412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соколовский » Уникум Потеряева » Текст книги (страница 13)
Уникум Потеряева
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:24

Текст книги "Уникум Потеряева"


Автор книги: Владимир Соколовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 43 страниц)

Но все равно старики не гнали ее, когда приехала, даже не бранили особенно, в тяжелые года ведь так: чем больше народа грудится вместе – тем теплее людям, тем защищеннее они себя чувствуют. И простили ей то письмо насчет брата, и сам Петька радовался, что сестра вернулась домой, не сгинула в военной пучине, передавал ей приветы. Саня родила девочку Катеринку, устроилась телефонисткой на местную станцию, вроде наладилось все более-менее, – нет, стала вдруг чего-то хандрить, попивать, тосковать о «ребятах», о «мальчиках», оставленных во фронтовом дыму; все ей дома не нравилось, срывала злость на стариках, дочке; лишь с Анико они ни разу не повздорили, хоть и были очень разные люди. Трудно сказать, что держало Саньку: то ли ровный характер невестки, то ли то, что работая в садике, она тащила и воз домашних забот, – а может, и то, что Анико, выслушав впервые ее ругань на свой счет о пропаже мелкой тряпки – спросила, бегло усмехнувшись: «Нэ боишься, что зарэжу?..». Все. Дальше было тихо и глухо. Черт их знает, этих грузин! Загорится и вырежет в раже и стариков, и тебя с дочкою вместе… Но все-таки она работала, до какого-то времени все шло путем, Катеринку Анико таскала в свою ясельную группу; Санька, если было время, прибегала к ней, помогала возиться с детьми. Особенно она любила, построив ребятишек, заниматься физкультурными упражненями, – и они старательно приседали, одновременно поднимая руки, под Санькины ритмические выкрики: «Эх! Делай! Делай! Р-руки – вверх! Ж-жопу – вниз! – так нас учит – коммунизм! Делай! Делай!»

Однако с ней все было еще впереди, когда Анико пробиралась из Ярославля домой, в Малое Вицыно, трудной российской тыловой дорогою, бережно неся в себе семя, зароненное любимым мужем Петико. Опять должна была явиться миру новая жизнь! В ее ожидании теплоуховский дом притих, осветился. Беременную Анико оберегали, не давали поднимать тяжести, тащили ей сладкое, если удавалось достать, мать ходила с нею во вновь открытую церковь, и там они жарко молились о здравии воина и о благополучном разрешении от бремени. Всюду Анико носила с собою заветный образок с равноапостольной Ниной, доставшийся ей от отца Акакия, – и спать ложилась с ним: ей казалось почему-то, что если святая рядом – то призрак не придет к ней ночью, извещая о смерти, – а значит, и самой смерти не случится, останется жив Петька, не погибнет на войне. Четверо мужчин, одна женщина приходили за войну, и каждый раз она просыпалась в слезах. Как было не плакать, все четверо братьев – витязи, молодцы, горные орлы: Вахтанг, Баграт, Реваз и Нико. Баграт с Ревазом явились ночью сразу вдвоем (как потом оказалось, оба погибли вместе, при бомбежке эшелона), – они улыбались, плавно водили руками, и уплыли в рыжее марево. А бабушку Софико разве не было жаль! – как она учила танцевать, мелко ступая быстрыми ножками, изгибая тонкую сухую шею… Анико целовала образок, а в душе был непокой: вот тебе дана великая милость: проститься с близкими в последний их час, а ты боишься ее, оберегая себя: ведь если погибнет муж, ты в ту же ночь узнаешь о том; а так – еще потянулось бы время, да и вдруг ничего толком не знающие военные учетчики объявили бы безвестно пропавшим – тоже надежда…

Девятого мая, точно в День Победы, она родила девочку, и нарекла ее Ниной, в честь грузинской просветительницы. Петико выписали перед Новым годом, и снова отправили служить, хоть и пожалели немного: что же, хватит, война идет к концу, места живого нет на мужике! – дали назначение в запасной полк, где он с утра до ночи дрючил новобранцев: чтобы четко знали Устав, скоро и по правилам копали траншеи, радовали выправкою командиров и замполитов и лихо орали слова из солдатского песенника. Сестра его Санька совсем уже спилась к тому времени: получив летом сорок пятого года в военкомате сразу аж две медали: «За оборону Севастополя» и «За побелу над Германией», нацепила их рядом с прежней, «За боевые заслуги», на застиранную матросскую фланельку, и ушла к одноногому военному инвалиду Аркашке Черепанову. Тот был тип крутой и мутный: день он сидел на рынке, пел песни под гармошку, выпивал с демобилизованными или такими же инвалидами, – а вечером шатался по райцентру и лез во все очереди с криками: «Ма-алча-ать! Нет, ты па-азво-оль! Я Гер-рой Советского С-Союза!..». Аркашка был на войне ездовым в артиллерии, имел два ордена – Красной Звезды и Славы третьей степени, две медали «За отвагу» – а это для солдата немало. С Санькою они зажили наславу: вдвоем пели песни, вдвоем гоношили на выпивку; жили в небольшой старой избушке с Аркашкиной матерью, маленькой и пугливой, которую инвалид гонял порою так, что она бегала прятаться по соседям.

Ни старики, ни Анико не ходили уговаривать Саньку: ясно было с самого начала – бесполезно, только нарвешься на ругань и оскорбления, да еще и может выскочить бывший вояка и начать гоняться с костылем, шкандыбая. Девочка Катеринка… да она и не знала толком матери: деда да баба, да тета Аня… Иной раз у Саньки под пьяными парами просыпалось материнское чувство: она прибегала в садик, находила дочку, тискала и целовала ее слюняво, грозила каким-то злым людям, что их разлучили, скандалила с директором и воспитателями, – мо, ребенок плохо накормлен и ухожен. Те кликали Анико; при виде невестки Санька сразу принимала строевую стойку и уходила, четко печатая шаг. Грузинка глядела ей вслед; края роскошных вороных бровей сдвигались к тонкой переносице. Чучхиани прочи… Дзыхнериани чатлахи!..

Тяжелым, моросно-снежным октябрьским днем Анико сама нашла Саньку на базаре; и она, и сожитель ее были еще трезвые: он сидел горбясь, укрывая гармошку под шинелью, Санька стояла рядом, мяла озабшие ладоши.

– Здравствуй, Саня! – сказала Анико. – Пойдем домой.

– С чего это?

– Вай, горе, Саня. Мама умерла, понимаешь?

– Мама? – тупо спросила Санька. – Ты чего… когда?

– Вот, утром. Мы с отцом на работе были, а ребята в яслях. К ней тетя Грапа забежала, шерсть на носки принесла. Они там на кухне сидели, разговаривали, потом Манефа Григорьевна стала суп из печки доставать. Заслонку убрала, чугунок ухватом взяла, потянула на себя – да вдруг охнула, назад себя упала… Суп на ноги… Грапа думала – она закричит, кипяток ведь… А она уже скончалась. За мной прибежали… я вот к отцу на работу сразу… Он теперь дома. Ты иди, Саня.

Теплоухова охнула, тонко завыла, потащила невестку к выходу. Инвалид ринулся было следом; Анико крикнула ему, задержавшись:

– Цас рисхва! Ты нэ ходи, морда, гамохлэбуло! А то дам камнем по башке!..

Днями, когда обряжали в последний путь покойницу, Сашка еще держалась, напивалась лишь вечером: выла по матери, по себе, бедняжке, по брату Пете, ругала каких-то врагов. В горнице старушка читала над гробом Псалтирь, в маленькой спаленке вздыхал и охал в полудреме Яков Егорыч, на другой койке ворочалась и колобродила Санька, не давая отдохнуть измученной Анико… Дети ночевали у соседки, и – надо было еще бегать доглядывать пятимесячную Нинико; а прибавьте еще хлопоты по похоронам, да соображай, как еще сготовить обед, чтобы люди не поминали после, что проклятая грузинка не помянула толком свекровушку. От Сашки толку мало, старик сделался от горя вялый, бессмысленный. Перед выносом Анико посидела в душной избе, прощаясь с Манефой Григорьевной, – а когда спускалась с крыльца, ее вдруг шатнуло, глаза заволокло, – еле устояла, и подумала: ну, слава Богу, сегодня, может быть, она отдохнет. Не будет бубнить старуха, невестка уберется к своему инвалиду, угомонится Яков Егорыч, Нинико не будет капризничать и плакать… Тут же опомнилась, встрепенулась: что это я?! Вай, грешница. Видно, дело в нагрянувших некстати женских непорядках…

Заскрипели под тяжестью ступени: гроб выплыл на улочку. Подтягивались, грудились люди: их было немного – человек тридцать, из них в церковь и на кладбище собиралась где-то половина. Вот настала маленькая заминка, предшествующая движению, возчик взялся за вожжи, лошадь переступила с ноги на ногу, – и в этот момент из переулка, навстречу скорбной процессии, вышел человек. Остановился – и быстрым шагом двинулся дальше. Потом побежал. Анико вдруг ахнула, вскинула руками, и упала на землю.

– Сто-ой!! – страшным голосом заревел Петро, кидая на ходу чемодан, котомку…

Распластался, забился над гробом, щупая и целуя мертвое, ледяное лицо.

Ночью он лежал на койке с пьяной, больною головой, и никак не мог успокоиться. Вернулся от смерти к смерти… Т а м хоть были чужие – ну друзья, допустим, корефаны, иной раз земляки, – все равно ведь не родня, притом солдаты, да и смерть-то считалась делом вполне обычным, а тут – мать! На войне человеку, если не потерял еще вконец совесть и память, только и греют сердце – отец и мать, да жена с детишками. Сколь долго добирался домой, и все думал о встрече: жена, дочка, мать с отцом. С непутевой сеструхой обнимется, а после даст взбучку, чтобы знала порядок! Но первым делом – еще не холодно, они возьмут лопотину потеплее, и поднимутся с Аннушкой, любимой грузиночкой, на сеновал. Все остальное – мать с отцом, да и дочка, целованья-обниманья, застолья – это потом. Чем ближе к дому – тем чаще он думал об этом сеновале; судорожной усмешкою дергались губы, стягивало в паху. А вышло – вон чего… опомнился – мать в гробу, отец скулит рядом, уткнувшись в шинель, воет в голос Сашка, Анютка, его баба, лежит на земле боком, скорчась, с белым лицом… «Держись, Петро!» – сказал кто-то из народа; старший лейтенант тяжело, медленно повел голову вниз, наливаясь кровью. Поднесли стакан водки, – он махнул его. Двое мужиков подняли Анико: «Куда ее, Яковлич?» Он показал на телегу, рядом с гробом: «Клади сюда». «Может, домой?» – «Нет, за обиду сочтет, я ее знаю…». Кивнул возчику: «Давай, понужай».

Анико опомнилась дорогою, и в церкви гляделась уже нормально, а вот он-то… Предвкушение встречи, близости с женой так наложились на внезапные похороны, костяное лицо матери, запах ладана из поповского кадила, запах бумажных цветов, грунта, вывороченного из глубокой глиняной ямы, свежеструганый крест, – он тоже одурел, перестал соображать толком, куда его ведут, делал то, что подсказывали; в какой-то момент снова стягивало пах, рот дергался, люди переглядывались: «Контуженный». На поминках, хватив водки, он совсем забылся, очумел: вдруг взял жену за руку, вывел из-за стола и, толкнув к двери, сказал: «Пойдем». Стащил с вешалки шинель. Гости затихли. В ограде Анико остановилась: «Я не могу. Мне нельзя, понимаешь? Пожалей меня, я… я устала, ну?..». «Лезь!» – показывая на лестницу, зарычал он.

Эх, беда-а!.. Петро маялся, стонал, гладил лежащую рядом, спящую свинцовым сном маленькую грузинку. Не успел приехать – уже обидел! Вот всегда так бывает: думаешь одно, а дойдет до дела – получается совсем другое. Он вставал, шел к подвешенной в горнице к потолку люльке, водил корявым пальцем по нежной щеке ребенка. Спи, дочка, и пойми папкину жизнь.

Через неделю, оформив дела, связанные с прибытием, подремонтировав на скорую руку начавший ветшать без него дом, Теплоухов уже строгал-колотил в артельской столярке, бежал после смены в садик за женой и дочкой, степенно ужинал, возился с домом, в огороде, в палисаднике… До войны он и не думал, что когда-нибудь эти дела станут для него не надоедливой докукой, а радостным, спорым трудом хозяина. Петро не искал друзей среди фронтовиков, не скорешился и с Сашкиным сожителем-инвалидом, все норовящим затащить его к себе. Лицо его отошло, помягчело, – только снова дергалась губа, когда кто-нибудь начинал говорить о войне. «Навиделся, наслышался, хватит!..».

Летом сорок шестого родился мальчик: Илья, Илюшка, Илико, по имени умершего первенца. Они пошли регистрировать его, и расписались сами, до этого считались «состоящими в отношениях сожительства». Отношения эти считались как бы браком вне закона: случись что с мужиком – и кому что докажешь? Иной раз получалось даже так: играли свадьбу, ходили в церкви вокруг аналоя, жили, рожали и растили детей, а приходила похоронка с фронта – и начинались чушь и гадость: пенсию не оформляли, льгот, как семье погибшего, не давали, да начинали еще утеснять, а то и гнать из избы жадные и наглые родственники: ты, мо, тут ничто, никто, и звать тебя никак – пошла вон! Кое-кто пытался оформить брак задним числом, по церковным учетам, но батюшка справок не давал: я, мо, соединяю людей перед Богом, до остального мне дела нет! – а если удавалось достать выписку, то в районных канцеляриях над нею только смеялись. Вот ведь какой образовался разлад: в двадцатых-тридцатых годах церкви ликвидировали, венчаться стало негде, а новые порядки еще не переварили; растерянный народ нашел, как всегда, лучший выход: не венчались, не регистрировались, сходились и жили. Много, много трагедий пережили непросвещенные маловицынцы на сей почве! Это у Анико и Петико все обошлось благополучно – ну, так не всем же так повезло! Она лишь на одном настояла: остаться под прежней фамилией. Мужа Анико уже полностью придавила в те поры, и, хоть жили они душа в душу, всем руководила жена. В садике ее, впрочем, звали Анной Ивановной, чтобы дети не ломали язык, – да так и осталось для всех.

В первую же ночь по возвращению из роддома ей явился необычный призрак – поп Акакий. Она не знала, что он давно умер, не знала обстоятельств его гибели – и, очнувшись ото сна, стала думать: что бы это могло быть? Наверно, старик окончил свои дни на земле, и пришел попрощаться. Вроде бы, так нормально. Но ведь он не был ей роднею, даже далекой, вообще возник из неизвестных земель, не знали даже, из какого селения. И поведение его во сне было странным: он не махал рукою, выплывая из марева, и вновь уходя туда, – стоял себе в ряске и шапочке у ворот храма, и манил идти за собою. Она пошла, через небольшой зальчик, мимо аналоя – прямо к дверце, за которую ей нельзя было заходить. Но поп отворил дверь, и простер руку в крохотное помещение. Оттуда лился свет; непонятная дрожь подступила к телу; озноб, страх. Жест Акакия был, однако, неумолим, – она заглянула, и увидала стоящую возле алтаря пожилую женщину с тонкими чертами сурового лица. Черный плат на голове, темные одежды со странными узорами. Священник исчез: так бывает в кино с испорченной лентой: стоял, и нет его. Анико потянулась к алтарю: так захотелось туда, так много сулила эта встреча… Но женщина внезапно повернулась, вскинула руку – дверь захлопнулась, и Анико оказалась в полной темноте. Какие-то шорохи, посвистывания, сквознячки окружили ее. Перед тем, как проснуться, она успела все-таки сообразить, кто была эта женщина – конечно же, равноапостольная Нинико, родственница самого Георгия Победоносца, зажегшая над Грузией свет Истинной Веры, заступница. Анико долго, тревожно думала над сном, пытаясь разгадать, что он значит. Кисло даже молоко в груди от таких дум, – Илюшка плакал, маялся животиком. Уймэ! Как ни думай, как ни раскидывай, выходило одно: надо ехать к родным местам, просить прощения, заказывать службу по святой Нине, попу Акакию, и всем покинувшим этот мир родственникам. Ведь что получалось: так просто уехала, пропала, сошлась где-то вдалеке с мужчиной неясной природы и породы, родила от него детей, пережила войну – и забыла Сванетию, черноватое от близости высоты небо, ореховые деревья у горных речек. Надо ехать, ехать!

Тут, конечно, возникли свои вопросы, доводящие порою аж до паники: как ехать, если со времени, когда шарабан с нею, братом Датико и Захарией Махатадзе двинулся в сторону Колхиды – не послано было ни единой весточки бабкам, матери, отцу, братьям, подругам… Считала так: все оборвано, и нечего жить старым! Был момент – в войну, когда явились к ней ночью призраки братьев Баграта и Реваза – Анико хотела написать в Грузию: разделить беду, поведать свои скитания и горести. Но не решилась: так тяжело отцу и матери потерять сыновей – а тут еще пропавшая, отрезанная от семьи дочь лезет из неведомых мест со своими несчастьями.

И вот теперь – пришла пора.

Петро отозвался на желание бабы с понятием и сочувствием: да Господи, какой разговор! Святое дело. Возьмем ребят, пусть повидают другие места, бабку с дедкой с материной стороны, дядьев, двоюродных братьев с сестрами… Столько узнаем новой родни!

Трогаться решили в начале апреля: когда нет еще ни огорода, ни сенокоса, ни выгона коровы в стадо, не куплены еще поросята на осень, хозяйство можно оставить на догляд Якова Егорыча и соседей – после сочтемся… Всю зиму Петро брал шабашки, какие только мог: ставил срубы, клал печки, ладил наличники, помогал заготовлять дрова – а куда денешься, дорога дальняя, и деньги нужны немалые: посчитать одни подарки!..

К началу поездки Анико снова была беременна на шестом месяце. Ну и что за беда, как-нибудь…

Еще решался вопрос: писать ли домой, уведомляя о приезде? С одной стороны, вроде положено, чтобы люди подготовились, с другой – неизвестно, как еще посмотрят в ее суровой семье на такую весточку. Скажет отец: «Нет ей сюда дороги!» – и все, и обрубит концы, не увидишь больше каменных домишек под большою горой, бараньего стада в зеленой долине, хищного полета быстрых всадников, кладбища за селом… А нагрянуть неожиданно, да с семьей – это уже гости, тут свои законы, притом маленькие дети на руках, – уймэ, дрогнет самое жестокое сердце.

Всю дорогу Анико нервничала, предчувствуя встречу с родными местами. Рассказывала о детстве, об отце с матерью, о бабках, братьях, плела разные сванские легенды и сказки – о доброй богине Дали, о чудовищах Цхеки-Лаав, Эсрия, Шашар Лахвааэ…

До Зугдиди добрались нормально: когда на железных дорогах ввели трибуналы, поезда стали ходить с точностью до минут. Там вообще можно было уже вздохнуть спокойно: почти на месте! На площади они увидали трофейный «Опель», ждущий пассажиров. Водитель, отставной старшина, видно, из интендантских – кто же еще, кроме их да старших офицеров, мог вывезти из Германии такой предмет роскоши? – заломил громадную цену, супруги мялись-мялись… А куда деваться – ребята устали, Аннушка с пузом, ее тоже надо пожалеть, да еще и подарки, будь они неладны. В купе – это одно, там все можно приспособить, и все места будут твои. На попутный грузовик, чтобы уж до конца, не стоит и надеяться, значит – пересадки, ночевки, трясучие арбы… Подняться до Джвари, в-общем, не так уж трудно, – но дальше?! Неизвестно еще, сэкономишь на такой дороге или переплатишь. Натаскаешься с ребятами, со своей рухлядью, подарками этими: пестерями со сладкой стряпней, корчажкой липового меда, патефоном – его вместе с двумя отрезами послал Петико из Дрездена старый бобыль-белорус, капитан Игнат Самотевич, корешок его еще с московских боев, когда сержантили взводными в соседних ротах. Одним приказом стали младшими лейтенантами, и еще полгода держались вместе – срок для пехоты невероятный! – пока не раскидало в разные стороны; встретились в конце сорок четвертого, в запасном полку, – запили по-черному, и пили, покуда Игната снова не спровадили в эшелон. Как уж он там уцелел в сплошной мясорубке последних месяцев, дочикилял до этого Дрездена – можно только гадать, – важно, что не забыл друга, не потерял домашний адрес его. Патефон – все-таки безделка, предмет досуга, а вот отрезы… Да какой материал! Можно было бы построить и костюм Петру, и доброе платье Анико, и штаны дедке Якову Егорычу, и одежку всем ребятишкам, включая Катеринку… Однако же – смогли наступить себе на горло, сберегли для поездки, хоть и жалко было безмерно. Когда еще выпадет купить хорошей мануфактуры по карточке в местном раймаге! А все износилось, у самого из верхней одежи – только и есть, что старая шинель, китель, гимнастерка…

Зато с подарками! А это важно, и гордость при себе: мы, мо, тоже люди непростые, знаем гостевой закон… Особенно Теплоухов тревожился: шут их знает, этих кавказцев, чем живут они – и в этом, и в прочих смыслах… В армии ему доводилось встречаться с разными нациями, среди грузин там тоже было полно всякого люда: шустрые и степенные, порядочные и приблатненные, смелые и трусы, хитрые и простодушные, умные и дурни, каких еще поискать на белом свете… Другое дело, что все они старались держаться друг за дружку, помогали землякам, заступались, не давали в обиду, – ну, так было у всех, кроме русских, пожалуй: те уж гляделись истинными интернационалистами, такому до лампочки, что за человек рядом: свой русак, хохол, армянин, – к чужим-то, пожалуй, относились даже и лучше.

Короче, загрузили «Опелек» так, что он чуть не сел на рессоры. Бывший старшина насупился, но обратного хода договору не дал: слово есть слово.

Машина жужжала, поднимаясь выше и выше. Разошлись на небе облака, и обозначились сахарные головы хрустально отливающих вершин, вечных стражей Сванетии – Ушбы, Тетнульда, Лайле… Анико высунулась из дверного окошка, протянула к ним руки. «Глядите, глядите! – закричала она. – Это наши места! Гляди, Петико!» Муж зевал: все-таки воздух был для его организма порядком разрежен.

Темнело, когда въехали в село. Машина остановилась; Анико, горбясь, поднялась на высокое крыльцо и постучала в дверь.

– Кто там? – послышалось немного спустя. – Это ты приехал на машине? Не знаю ничью такую машину.

– Это я, отец. Ваша дочка Анико. Ме пуди.

– Кто?!! – засов застучал, отодвигаясь. – Что ты… ты говоришь?..

Вышел высокий горец с седой бородой, вгляделся в женщину.

– Это ты… это ты… – обхватил, прижал к себе. – Где же ты была, моя бедная девочка?!.. Эй, Майко! Дети, дети-и! – заревел он. – О-о, бедная девочка!.. Мы думали, что ты умерла, и давно поминаем тебя!

В доме зажужжали, загомонили; скрипели двери, вспыхнул огонь керосиновой лампы. Старый сван, почувствовав выпирающий живот дочери, опомнился вдруг, вгляделся в стоящего возле машины с сыном-ползунком и двухлетней дочкой мужчину:

– Э… твои дети? Муж? Откуда вы? Из Тбилиси? Он не абхаз? Эй, гамарджоба, батоно!

Тут вывалилась толпа: все орали, топали; гортанный хохот улетал вверх, к Эшбе. Петро отдал сына на руки шоферу, и принялся выгружать поклажу.

Наконец старый Ахурцхилашвили спустился к нему, протянул руку:

– Э, гамарджоба! Я Ираклий.

– Э… здравствуйте, папа. Теплоухов. Петя. Петр Яковлич.

– Ха! Русский! – воскликнул сван. – Уймэ, дочка! Где ты его нашла?..

Но Анико уже втащили в дом, та же многочисленная родня разобрала детишек, – грузин и зять его оказались один на один. Ираклий наклонился к патефону, ткнул пальцем жесткий красный корпус:

– Э… это что, батоно?

Петро засучил брюки, встал на колени, и, открыв инструмент, начал степенно налаживать его. Завертелась пластинка, из-под тонко наточенной иглы ударил колокол, и бас запел:

 
– Вечерний звон – бум! бум!
Вечерний звон… бум! бум!
Как много дум… бум! бум!
Наводит он…
 

Ираклий расставил ноги, распахнул руки и подхватил по-грузински, задрав к небу лицо:

 
– О юных днях – бом! бом!
В крраю родном – бом! бом!
Где я любил…
 

Семенящая мимо старушка остановилась и закрестилась. Слезы лились по лицу старого свана, скатывались по бороде и падали на землю. Еще бы! – чудесная машина принесла сладкое благовестие: древнюю песню грузинской земли, сложенную еще в начале тысячелетия славным здешним святым, игуменом Иверским Георгием, воспитанником знаменитого подвижника Иллариона Туалели.

Ираклий обнял Петико, и они взошли на крыльцо. У патефона мигом сгрудились ребятишки.

 
– Уже не зреть – бом! бом!
Мне светлых дней – бом! бом!
Весны обма-а – бом! бом!
Нчивой мое-ей – бом! бом!
 

– Дайте вино! – сказал старик. Он сам снял со стены рог и глядел, чтобы налили дополна. – Выпей, дорогой гость, отец моих внуков. Пусть будут радостны дни твоего пребывания в моем доме!

Петро со страхом оглядел огромную посудину, качнул головою. – Надо выпить все! – услыхал он голос жены. И – всосался. Пил, пил… вино лилось на грудь, голова запрокидывалась все больше. Наконец оторвался, отдал рог тестю, шатнулся – и упал навзничь, еле успели подхватить. И он лег на пол, что-то бессвязно бурча.

– Э-э… – протянул Ираклий.

– Э-э… – сказали остальные.

Анико стиснула зубы. Какой позор! Взяла мужа за плечи, попробовала оторвать его от пола. На помощь беременной сестре пришел младший из братьев, Бесико. Он думал, что сестра попросит отнести пьяного на постель, – но она принялась вдруг задирать ему рубаху. И не успокоилась, пока не стащила ее. Показала на тело: в розовых, как бы отдающих слизью шрамах и вмятинах.

– Видели? Теперь глядите на спину.

Заплакала; притихшие горцы сгрудились вокруг Петико.

– Это витязь, – тихо произнес Ираклий. – Эй, вы! Несите этого человека на постель, – но так, чтобы не потревожить его сна.

Из четверых оставшихся у старика сыновей трое – Корнелий, Шалва и Арсен – тоже вернулись с войны, – и когда Петро, очнувшись, пристыженно вышел в сад, – там шумные женщины готовили пир, а мужчины рассеянно беседовали, нюхая воздух и нервно перетаптываясь, он был поражен: таких знаков открытого почтения и уважения он не знавал, наверно, с рождения.

Хотя назови его витязем кто-нибудь дома, в родном Малом Вицыне – это вызвало бы разве что хохот и насмешки. Фигурой – неказист, сутуловат, простое лицо с коротким курносым носом, большие уши на круглой стриженой голове.

Иная местность, иное отношение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю