорогу, и влились в поток машин – армия отступала в сторону Мадрида. Было уже холодно, осень, Мария дрожала на ветру; как уютны были бы сейчас вечера в небольшом домике в провинции Байшу-Алентенжу! Их бомбили: люди ссыпались из кузова, и падали в кюветы. Наконец, машина въехала в Мадрид. Там таких, как Мария, было много, все они жили в одном доме, и звались: «Дети бойцов республиканской армии». Много сирот, кто-то и сам не мог сказать, живы его родители или нет: столько народа сгинуло бесследно в пучине этой войны – как и в любой другой войне! Вот и Мария тоже не могла сказать, живы ли ее мать Кармела и ее избранник Фелисио? Никогда больше в жизни она не слыхала о них. Ее спрашивали, откуда она – и, услыхав ответ, прекращали разговоры: никакой возможности отправить ее домой в те времена, конечно, не было. Мария привыкла, ее перестала тяготить такая жизнь: в куче, гомоне, тесноте, в мелких детских обидах и скандалах. Лишь бы кормили, и не гнали на улицу. С началом бомбежек Мадрида ребят вывезли в Сарагосу, там было похуже, но и пробыли там они недолго: снова сняли с места и перекинули в Барселону: там уже ждал корабль, чтобы везти их в Советский Союз. Барселонцы лезли на причал, плакали, кричали, бились в истерике, когда шла погрузка. На судне играл оркестр, веселые матросы встречали их и разводили по каютам. Глядя на удаляющийся берег Испании, Мария Оливейру не испытала никаких чувств: для детей переезд с одного места на другое – смена впечатлений, не более того. Она уже стала забывать о деревушке, о вечернем очаге, дедушке, брате Луише… Лишь мать помнила всегда, и это нормально, ведь покуда теплится такая память – ты не совсем одинок, тебе есть за что зацепиться.
Встречали их пышно, с великими торжествами, разместили в лагерях, там учили носить пилоточки-испанки с кисточками, завязывать красные галстуки, отдавать салют и ходить строем; на встречах задавали глупые вопросы об их героическом участии в войне. Многие ребята попадали в семьи: становились сыновьями, дочерьми других людей. Марию миновала эта участь: во-первых, она была не испанка; во-вторых – молчаливая, не виделось в ней легкости общения, готовности весело ответить на шутку, сплясать зажигательный танец, щелкая пальцами. Шла подспудная сортировка: подобные ей собирались в интернациональные детдома, как материал для ремесленных училищ. Но все-таки это были специальные детдома, за ними следили особо: и в своем, расположенном в городке на стыке Украины и России, Мария чувствовала себя совсем неплохо: там сыто кормили, хорошо одевали, нестрого спрашивали за учебу, местные ребята относились очень уважительно, – в-общем, в этой стране можно было жить. Даже не совсем так холодно, как пугали. После детдома дадут специальность, потом отправят на завод; в общежитии меняют белье, вечерами можно ходить на танцы. На танцах, или в цеху, или на вечеринке познакомишься с парнем, и выйдешь за него замуж. А если семья заводская, да пойдут дети, то через какое-то время можно получить и комнату. Дальше… дальше мечта не шла. Замужество – и то слишком дальний рубеж, чтобы о нем рассуждать серьезно.
К началу войны Марии исполнилось тринадцать лет; она только что окончила четвертый класс. С эвакуацией детдома не было никакой суматохи: им сразу дали эшелон, со всеми предосторожностями вывезли из опасной зоны, и дальше – до Емелинска. Год мыкали там горе, никому не нужные, в каком-то клубе, вдобавок непривычные к холодам испанцы начали болеть: за зиму умерло несколько ребят. На них не было теплой одежды, пришлось забыть о хорошей еде: похоже, жизнь решила обрушиться всей тяжестью. Не было и занятий: упали нежданно-негаданно в чужое место – а где прикажете взять для вас учителей, бумагу, учебники, другие принадлежности? К лету, короче, совсем закисли. И тут пришла разнарядка: в ремеслухи, в ФЗО. Тут же, в Емелинске, чтобы никуда не ехать, не срывать ребят, не загружать железную дорогу в военное время. Числилась на той бумаге и Мария Оливейру – ей надлежало идти учиться в РУ-16, на штукатура. Тут же представитель училища забрал ее документы из детдома и унес в училище, захватив с собою саму Марию и еще трех девчонок-испанок. Но испанское происхождение уже не бралось в расчет: они учились по русским программам, и объяснялись уже более-менее сносно. Выдали черные шинелюшки с петлицами, шапки, ботинки – и погнали сразу же на строительство химкомбината, за город. А холода!.. Добежишь до печки-буржуйки, не чуя ни рук, ни ног, – а мастер с прорабом уже орут: «А ну по местам! Не рассиживаться!..». Первою пала Пепитка Каррерас из Теруэля: сначала – воспаление легких, потом перевели в туберкулезную больницу. Они были подружками еще с Барселоны, познакомились перед погрузкою на теплоход. В первый же выходной Мария пошла навестить Пепитку. На доброту училищного люда рассчитывать не приходилось, и она завернула в детдом: там еще были и свои, и знакомые, наскребли несколько конфеток, пару яиц, полстакана повидла, испекли сладкую булочку. В приемном покое к ней вышла Пепитка: худая, с подглазьями, с марлевой повязкою на лице. Мария отдала ей гостинец; они сели, и заговорили по-испански.
– Домой хочу, – сказала Пепитка. – Но уже не успею. Скоро умру.
– Я тоже. Зачем мне жить здесь? Это чужая страна. Ее людям не жаль нас.
– Кто кого жалеет, когда такая война! Разве нас жалели в Испании? Ведь мы ничего не понимали, и не были ни в чем виноваты – и все равно оказались в чужой земле. Может быть, ты будешь счастливее меня – увидишь еще и оливковые, и апельсиновые поля, и как дети катаются на осликах…
– Что ты, разве можно здесь выжить!..
– Я украла у сестры-хозяйки маленький свечной огарок. Сейчас я зажгу его в палате, и вознесу молитву Пречистой Деве, чтобы она спасла тебя.
– А тебя не увезут за это в тюрьму?
Пепитка усмехнулась:
– Нет, сюда они не заглядывают. Здесь можно молиться.
Она вдруг коротко, глубоко вдохнула, выпучила глаза, прижала ко рту кровавую тряпку… Махнула рукой, прощаясь – и быстро пошла из покоя, заходясь в кашле.
Был конец января. Солнце в розовой дымке, пар от закутанных людей… Мария выстояла очередь, купила билет в кино. Дрожащие лучи из кинобудки падали на белое полотно; люди сражались, умирали, пели песни, кто-то ждал любимого человека… В-общем, все равно, где человек теряет жизнь: в бою или на больничной койке. Суть одна. Девушка уснула. Потом ее подняли, и, толкаемая со всех сторон, она побрела к выходу.
Настали сумерки. Храпели лошади, бегущие с санями, фырчали машины. Завтра снова на работу, ляпать стылый раствор на каленые морозом стены… Она подошла к крыльцу большого здания, облокотилась на перила и заплакала. И решила умереть, замерзнуть здесь, на улице: не было сил больше жить.
В палате Пепитка Каррерас поставила на тумбочку выпрошенную у одной больной православную иконку – ей было не до конфессионных тонкостей, она их и не знала, Богоматерь есть Богоматерь! – зажгла свечку, встала на колени, сложила ладони перед грудью. Тихо выпелась больными легкими заученная в детстве молитва:
– Avе Mаriа, рurissimа, grаtiа рlеnа!..[25]25
Возрадуйся, Богородица Мария, Пречистая Дева!.. (лат.)
[Закрыть]
Именно в этот момент двери здания отворились, и на крыльцо вышел человек. Подошел к привязанной к перилам лошади, стал распутывать уздечку. Мария всхлипнула, человек оглянулся, вгляделся в нее:
– Эй, девка, ты чего это?..
Это был председатель потеряевского колхоза имени Маленкова Мокей Петрович Кривощеков, наведавшийся в Емелинск по грозной повестке: сам Уполномоченный Наркомата заготовок требовал отчета о недопоставке дуб-корья. В его конторе сурово громыхали, метали молнии, грозили судом, – но Кривощекову было не привыкать, ему грозили судом чуть не каждую неделю – а деваться было некуда: в деревне свои детишки, старики, да сколь других жителей: на кого их оставишь?
– Ну, дак чего?.. Омморозилась, Господи!
Он принялся тереть жесткой голицею ее скулу.
– Ай, девка! Ай, девка! Некогда ведь мне с тобой… Неможется тебе, што ли? Куды везти-то тебя, говори!
– Не надо везти… Хочу умирать…
– Не болтай, балда! Ну-ко, пошли давай.
Кривощеков потащил ее с собою на крыльцо; в теплом вестибюле свернул цыгарку.
– Сама-то куришь? Сыпануть тебе?
Мария замотала головой.
– Беда с тобой. Забеременела, што ли? Нет? Што ж тогда помирать-то? Жить надо.
– Нет. Не надо.
– Ишь, какая! Кто хоть по нации-то будешь: еврейка, армянка?
– Я из Португалии.
Мокей Петрович хмыкнул: надо же, какие еще бывают, оказывается, места! – поглядел на ремесленный бушлатишко, черную шапку со скрещенными молоточками… Наклонился к ней:
– Больно тебе худо здесь живется?
– Да. Нельзя жить. Только умирать.
– Пфу ты, заладила свое! Со мной поедешь? Я в деревне живу. Да я не злодей, не бойся, тела твоего мне не надо, я уж сына успел на войне потерять, а старшая – та ровесница, поди-ко, тебе будет. И еще ребята есть… В семье-то поживешь – дак и отойдешь, глядишь… Паспорт-от при тебе?
– Нет документов.
– Ну и ладно, там разберемся. Решай давай, рассусоливать некогда.
Она поглядела в усталое, доброе лицо пожилого человека, и подумала, что хуже, чем сейчас, все равно уже не будет, – а он, даст Бог, отвезет ее к людям, среди которых отогреется душа. Иначе не выжить все равно: среди жестокого мира, жестокого народа, безжалостных морозов и ветров… Если надо работать – она будет, будет, она же любит работать: лишь бы не орали, не попрекали, не старались унизить, не водили строем в столовую и баню!
– Я буду ехать.
– Как тебя звать-то? Мария? Маша, значит. В случае чего – искать ведь будут?
– Нет. Я напишу письмо.
– Вот и ладно. Значит, так договоримся: приходи сюда завтра утром к семи часам. С утрева и двинем. Но всеж-ки подумай, как бы после не сожалеть. В деревне жись хоть повольнее будет, а все равно тяжелая. И не убежишь: власть крепко держит. Так што гляди…
На улице он сел в старые пошевни, укрылся пологом, и, звонко чмокнув, покатил по улице, освещенной слабыми лампочками. И, покуда добирался до Дома колхозника, все думал об этой девчушке. Вона што! Порто… баля, што ли? Чудно!
На следующий вечер они были уже в Потеряевке. Целый день ехали, вместе ели, – Мария поняла, что Мокей Петрович человек добрый, душевный, с огромной тяжестью на сердце: как жить, как выполнить непосильные поставки, и не загубить при этом односельчан? Он бы всех пожалел – да разве дадут кого-то жалеть в такое время? Да и никогда ее никто не жалел, русскую деревню. А семья его приняла Марию, как родную. Все ютились в одной избе: кто спал на полу, кто на печке, кто на полатях, кто на лавке. Да еще теленок, да поросенок, да курицы за загородкой. И метрику ей выправил сельсовет: куда же попрешь, если Кривощеков привез рабочие руки! И она стала Кривощекова Мария Мокеевна. Опасность, конечно, была, и участковый ходил уже кругами, пришлось откупаться медом, мукою, – так еще один суд миновал старого Мокея, как и многие иные. Но, рано или поздно, чашу сию все равно пришлось испить, – это случилось в сорок седьмом году, когда неистовый Уполминзаг выгреб в деревне все, до зернышка, оставил пустые сусеки, отобрал скот в счет налогов, птицу, – оставили голышом. Колхозных коров и лошадей забивать было нельзя, за это давали большие срока, хоть и осталась из них одна дохлятина, на ферме творилось черт-те что, все следили друг за другом, молоко взвешивалось чуть не до граммов. Люди стали слабеть, старики умирать. К февралю съели кошек и собак, подчистили все, что оставалось с осени; селяне взвыли, кинулись к Мокею: придумай чего-нибудь, батюшко, вымрем ведь все к черту! Он изменился в лице, и позвал к себе однорукого инвалида-фронтовика Степу Набуркина. Они о чем-то потолковали, и вскоре сошлись за селом, возле леса. Руку инвалида отягчал шедевр отечественного вооружения – трехлинейная винтовка Мосина образца 18911930 гг. История умалчивает, откуда он ее извлек. На исходе вторых суток Мокей Петрович появился в деревне с большим куском лосятины в мешке. Он стучался в избы и велел всем, кто может, идти в лес по его следу, чтобы притащить тушу убитого ими животного. Лося притащили, освежевали, и каждая семья получила мясо, которое позволило потеряевцам выжить. Мокей же после совершения своей миссии тихо засел в избе и ждал, когда явятся, чтобы отвезти его в тюрьму. Он знал твердо, что все равно донесут, в большом селе иначе не бывает. Те же люди, кого спас от смерти. Логика их рассуждений тоже не составляла секрета: «Спасти-то он, может, и спас – но Закон-от зачем было нарушать? А раз нарушил – то уж и ответь!» Мокей прощал их, и не желал зла: живы остались – и то ладно… Получили они по браконьерской статье немного, по четыре года: Кривощекову накинули, как должностному лицу, а Степе – за трехлинейку, якобы найденную им где-то за околицей… Нашел – почему не сдал? Хорошо еще, не пришили намерений на теракт. Но, как бы то ни было, Мокей Петрович обратно не вернулся, сгинул в лагере: то ли помер своей смертью, то ли еще что-то случилось, – поди узнай! Немолодой ведь был человек. Пришла бумага о смерти – и все. Степе Набуркину повезло больше: от тяжелых физических работ он был освобожден, стало быть, лишку калорий не расходовал, – и гарантийной пайки ему, в-общем, хватало. В Потеряевке он и ее не имел. Освободился он в пятьдесят первом, и снова стал жить в деревне. Но тоже не задержался на белом свете: помер в шестьдесят третьем, едва успев женить сына Павлантия, Пашку, на маловицынской уроженке Катеринке Теплоуховой, девушке с трудной судьбой, романтике комсомольских строек. Это и были родители знакомой уже нам Мелиты.
А что же Мария Сантуш Оливейру, то бишь Маша Кривощекова? Очень просто: как впряглась в ту лямку зимою сорок третьего, так никогда больше из нее и не выпрягалась. Хотя как сказать – лямка? Иной раз это звучит даже и издевательски. Другой модный певец, или политик, катает по всему миру, ест, пьет, живет и любит в свое полное удовольствие, – а тоже дует губы в телевизоре: тяну, мо, лямку, что же делать! И ведь не ворочает вилами, не уродует пальцы на раздойке. Разная работа, разная лямка – кому уж какая досталась. Потом – надо же быть справедливым – не одной только ею живет человек, находится ведь в молодом возрасте время и для радостей: вечерки, танцы, частушки под гаромшку.
Поначалу в Потеряевке не было клуба: кино крутили в сельсовете, а на вечерки собирались по разным избам. Когда стало легче держать скотину, и ослабла налоговая петля, трудолюбивые Кривощековы сразу показали себя: девки стали одеваться, то купят плюшевые жакеты, то боты, то юбки; сельчане, глядя, как Машка и Дашка Кривощековы, выпятив могучие груди, поспешают на вечерку, вздыхали: «Да… Баско ходят!..».
А уж на вечерке-то – покрасуешься, напляшешься и напоешься вдоволь: тут тебе и кадриль, и фокстрот, и полечка, все под гармошку да патефон; парни тоже стараются прийти помоднее, пофорсистее: сапоги с подвернутыми наружу ушками, широкие штаны с напуском, летом – в фуражечке-восьмиклинке, прически – полубокс с чубом. Да озорные! Так и норовят пощупать титьку. Чуть зазевалась – тут тебе и пощупал. А увидит миленок? Ведь неудобно перед ним. Или выпьют браги, и заухают неладные частушки:
– Што ты ежишься, корежишься,
Пощупать не даешь?
Будешь ежиться, корежиться,
Не щупана уйдешь!
Ну-ко марш из избы, экие невежи!.. А лишь притихнут они – ка-ак выйдешь на середку, да ка-ак затопочешь:
– С-сербияночку плясать
Надо сображение:
Сперва дроби, дроби, дроби,
А потом кружение!
Тут и Дашка подхватит:
– Ой, товарка, дроби бей,
Выбивай обоими,
Супостаточка идет,
Верно, за побоями!..
Домой вместе редко уходили: навяжутся провожатки – и разобьют девушек. Конечно, если провожатка нравится, можно и поцеловаться, и дать пощупать титьку. Но больше уж – ни-ни. Еще сделает нечестной. Куда тогда деваться? Только в петлю. Как это можно – до замужества? Вот такие мысли. Придут обе домой нацелованные, нащупанные, – залезут на полати, и давай шептаться. Мамка Фрося зашумит иной раз: «Ну-ко спите! Завтра робить!» – но нестрого, сама ведь знает, что такое для девушки вечерка. Или уж забыла, все стала забывать после ареста хозяина Мокеюшки…
А девки они были статные, мощногрудые, и парни к ним льнули. Только масть разная: Дашка – русая, белокурая даже, Машка же – чернявая, с вороными бровями. Пройдется с платочком по избе, отчебучит дробь… В латинском танце много значат руки, их движения, грация, посадка головы – все это у Марии было природное, и пришлось избавляться: девки и парни смеялись, думали, что она кого-то передразнивает. В русских плясках нужна была совсем другая повадка: плавность, умение понять партнера, способность к неожиданным выходкам, вплоть до присядки… Это при том, что в народных танцах всех стран вообще много общего; вдобавок, Мария не была и особенной мастерицею в этом деле, и ей много прощалось. И для частушек голос был сипловат: много работала на холоде, и это сказывалось.
К пятидесятому году девки уж сильно невестились, и обе ждали из армии женихов: Дашка – Санка Лобанова, Машка – Васю Буздырина. Знакомство было обычное: вечерки, танцульки, обжимания; но вдруг на своих проводинах Васька отозвал ее в сени и спросил серьезно: «Ждать будешь?» Она не ответила сначала: застеснялась, вырвалась и убежала; однако утром чинненько явилась к Василию в дом, и сказала его матери, что поможет ей прибраться после гостей. Тут уж все поняли, и деревня к вечеру знала: Машка Португалка Васькина девка, будет ждать его из армии, а потом выйдет замуж. Прощаясь, он велел ей свято хранить самое дорогое: девичью честь, до его возвращения. И быть осторожной на вечерках, не позволять никому себя трогать и целовать. «Что ты! – заверила она. – Ведь я понимаю: умри, но не отдавай поцелуя без любви». На том и расстались, поклявшись писать.
Прозвище свое – Португалка – Мария получила так. В-общем, она и не скрывала никогда своей национальности, говорила только, что родители ее замучены были фашистами, сама она их не помнит, воспитывалась с ранних лет в советском детдоме, откуда ее выпросил в войну дядя Мокей. Люди кивали, вздыхали, – однако вряд ли верили до конца такому рассказу: детдомовцы считались детьми государства, судьбы их были определены и расписаны свыше, вряд ли какой-то дядя Мокей мог изменить хоть одну, – но и не вникали особенно, блюдя крестьянскую осторожность. Язык она почти забыла, лишь ругалась иногда на скотину: «Hijа dе hutа!» – «Cаbrоn!» – «Tоntо!» – «Cаrаjо!» – «Biсhо rаrо!» – «Vауа mаndаngа!» – «Mе саgо еn tu раdrе!» – правда, и тогда поглядывала, чтобы не было вблизи людей, могущих услыхать, как выражаются на чужом языке.
Обычай требовал теперь чаще бывать в доме Буздыриных, у будущей свекровки: помогать по дому, просто проведать, писать письма за неграмотную мать. Отца у Васьки не было к тому времени, он погиб на войне, как и другие двадцать шесть потеряевцев. Так она писала корявые письма в армию, чтобы воин браво нес службу, и радовал командиров, и не забывал притом, что его ждут. «Дарогой синочик в первох страках своиго писма хачу сопшыть чьто мы живом харошо и таво тибе желаим…». А что вы хотите – человек, можно сказать, далекой заграницы, еле осиливший четыре класса русской школы! Но все равно каждое письмо было мучением, а писать приходилось, куда же денешься! Она и две фотки ему послала: в нарядной кофте и плюшевой жакетке, со значительной полуулыбкой.
В конце второго года службы Васька нагрянул в отпуск. Мать ждала его, бражка и вино потели в подвале. Первый день он только колбасился да плакал, да ходил по родне, – Мария его и не видела толком, хоть и проторчала в ихней избе до ночи, среди пьяного мельтешения. На другой день устраивали вечер сами Буздырины, – вот тем-то вечером, когда уж разошлись гости, осатаневший Васька заволок ее в баню и лишил самого большого богатства – девичьей чести. Ну, если быть правдивым до конца – в двадцать четыре года эта самая честь не особенно в радость, – но и тут мы не можем говорить за всех, никто не давал нам такого права, – кому-то, не исключено, как раз и в радость! Это тонкое дело. Вот что касается Марии Сантуш Оливейру, ныне Кривощековой, тут можно сказать определенно: гнусное насилие и надругательство со стороны Василия она перенесла терпеливо и мужественно, даже проводила его после этого в избу, уложила спать и пошла домой. О чем уж шептались они ночью на полатях со сводною сестрой Дашкой – этого никто не знает. Да и кому оно интересно?








