Текст книги "Уникум Потеряева"
Автор книги: Владимир Соколовский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 43 страниц)
5
Толик – это Гунявый.
Земляк, корефан, можно сказать, друг детства.
Толькина мать числилась когда-то в совхозе передовой дояркой, ярой комсомолкой, ездила на слеты, там рапортовала; вдруг познакомилась по переписке с неким зеком, решила воспитать его в передовом духе. После освобождения он нагрянул в село, – и через пару лет бывшая трудяга и активистка являла уже собою законченную пьянь и шарамыгу. Мужика скоро снова посадили, но перед тем они успели состряпать Толика. Годов до десяти он еще перебивался рядом с бабкою; когда же дочь свела ее, наконец, в могилу – переброшен был в детдом. Они почти одновременно покинули тогда избу: Толька и мать. Та сразу жестоко забичевала, стала с весною пропадать из села, и возвращалась уже где-то к ноябрю, здесь зимовала. Воровала по мелочи, а то и помогала кому-нибудь делать домашнюю работу; выпрашивала картошку, квашеную капусту; на обогрев возила санками старую бревенчатую мелочь из заброшенного лесного поселка. В апреле снималась – и снова изба стояла пустою. С пятнадцати лет начал наезжать и Толька. В первый раз получилось так: мать свалила – и скоро прикатил сын. Его тогда определили из детдома в ПТУ, до осени предстояло болтаться, – куда же ему было деться, кроме как в родную деревню? Ведь у них с матерью ничего не было на свете, кроме этой избы. Друг в дружке они уже, конечно, ничуть не нуждались. Толик тогда тоже прижился в деревне отлично, не хуже матери: на хлеб ему давали те же добрые люди, что кормили ее, на ферме поили молоком, а с середины лета можно было вообще не заботиться об еде: знай чисти теплицы и огороды.
Никаким Окунем в деревне его никогда не звали, у него там была своя кликуха: Гунявый. Дело в том, что у матери существовало для него одно имя и звание: друг. «Эй, друг, бежи сюда!.. Друга моего не видели?..». Так и пошло среди людей: друг да друг. Затем возникло – друг-портянка. Дальше – друг-дерюга. Просто дерюга. Дерьга. Дергунька. Гунька. И наконец, когда вернулся из детдома – Гунявый.
6
Пашка сидел в бывшей столовке, переименованной в кафе, жевал невкусные тефтели, – и вдруг увидал двух прущихся к его столу девок. Хотя за девок они уже и не сходили: шишиги, профуры вокзальные. Одна была толстоватая, в коротком платьице и рваных кроссовках; другая – юркая, наоборот, с треугольным личиком, нечистыми крашеными патлами.
– Пр-ривет военным людям! – издали кричала толстая. Подружка ее хихикала и ужималась.
Вот подобралась сзади, навалилась грудями на затылок. «Меня Любашка зовут, – слышался хрип. – А тебя?» – «Ну ты че… ты че!.. – верещала шмакодявка. – Задавишь солдата! Он за тебя, дура, кровь проливал! Еще вина с тобой не успел выпить, а ты уже ласкаешь. Ой, какой молоденький, мяконький!»
Пашка поднялся со стула, скинул толстуху.
– Эй, ты! – растерянно зашумел он. – Ты чего? Ты это… отвали, моя черешня! Чуть горло не передавила… Хоть бы пожрать дали.
Толстуха шлепнулась на стул.
– Это тоже сейчас не главно, – сказала она. – Тебе сейчас другое главно. Мы знаем. Но болтать не станем, верно, Зинка, Зинка-резинка?
– Я влюблена! Вопшше люблю военных! Красивых, здоровенных! Сержант, я ваша навеки!
– Не блажи! – подруга шлепнула Зинку по макушке. – Может, я ему больше нравлюсь. Ты кто?
– Ну Павлик, допустим. Да не нужны вы мне никоторая!
– Э, невежа! Его дамы встречают, все честь по чести, а он – кидню кидает, в натуре…
Посопев, Пашка полез в карман и вытащил подаренную Фуней купюру.
– Л-ладно… где приземлимся?
Толстуха затрясла бирюзовыми щеками:
– Зачем куда-то идти? Здесь нам и закусочки дадут, и за бутылку спасибо скажут. Я сбегаю, вон он, магазин-от, напротив.
– Гляди не смойся! – крикнул Пашка ей вслед.
– Обижаешь! – присунулась треугольнолицая. Зубы у нее были мелкие, выпирали, словно у овцы. – Что же обманывать, Павлик? Разве мы совсем без совести? Тем более военного, это последнее дело.
– Их-ы помы-ни свя-ата,
Жди солда-ата,
Жди солдата,
Жди солда-ата…
Все-таки она была нудная.
А Пашку уже корежило: ему не сиделось за столом, он расстегнул рубашку, спустил галстук в предчувствии каких-то неведомых подвигов. И едва явилась девка с водкой – схватил бутылку и стал терзать пробку, открывая. Зинка тащила и ставила стаканы, яйца, бледнозеленую колбасу.
– От души поздравляю с благополучным окончанием воинской службы! – толстуха жеманно чокнулась, и хлестанула свою долю, словно стакан нарзану. Шмакодявка пила в два приема, содрогаясь и по-кроличьи дергая носиком. Пашка тоже заглотал водку махом, и она показалась ему противной – он задержал дыхание и быстро-быстро зажевал это дело, перебивая вкус. Но он знал, что если придется пить дальше – пойдет, как по маслу.
Моментально профуры забалдели, стали бодриться, шуметь, и предложили сгонять за второй. Но явилась заведующая и выгнала всех на улицу. Скоро они оказались в каком-то глухом месте, в углу, образованном двумя заборами, там рос чертополох, цеплял иголками; лебеда, гигантские лопухи…
– Ну, – сказала Любка. – Давайте теперь думать, – кому за вином идти, кому с солдатиком оставаться.
– Но-но! – малявка обхватила Пашку и посунулась губами к его лицу. – Не отдам.
– Ж-жывет моя атр-рада
В высоком терему-у-у!!..
завыла толстуха, удаляясь.
Не теряя нимало времени, Зинка побежала в угол забора, распугав воробьев, встала на четвереньки, лицом в лопухи, поддернула платье и торопливо, громким шепотом окликнула солдата. Сидящий на траве Пашка обернулся и увидал белые ягодицы – тощие до того, что казались квадратными из-за проступающих сквозь кожу мослов; чахлый рыжеватый кустик, свисающий под ними. Он нагнулся, замотал головой.
Кое-какой опыт по бабьей части у него был – и строился как раз на подобных этим профурам. Вокруг любой зоны вьются шалашовки, обслуживая лагерный и окололагерный люд. И солдату не приходится выбирать: он пользуется тем же, чем и охраняемый «контингент». Общая несвобода уравнивает. Но если большинство зеков так и не поднимается никогда выше подобной дряни, то солдат глядит на них как на явление исключительно временное, терпимое лишь на период службы, подлежащее после дембеля немедленному забвению. Там будут девочки, милые и юные, в платьицах, костюмчиках, смеющиеся и танцующие, ласковые и жаркие. Конечно, потом всяко случается, но думают, загадывают вперед все одинаково. И Пашка был таким. А тут, не успел вернуться – и на тебе. Будто бы снова прибежал в самоволку куда-нибудь на питомник или в лесную землянку, где обитают одутловатые, хриплые, избитые, гугнящие существа.
– Пшла, шваль! – крикнул он.
Зашуршали лопухи, репейник; мигом оказавшись рядом, бабенка принялась деловито копошиться в его ширинке. Пашка оттолкнул белесую головку, попытался встать – она боднула его в бок, усаживая обратно. «Н-но… ты погоди! – бормотала профура. – Мы чичас!..». Он отлягнулся, покатился по земле.
– Уйди, сказал! Отстань!
Она села, поджала к подбородку колени и тихо заскулила.
Пашкина злость прошла. Помолчав, он сказал:
– Постыдилась бы. Вы ведь обе трипперные, наверно?
– Не-е! – проблеяла Зинка-резинка, корзинка. – У нас тут чисто. Прошлой зимой чечены сифилис привозили, дак мы с Галкой как раз уезжали, в поселке жили, у моей мамки.
– Гляди, у тебя еще мамка есть.
– И дочка. Пять лет, с мамкой живет.
– Вот и работала, и воспитывала бы ее. А то шляетесь, за стакан раком встаете.
– Работай, не работай – все равно сдохнешь. Нет уж, хватит, намантулилась я!
– Кликухи-то у вас есть?
– Но… Моя – Коза, а у нее – Любка-дыра.
– Коза… Дыра… – Пашка закатился смехом. Шмакодявка тоже хихикала.
Тут вспорхнули с шумом воробьи, и сама Дыра возникла из высоких сорняков. Наморщила нос-пипочку:
– Вы че такие радостные? Шибко сладко полюбились?
– Да с ним бесполезно! – вздохнула Зинка.
– Ну, не беда, солдат. Вот выпьем немного – и сделаемся. Кильки баночку купила… А э т о бывает. Устал за дорогу. Мы ведь тоже девушки с понятием. Отойдешь потихоньку. Ой, а открывашка где? Раскупоривай, Зинка, канцерву. Зинка-резинка.
Суетилась, трясла натянутым на толстые ляжки подолом, и походила на толстую старую клушу из куриного семейства.
Снова полилась водка в свистнутый из кафе граненый стакан. Теперь Пашке пилось легко. Палило солнце, висели в разморенной жаре маленькие легкие облачка. Отсюда хорошо проглядывалась часть городка, – и Шмаков видел деревянные дома, деревья в палисадниках и вдоль улиц, серую пыль от машин…
– А ведь я, девки, дома, – сказал он. – Можете вы, раздолбайки, это понять, или нет?
– Конешно, дома, – басом молвила Любка-дыра. – Только ты не духарись, а то получишь солнечный удар. Надень фуражку. А ну, што я сказала!
– Пошли вы все, – Пашка счастливо засмеялся, лег на траву. – Я дома.
И тут же уснул.
7
Очнулся он мгновенно – словно снова оказался в казарме, и услыхал сквозь сон сигнал тревоги:
– Побег?!!..
Что-то мягкое и жаркое, визгнув, улетело с живота в лопухи. Туда же отправилась сброшенная с лица фуражка. Босой, расстегнутый, Пашка стоял враскорячку на мятой траве и тревожно озирался кругом.
Внизу блестел водою небольшой городской прудик, – там сидел рыбак в лодке, бултыхались ребятишки; на мостках женщина полоскала белье. Клонясь к воде, стояла старая береза – вот-вот упадет. Но она стояла так уже долгие годы, и все не падала. Он успокоился, сел на землю, проверил карманы.
Денег, конечно, нет, профуры забрали все. Но главное – документы – на месте. Да их и не было много, этих денег. Полтинник, что дал Фуня – он случайный, его нечего и считать. На него брали вино. Своих же было всего червонец, он его прихватил на всякий случай. Остальные лежали в чемодане. Нет, ничего страшного… Девки-то были неплохие, и взаправду старались, чтобы ему было как лучше. А за это надо платить. Вот они даже ботинки с него сняли, поставили рядом, чтобы ноги отдохнули, накрыли голову, чтобы зной не наделал беды. Так что не стоит держать на них обиду.
Пашка зашел в лопухи, за фуражкой, нагнулся, – неведомо откуда выскочивший котенок фыркнул и ударил его лапкой. Так вот кто спал на его животе! Пепельно-серый, в черных тигровых разводах. Ах ты игрун, зверь!
Еще профуры вытащили из внутреннего кармана кителя красивую позолоченную цепочку – рассудив, верно, что молодому парню она ни к чему. А Пашка очень дорожил ею, и вез в подарок матери. Он выменял ее у одного зека на литр водки, по лагерным понятиям это была высокая цена. Однако цепочка и стоила того: мелкая-мелкая, сверкающая, она ласкала ладонь и была словно живая.
Длинный низкий гудок пролетел над городком. И далеко за прудом показался поезд – точь-в-точь такой, какой вез Пашку несколько часов назад. Он тотчас вспомнил все, и испуганные ноги взметнули его над зеленою плешкой.
Автобус!..
По сорной тропинке он припустил к станции, – и остановился на тонкий, трепещущий из-за спины звук.
– А ты чего? Пош-шел, ну?!
Котенок прыгнул и потерся мордой о ботинок. Пашка, фыркнув, припустил дальше.
Одинокий автобус всасывал последних пассажиров… неужели успел? Шофер лениво ворочался в кабине.
– На Шкарята?
– Ты откуда выскочил? Пыльный, в репьях…
– Мне только чемодан взять – там, у кассира.
– Вали его на рюкзаки – вон, дачников полная утроба…
Котенок, подобрашись, зацепился за Пашкину штанину и полез по ней наверх.
– Эт-то еще что за притча? – засмеялся шофер. – Тоже дембель?
– Да, черт… Бежит и бежит за мной, как на шнурке. Поедем – я его в окошко выкину.
– А он – под колеса. Не жалко? Пусть прокатится. Я его потом на автостанцию отнесу. Приживется – ладно, а может, еще и домой дорогу найдет. У них ведь нюх на это дело.
Он протянул ладонь, и снял котенка с Пашкиного погона.
Продравшись с чемоданом сквозь дачников, все заполнивших своей поклажею, Пашка сунул голову в кабину:
– Я последний!
Водитель кивнул, включил мотор и закрыл двери. Воздух стронулся и пошел в форточки ускоряющей движение машины. Стало легче. Котенок сидел на ветхой хламидке, постеленной поверх капотного чехла. Главная улица накатывалась на лобовое стекло, и солдат – дальний путник, Одиссей – глядел во все глаза. Угоры, небуйная зелень, милиция, раймаг, Дом пионеров, аптека, старая гостиница, ПТУ… Тень от тополя сделалась длинной, и Фуниной «восьмерки» уже не стояло во дворе училища. Обогнув пруд, автобус рванул в гору.
Когда осталось позади окраинное кладбище с гнилым забором, шофер спросил:
– Ну дак как там, вообше-то?
– Где? В армии, что ли?
– А то! У тебя какие войска? Яшка-артиллерист?
– Ракетчик. Стратегического назначения.
– Но… Командир отделения?
– Точно.
– Это ведь должность по штату сержантская. А ты младшой. Чего так?
– Нынче не очень-то присваивают, – на ходу сочинил Пашка. – Жмутся, по правде говоря.
– Уж к дембелю-то могли бы дать. Может, штрафанулся?
– Не-е, что вы! Просто сейчас до этого никому дела нет. Чего эти лычки стоят? Ничего не стоят. Все от отношений зависит.
– Но… Нынче, я слыхал, сержантов-то и рядовые бьют?
– Если старики – запросто могут отторкать.
– Самое это худое! Я вот служил еще по старому Закону: призыв в девятнадцать, три года. Тогда сержант был большой человек. Попробуй тронь! Много сверхсрочников ведь сержантами были, так что авторитет звания старались держать. И правильно. Армия есть армия, зачем в ней баловство разводить?
– Три года… ой, долго! – поежился Пашка.
– Зато солдаты были. Не глядя на нацию. Это теперь оказалось, что мы всех угнетали. Даже хохлов. А уж если от кого кости болели, так это от них. Нашто мне ихнее сало? – внезапно разозлился шофер. – Сам двух подсвинков держу! Э-эх, не разобраться! Ты чей в Шкарятах-то будешь?
– Поли Шмаковой.
– А-а, знаю. А Санушка Мурзина помнишь?
– Самый чуток… Они ведь давно уехали.
– Н-но! Мать-то твоя где, в совхозе?
– Нет, она в связи. Почтальонка.
– Ну, это хоть спокойней. Она ведь одиночка, кажись?
Пашка кивнул головой.
– Отец-от жил хоть с вами, нет?
– Недолго. Он с бригадой из Белгородской области сюда приезжал, лес заготавливать, с матерью сошелся, и остался. Два года прожил, потом уехал.
– Алименты получали?
– Какие алименты!.. Он ведь уж раньше женат был, и потом еще женился. Копейки приходили, мать так и говорила: «Не было денег, и это не деньги».
– Летун, значит?
– Да он не скрывался, просто все ездил туда-сюда: то в Костромской области жил, то в Кемеровской, то опять в Белгородской…
– Ты его и не помнишь, поди?
– Нет.
8
То деревья, то поля мчались сбоку автобуса; он прыгал на ямках, и пыль вилась за ним, словно парок от утюга в искусных быстрых руках. Пашка вертел головою, узнавая знакомые места. Сердце щемило, он моргал и жалко улыбался: что ни говори, как ни бодрись, а два тяжких года пришлось ждать этой обратной дороги! Котенок спал на хламидке, не просыпаясь даже на больших ухабах.
– Ты погляди, – толковал шофер. – Оглядись как следует. Увидишь, что не то – сразу рви обратно. Пока молодой, пока не зацепился, не оброс. Говорят, безработица – чепуха все это! Мы, автобусники, в курсе: везде можно устроиться. Только с умом подступаться надо, ну да это уж – дело твое…
Они сделали уже несколько остановок у заброшенных, полузаброшенных деревень. Там выходили люди: тетки гнулись под рюкзаками, тащили тяжелые сумки. В автобусе становилось все просторнее.
– Что вот тоже народ сюда тащит? До зимы некоторые живут. Работа с утра до ночи, избы старые, их сколько жить – столько чинить надо… Говорят, труд Богом в наказание дан – так зачем же люди сами себя наказывают?
Пашке были довольно безразличны эти разговоры: ну надо мужику скоротать дорогу, рабочее время – вот он и коротает их болтовней. Все так делают. Ах, жалко цепочки, теперь нечего и подарить матери! Может, надо было все-таки дернуть эту профуру, Зинку? Хоть не было бы так обидно.
– Я сяду, – сказал он. – Ноги устали.
Салон очистился от многой поклажи, и появились свободные места. Пашка устроился рядом с бабкой, одетой по-городскому: яркая, хоть и неновая куртка, голубые трико с лампасами. Она тоже оказалась словоохотливой.
– Что, отслужил? – допытывалась она. – Отдал Родине долг? Где служил? А девушка-то есть? Надо жениться. Из армии пришел – надо жениться.
«Хоть бы отстала! – думал он. – Лезет, куда не надо».
У него не было девчонки, которая писала бы ему в армию. В училище он дружил с одной, Светкой, из группы штукатуров-маляров, даже ночевал несколько раз с нею, но потом ее взяли к себе Фунины ребята, и она куда-то исчезла, а больше ему никто не нравился. Еще, когда он уходил в армию, из Шкарят поступила в то же ПТУ девчонка Танька Микова, двумя годами младше его. Пашка попросил, чтобы она писала, получил три письма, совершенно пустых, с одними приветами – и все. Но и то ведь большое дело! Особенно на первых порах. И он это не забывал, через мать тоже передавал Таньке приветы, и наказывал спросить, почему та не пишет больше. Но девка пропала, и не давала больше о себе знать: видно, заела своя жизнь! Конечно, в училище тоже круто приходится, ему ли не знать. Говорят, раньше были девчонки, которые ждали парней из армии подолгу, по три-четыре года; сейчас этого почти не бывает. Чего ждать? Им ведь по молодости нет разницы, с кем жить. Да и честных, целок после двадцати уже не встретишь. А раньше, по слухам, были и такие.
И все-таки он думал о Таньке в армии, особенно в последнее время: какая она стала, интересно? Девки ведь быстро выправляются. Давно ли вместе воровали огурцы? Он перешел тогда в пятый, она – в третий.
Неожиданно словно какая-то граница осталась позади – и начались места совсем знакомые, не один раз виденные и хоженые. Вот деревенька Кряжово – в ней давно никто не жил, все избы повалились, иных уже и не видно, вместо них черные холмы в чертополохе, только одна изба стоит по-прежнему, высокая, двухэтажная когда-то: в ней на первом этаже, сказывали, была школа, а на втором этаже жили хозяева. Теперь первого этажа и не видно, он весь врос в землю, лишь верхушки окон торчат. А это что, бат-тюшки? Наверху сидит человек, тюкает молотком – вроде, перекрывает крышу. Новая труба из красных кирпичей: видно, хозяин сложил и новую печку.
– И позарился же кто-то на экую развалину! – засмеялся Пашка.
– Причем здесь развалюха! – отозвался шофер. – Мужичок вперед смотрит: при хорошем раскладе он все здесь под себя подгребет. Да и ладно бы, а то – гляди, какие красы запоганены. Чистое диво!
Верно что красы: под окнами дома с тюкающим мужиком текла чистейшая речка Подкаменка с кустами и ивами на берегах, за нею начинался лес – настоящий, не пригородный: с лисами, медведями, прочей тихой живностью. Расчистить места прежних строений, изобиходить, где-то построить, где-то посадить, и – что еще надо человеку для жизни? Тут недалеко были когда-то и два озера, на одном из них Пашка в детстве рыбачил, на другом – ставил морды для карасей. Но потом озера вытекли, ушли под землю – дескать, нефтяники выкачали подземные реки, и верхняя вода заняла их место. Только Подкаменка осталась. От Пашкиного дома до нее тоже совсем рядом.
У Пашки дрогнули губы; он заперхал, швыркая носом, заслонил глаза рукавом, чтобы не видели слез.
– Не реви-и, – сказал шофер. – Чего реветь! Не из тюрьмы идешь, все честь по чести.
Когда показался последний поворот, Пашка ухватил тяжелый свой чемодан и поволок к двери. В глазах стоял едкий туман; сердобольные старички помогали ему. Может, мать встретит? Да нет, вряд ли. Она ведь не знает точно, когда он приедет.
– Вон они, твои Шкарята! – донеслось из кабины.
Притормаживая, шофер обернулся в салон:
– А что, граждане пассажиры, – может, подкинем солдата до дому? Чемодан у него тяжелый, человек устал, – да ему и приятно будет из армии на автобусе под самые окна подкатить.
Пассажиры угрюмо замолчали; наконец, один дачник сказал:
– Ничего… Дойдет. А то ты по здешним ямам все наше хозяйство растрясешь да разломаешь. Не забывай: мы ведь все издалека едем!
– Ничего так ничего… – зашипел воздух в трубках, и дверь открылась. – Давай, младшой, выгружайся!
Утвердив чемодан на обочине, Пашка уставился вслед тронувшемуся автобусу; наморщил лоб, что-то вспоминая. И вдруг кинулся следом, замахал руками. – Эй! Э-эй! – кричал он. Машина встала. Он обогнул ее, сунулся в кабинку. – Это… давай! – Пашка махнул рукой.
– Ково-о?
– Буско! Иди сюда, зверь! Он ведь мой! Давай сюда.
Котенок вцепился в плечо и присел там, пища и вздрагивая.
9
Чтобы попасть в село, надо было пройти мостик и подняться на горку. Там вдоль битой, почти непроезжей дороги шла улица, длинная – с километр. С одной стороны она огородами глядели на лес, с другой – на Подкаменку. Пашкина изба вообще стояла на берегу, от нее до речки – только спуститься.
В который раз встречала его эта чистая вода. Ну, привет! Теперь он, наконец-то, вольный господин. А то гнали всю дорогу, заставляли заниматься совсем нелюбимыми делами: школа, ПТУ, армия, будь они прокляты… И кричали, орали, приседая: надо, должен!.. Все, свободен! Сам по себе! Значит – прощай, плохая жизнь! Дальше все пойдет по-другому.
На мосту он постоял немного, глядя на обтекаемые прозрачной влагою гальки; двинулся дальше, сгибаясь от тяжести чемодана. Услыхав сзади шум машины, поставил его и обернулся.
Пыльный УАЗик трюхал по ямкам, – вот он громыхнул на мостике и поскакал дальше. Когда машина поравнялась с одиноким солдатом, склонившийся за рулем взмахнул рукой. Коля-Саня, Николай Александрович Кочков, бывший управляющий отделением, а теперь черт знает кто. Надо же, даже не остановился. Видно, люди совсем перестали нуждаться друг в друге.
Между тем, шел уже девятый час; солнце медленно плыло вниз. Поднимаясь в гору, Пашка запыхался, но не стал даже отдыхать – так хотелось домой. Мимо жилых и заколоченных изб, мимо редких встречных, среди которых были и совсем незнакомые люди, с котенком на черном с двумя лычками погоне – он почти бежал, и выдохи его усталого тела походили больше на стоны.
– Ой, гли-ко! Это не Полинки ли Шмаковой парень-от? Паташонок, это ты, ли че ли? – вскричала с лавки старуха Потапиха. Паташонок – было деревенское Пашкино прозвище; он рос маленьким, и только за год перед армией немного выправился.
Пацан лет восьми сосредоточенно катил рядом на самокате, совался из колдобины в колдобину.
Не добегая до избы, Пашка кинул чемодан на землю, и – мимо крыльца – приник к кухонному окну. «Ма-а!!..» – заорал он. Тотчас сгрохотало в сенках – и мать, тонко воя, выкатилась из дверей.
Они обнялись. «Павлик, Пашенька, Пашунчик! Малька мой, мальчишечко…».
– Ма-амка! Здравствуй, мамка!
– А я жду-пожду… Хотела уж в район ехать-встречать, да – вдруг, думаю, разойдемся… Слава тебе, Господи, слава тебе! Ну, пошли-ко в избу…
Пацан с самокатом и взявшаяся откуда-то ребята его же возраста стояли тут же, растопырив рты, словно голодные птенцы.
– Айда, дам по прянику! – сказала им мать.
Вот они, родные стены, родней нет. Кухня, горенка, крохотная спальня. И сколько уже за двадцать лет выпало чужих: интернат, училище, общаги, казармы… Нет, дома лучше. И черта лысого кто меня отсюда теперь стронет!
– Народ-от хоть видел тебя, Паш? – кричала из кухни мать. – Я сбегаю сейчас, позову. У меня вино-то ведь есть, я с весны еще запасла, – вдруг, думаю, тебя пораньше отпустят. С едой вот худенько, лето-то токо началось, ну да сообразим уж… Канцервы есть, капустка маненько…
Котенок, сброшенный с Пашкиного плеча в суматохе встречи, впрыгнул через порог, в открытую дверь.
– Ой, кто это? – удивилась мать. – Гли-ко, чудо какое! Не ты ли, Павлик, его привез?
– Это тебе, ма, дембельский подарок. Я цепочку вез, красивую такую, да это… потерял по дороге. Ну и что, думаю, цепочка! Цепочка – вещь, штука, а это – гли, какой зверь! У-у, зверюга… Буско, Буско! Вместе жить будем. Он нам тут всех мышей переловит. Накорми его, ма!
Мать налила молока; котенок стал лакать, брызгая возле плошки.
– Ну, за встречу! – сказал Пашка, чокнувшись. – Два года… Как тяжело было иной раз, ты не знаешь! Как вспомнишь, так вздрогнешь.
– Зато долг исполнил. Это ведь тоже важно.
– Долг, долг… Там оружие… смертью пахнет. Ну, черт с ним. Ты скажи лучше, какие здесь новости. Танька Микова не наезжает? Охота ее увидеть – поди-ко, кобыла вымахала? Она ведь мне три письма в армию написала.
– Кобыла, верно что кобыла. Она теперь здесь живет, Павлик. Ну не пучься, правду говорю! После училища сколь-то на стороне проболталась, а потом сюда приехала. Что лыбишься, женись давай, ты теперь человек свободный.
– Пригласи ее, – Пашка поднялся. – Вообще… собери тут маленько. Обежи своих, тутошних. А я, пока не стемнело совсем, на кладбище сбегаю, бабушку проведаю. Я ведь так с ней и не простился. Сегодня свечку в районной церкви купил – один там обещал, что зажжет, поставит.
– Ну ступай ино… Поздно ведь, подождал бы уж до завтра!
– Нет, ма, пойду. Где она лежит-то, чтобы не искать?
– Направо от входа, крайний ряд. Пирамидка, крестик желтым красили.







