412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Черняк » Час пробил » Текст книги (страница 18)
Час пробил
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 04:46

Текст книги "Час пробил"


Автор книги: Виктор Черняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)

– Мамуля! Неважно чувствуешь себя? У тебямешкипод глазами. К тому же грязная голова. Признавайся, давно не мыла голову? Когда у тебя чистые волосы – зрелище ух! – Девочка прильнула к Элеоноре. – Может, тебе постричься? Сейчас никто по носит длинные волосы. А мне нравится. Когда я вырасту, конгресс примет законопроект: запретить

женщинам носить короткие волосы. Пускай у мужчин будут хоть какие-то радости в жизни.

Надо же! Она сама, конечно, разработает законопроект! И проведет через конгресс! Ничего не поделаешь, дочь юриста. Не отец юрист – мать. Девочка впитала юриспруденцию еще в утробе. Джерри где-то пьянствовал с друзьями, а Элеонора сидела и зубрила, зубрила до умопомрачения. Один профессор сказал: «Напрасно стараетесь. Не тратьте времени зря. Лучше заведите себе любовника. – Возможно, оы имел в виду себя; возможно, искренне заблуждался. – Красивые женщины неспособны концентрироваться на чем-то, кроме любви». Почему же неспособны? Женщины вообще способны на все, на что способны мужчины. А вот способны ли мужчины на все, на что способны женщины, – это еще вопрос. Сколько вечеров она просидела над книгами.

– Девочка мояг– она поцеловала Нэнси в теплую ъта-кушку. – Если бы ты знала, как тяжело твоей матери. Кто мне поможет? Папа? Папа, который давным-давно не приезжал бы сюда, если бы не… Вырастешь – поймешь.

Или поможет высокий седой дядя с короткой, как выстрел, фамилией Лоу, который так преданно смотрел на нее несколько суток назад? Нет. Ни тот, ни другой не могут приниматься всерьез.

– Я совершенно одна. Пойми, малышка.

«Если бы nihil penitus comperatom foit2, они не стали бы меня шантажировать. Значит, я иду по верному пути. По профессионально верному пути. И скорее всего, по самому неверному пути в моей жизни. Я же обыкновенная женщина. Я должна принять решение без чьей-либо помощи. Важное решение. Самое важное в жизни».

– У меня только ты и больше никого. Что делать? Скажи мне, что делать? Постричься? Но монастырь с самыми высокими стенами не спасет меня. Ни от себя. Ни от них.

– Мама! – Нэнси дернула ее за рукав. – Иди! Мой голову! И сейчас же в постель. Что-то не нравишься ты мне в последнее время.

«Видишь ли, – могла бы сказать Элеонора, – тот, кто пытается пролить свет на истину, всегда здорово устает. Он встречает как в лице жертв, так и в лице преступников препятствие, мешающее выразить истину в наиболее естественном виде. Правда, остается еще очень много людей бесстрастных, ко всему равнодушных, не желающих знать правду ни в каком виде. Жертвы и преступники – лица заинтересованные, с ними советоваться бессмысленно, а равнодушные ничем не помогут, на то они и равнодушные».

Опа стояла в ванне под горячей мягкой струей и разговаривала. С кем?

Как все упирают на побег Лиджо! Бежал? Значит, виновен! Раз виновен Лиджо – продолжение следствия ничем не оправдано. Зачем оно, если личность преступника установлена? Они хотят, чтобы она рассуждала так. Беда заключается в том, что Харту, Розалин Лоу, изнывающим от скуки обывателям нужна не истина, а преступник – во плоти, с метрикой, с улыбающейся физиономией на фото и, если получится, с полной приключений биографией. Привлечь невиновного, что может быть страшней? Об этом мало кто думает. А даже если такое произойдет? Ну что ж! Нечистая совесть скорее подскажет основания для дурных поступков, чем мотивы для их оправдания. Невинный преступник. Кажется, бессмыслица? Но что делать тому же Лиджо, если он, во-первых, преступник, во-вторых, невиновен, по крайней мере в деле Лоу. Деваться ему некуда. Его вынудили бежать и тем самым принять вину на себя. Наверное, ему сказали: «Видишь, как мы гуманны. Беги на все четыре стороны. Мы тебя не тронем. Ты выручишь нас. Мы – тебя». Но теперь, после побега, он для них преступник, что бы они там ни говорили. Много сотен лет назад преступник мог укрыться в храме божьем: он становился неприкосновенным. Но это было давно. Куда бежать, где укрыться подозреваемому, который ни в чем не виновен?

Элеонора вышла из ванной кающейся монашкой: халат до полу, как ряса, влажные-прямые волосы смирили вызывающую красоту. Взяла щетку и, присев на край кровати, начала причесываться.

– Я могу уйти? – спросила няня.

Элеонора испугалась: она совсем забыла, что до сих пор не отпустила девушку. Няня трое суток безвылазно сидела с Нэнси. Не за «спасибо», но все же…

– Конечно, конечно. Извините. Я…

«Я в ближайшее же время компенсирую ваши хлопоты», – хотела сказать миссис Уайтлоу, но не сказала, хотя бы потому, что перспективы компенсации были довольно призрачными. К тому же няня могла догадаться, что хозяйка блефует. Этого она никогда бы не простила Элеоноре, будучи девушкой сообразительной, современной и даже где-то учившейся, хотя Элеонора все время забывала, где именно.

Дверь за няней захлопнулась. Нэнси подошла к матери, взобралась на колени и прошептала:

– Если бы ты знала, как она мне надоела!.

– Так говорить о взрослых нехорошо. Она славная и хорошо относится к тебе.

– Ужасная зануда. – Нэнси удобнее устроилась на коленях матери.

– Почему? – Элеонора осторожно ссадила дочь, отложила щетку, сняла тапочки и вытянулась на кровати.

«Почему, почему»… Все время говорит только о деньгах и дядьках, и больше ни о чем.

«Вот тебе и раз, – усмехнулась про себя Элеонора, – выходит, и мама зануда. О деньгах только в моем положении и не думать. А «дядьки»? Что же, они важны в жизни: любовь, работа, дети, надежды… Куда денешься? У меня к мужчинам только одна серьезная претензия, остальное можно простить: поменьше убивали бы друг друга. Им трудно понять прелести ласки, внимания, испытывать некоторые моральные обязательства? Бог с ними. Но понять: убивать друг друга – путь в тупик, – по-моему, они вовсе не в состоянии».

' Она сменила глаза и провалилась. Часа через два Элеонору было не узнать: яркие глаза, блестящие волосы и улыбка, обезоруживающе беззаботная.

– Мама, мама! Звонили два дяди. Один не назвался. Фамилия другого – Лоу.

«Начинается, – не без досады подумала Элеонора. – Роман. Фаза первая: он с мандолиной у балкона; она, неприступная, прикрывает веером лицо. Фаза вторая: он без мандолины уже в покоях; она по-прежнему с веером. Фаза третья: он не только без мандолины, но и вообще без всего, она без веера. Фаза четвертая: она в слезах, он торжествует, вскакивает на чистопородного скакуна и уезжает в/рыцарский поход за тридевять земель обращать в христианство неверных, а ей на память оставляет слегка потрепанную мандолину и покупает новый веер, потому что старый пришел в негодность – промок от слез. Все. Представление окончено. Так стоит ли звонить, мистер Лоу? Или появились новые обстоятельства по Detentio Low?1 А второй? Кто еще звонил? Харт? Барнс? Розенталь? Или кто-то из новых ночных друзей?»

‘ Дело Лоу (лат.).

ВОСЬМОЙ ДЕНЬ ОТДЫХА

Вы будете стоять?

– Я? Буду.

– Скажите, пожалуйста, что я за вами.

Малюсенький старичок буравит Наташу взглядом недобрых блеклых глаз. Буквально расстреливает из-под густых бровей. Он как бы говорит: «Ну куда это годится? Я – пожилой человек, а вот стою. А всякие там финтифлюшки постоять не могут. Почему?» Всем и всегда недовольный старик. Скверный тип. Вполне может заговорить о том, что воевал, о фронте. Это неприятно: те, кто воевал на самом деле, никогда об этом говорить не станут. Тем более в очереди за билетами. Обратными билетами.

Сегодня состоялся неприятный разговор с Андрюшей. Она сказала:

– Можно я спрошу просто так, без всяких намеков?

– Можно. – Он даже не повернулся, великодушно разрешил потревожить себя.

Андрюша лежал и читал очерк на морально-этические темы, как он сказал, толково сработанный. Автор апеллировал к Вольтеру, Руссо, благородным девицам, доктору Споку, кукушечьим семьям. Он призывал загрузить бабушек, не загружая; развязать руки молодым, не развязывая; создать новый морально-этический климат в семье, оставив все по-старому… Андрей спохватился и обиженно, как будто его оторвали от чего-то чрезвычайно важного, заметил:

– Что ты молчишь? Я жду.

– Андрюша! Ты бы хотел детей?

– Просто так спрашиваешь?

– Просто-просто.

Ей стало неловко. Отчего неловко? Ничего дурного она же не говорила. Он привстал:

– Я и отвечу просто: не хочу. Только обойдемся без «почему»! Пожалуйста. Это может завести нас далеко. Посмотри: море, солнце, горы – красота! Разве этого мало? – Он говорил и не верил. Может, шутил? Непохоже. Неужели он способен на такое? Говорил он. Значит, способен.

Вот, Наталья. Дались тебе эти дети. Испортила настроение. У него было отличное южное настроение. Дети еще когда будут, если будут. А настроение, оно вот, его потрогать можно. Настроение – это сейчас. О сейчас надо больше думать. Что-то уж очень много начали думать о потом.

– Ты чего? Обиделась? Ну, не надо. Я же тебя обожаю. Понимаешь, о-бо-жаю!

– Не нужно меня обожать. – Она подсела к нему, взяла за руку.

«Неужели слезы? Как хорошо отдыхать одному. Сколько раз говорил себе. Сколько раз! Хочешь – спи. Хочешь – пей. Хочешь – купайся. Хочешь – кури. Хочешь – вообще ничего можешь не хотеть. Хорошая? Да. Красивая? Да. Неглупая? Да. (Умная – скорее, недостаток.) Преданная? В рамках отведенного времени – похоже, что да. Ну, чего еще надо? Чего? В самом деле, чего?» – попробовал представить он, и так и не придумал ничего путного.

– Не нужно меня обожать. Обожают фокстерьеров, пуделей, сиамских котов, Демиса Русоса, сливки в шоколаде, грибы в сметане, крабов под майонезом… Относись ко мне хорошо. Я же не говорю: люби меня безумно…

– Тем более что безнадежно уже не получится, – ввернул Лихов.

Наташа шлепнула его по спине. Обняла, поцеловала. Губы у нее были влажные и горячие, как у маленьких детей с температурой под сорок.

День пошел суматошно. Хлопоты с билетами. Потом сорвалась пансионатская экскурсия, на которую они тоже записались. Стихийно возник митинг. Оставшиеся без мероприятия путевочники клеймили культурника позором. Особенно отличился тот маленький седенький, со злющими глазами – из очереди за билетами. Культурник стоял белый как полотно. Когда старичок обвинил его чуть ли не в пособничестве мировому империализму, культурник опустился на стул, облизнул губы и тихо-тихо проговорил:

– Ну знаете, такого я от вас не ожидал. Я двадцать пять лет вожу товарищей отдыхающих в пещеры, и еще никто ни разу меня не заподозрил в этом самом. То есть в том, что вы говорите.

На стуле висел его пиджак с очень широкими лацканами, которые скрывали несколько орденских планок, оставляя лишь разноцветные концы.

Потом Лихов играл на биллиарде. Играл плохо. Его. раздражало, как партнер деловито тер кий перед каждым ударом и фальцетом приговаривал: «Сейчас мы уговорим голубчика. Уговорим, будьте покойны». И действительно уговаривал. Шары сыпались в лузы, как горох.

Оставляя поле брани, Лихов даже не взглянул на результат сражения. Восемь – два! На что же смотреть! Наташа всю игру простояла рядом со столом. «Наверное, жалеет меня?» – размышлял Лихов. Ему было приятно и неприятно одновременно.

На скамеечках, мимо которых они шли к себе из пансионатской биллиардной, сидели двое мужчин: один лысый с птичьим носом в синем тренировочном костюме с эмблемой «Динамо», у другого глаза навыкате, огромный кадык и пожелтевшие от табака усы.

– Что в мире творится, Мих Михалыч! Что творится! Кто сжигает себя, кто голодает до смерти, кто самолеты угоняет. Жуть, – сказал лысый в тренировочном.

Мих Михалыч покрутил ус, вынул свернутую газету из-за пояса, постучал ею по колену и ответил:

– Жуть! И то сказать. Чистейшей воды жуть. Вот, прочел вчера. Газета пишет, а газета врать не будет.

Мих Михалыч сделал такое лицо, что Лихов невольно остановился.

– Что делают, сукины дети! Что делают! Дима, ты посмотри, – он ткнул лысого в бок.

– Кто делает? – спросил Дима, не заслуживший даже отчества.

– Я ж сказал – сукины дети! Придумали новый способ убийства, Дима. Называется чалеко.

– Что чалеко?

Подходила Димина очередь играть, и он уже весь по уши в свояках, дуплетах, мазаных…

– Чалеко! Способ убийства. Сначала человеку отрубают кисти рук. Потом руки, обе руки до плеч. Потом и голову отрубают мачете – огромным тесаком. Наносят два удара буквой V, слева и справа от шеи. Все, Дима!

Наташа тянет Лихова за рукав. Они выходят. За дверью Наташа тихо спрашивает:

– Это правда? Правду говорил пучеглазый?

Лихов смотрит на нее внимательно, как будто впервые. Ему казалось, такие вещи ей не интересны. Вот кончики воротничков, каблуки, супружеские отношения Лино Вентура – сколько угодно.

– Тебе интересно? С каких пор?

Он видит перед собой не красивую молодую женщину, а серьезного, озабоченного, чем-то обескураженного собеседника. Наташа спокойна и искренна, так кажется Лихову.

– С тех пор как ты начал рассказывать про события в Р октауне, про Элеонору, про тех, кого загоняют в угол…

– Почему? Какая связь? – Он недоволен собой: устроил экзамен. ' ''

«Чего его разбирает? С какой стати? До чего противны иногда мужчины. Особенно, когда уверены, что нравятся».

– Ты же сам сказал: все связаны, всюду, все и все. Я правильно поняла?

J – Правильно, – соглашается он.

В этот момент ему становится ясно: у них уже общее прошлое, общие взгляды, они на многое смотрят одинаково. Приглашая ее поехать, он не рассчитывал, что так случится. Даже опасался такого исхода. Как, впрочем, и отчуждения. То есть любого мыслимого завершения их романа – и положительного, и отрицательного.

Зато после биллиарда он выиграл. В пинг-понг! (По дороге обнаружился свободный столик, а Андрей жаждал реванша.) Лихов не любил, когда пинг-понг его студенческих лет называли теннисом, застенчиво опуская якобы принижающее его слово «настольный». С ним играла совсем молоденькая девушка, длинноногая, с неразвитой грудью и густо намазанными глазами, которые не только не делали ее взрослее, а, наоборот, не оставляли ни малейших сомнений в том, что она очень юна. Она смотрела на Лихова с нескрываемым восторгом. Еще бы? Седые виски, руки с вспухшими венами, которые, как дельта мощной реки, ветвились на кистях. Морщинки – следы былых разочарований, чуть опущенные в иронической усмешке уголки губ, и, главное, неотступно следующая за ним по пятам красивая женщина. Женщина так преданно смотрела на Лихова, что молоденькое создание пропускало даже те мячи, парировать которые не составило бы никакого труда.

Лихов выиграл два раза, положил ракетку на стол, поклонился и сказал:

– Спасибо за доставленное удовольствие. Вы – прекрасный партнер.

– Неужели? – вырвалось у нее. Она, вспыхнула и растерянно добавила: – Большое спасибо!

После победы, хотя и нетрудной, Андрей предложил пройтись. Они гуляли по аллее, густо усыпанной сухими сосновыми иголками. Справа тянулся пляж, слева кусты туи. Прошло полчаса: игра в пинг-понг казалась далеким прошлым. Вдруг Наташа со странной интонацией заметила:

– Видишь! Тебе еще большое спасибо говорят. Молоденькие девочки…

– Вижу…

Лихов шел и думал: «Что ни говори, а чертовски приятно, когда тебя ревнуют. Казалось бы, проявление низменных страстей и как там еще все это называют. А вот ведь как получается. Беда с этими низменными страстями».

На аллею выскочил лохматый фокстерьер с квадратной мордой и тремя медалями – двумя золотыми и одной серебряной– на ошейнике. Лихов остановился, посмотрел на собачонку.

– Таких фоксов, по-твоему, обожают?

– Таких тоже…

Странные вещи происходят с собаками. Один приятель рассказал Лихову: завел себе пуделя и пробил ему медаль – то ли по блату, то ли за деньги, сейчас это неважно, – одним словом, пудель этот стал чрезвычайно уважаемой личностью среди пуделиного народа. «И вот, – огорчался приятель, – представляешь, моему пуделю, если он кого-нибудь покроет, платят сорок пять рублей. А мне?.. И трояка никто не даст. А я, между прочим, доктор наук. Вот и пойми, что к чему на этом свете».

Наташа присела, взяла морду фокса в ладони и указательным пальцем дотронулась до влажного холодного носа.

– Осторожнее! Он у нас серьезный парень. Может и тяпнуть!

На аллею вышел дородный мужчина в темных очках, с лицом, побитым оспой, живот у него начинался прямо от шеи. Наташа поднялась, виновато улыбнулась хозяину собаки. Фокс стал тереться о ее ноги. Лихов не останавливался

и оказался на несколько метров впереди. Мужчина в темных очках воровато посмотрел в его сторону, потом на собаку в ногах у Наташи и тихо-тихо сказал:

– Как бы я хотел оказаться на месте моего пса!

«Это нетрудно устроить», – с холодной яростью рассудил Лихов: слух у него был тонким. Он круто развернулся на месте. Наташа уже бежала к нему. «Скажет или нет? – думал он. – Наверное, нет. Мораль служанки Лиззи Шо. Та чистосердечно призналась: если бы кто-то ее изнасиловал, никогда и никому бы не сказала. Но Лиззи окружают вздорные, совсем чужие и недоброжелательные люди. Я-то Наталье свой человек, близкий. Почему бы не сказать?» Он не выдержал:

– Синька! Ты мне доверяешь?

Он называл ее Синькой по фамилии Синельникова, называл, когда злился или когда она вызывала у него чувство всепоглощающей, даже чуть сентиментальной симпатии.

– С чего вдруг сомнения?

– Да так, – Лихов поддал ногой мягкую продолговатую шишку, – да так…

Приближалась сосна. Одинокая, с облупленным стволом и малюсенькой чахлой кроной, вознесенной на самую верхушку. Обычно они доходили до этого места и поворачивали назад. Сосна была выше всех и стояла на отшибе, выделяясь среди других и не боясь выделяться.

Лихов остановился и прочел какое-то четверостишие по-немецки.

– Знаешь, что это? – Он оперся о ствол, привлек спутницу к себе.

– Не-а. – Она смотрела ему в глаза. Шумели сосны, ветер гонял по пляжу какие-то бумажки, в воздухе пахло солнцем…

– Знаменитое стихотворение Гейне «Сосна и пальма». Смысл его в том, понимаешь, что отчуждение двоих…

Он оборвал фразу на полуслове. Ну кто же объясняет смысл стиха?

– Андрюш! Андрюш! Помнишь, Элеонора включила радио, передавали про собаку англичанина Джона Грея, которая четырнадцать лет ходила к нему на могилу? Помнишь?

Лихов кивнул.

– Тоже был терьер?

– Тоже. – Он внимательно слушал.

– Неужели собака вот этого, с рябым лицом, ходила бы на его могилу четырнадцать лет?

За время их отдыха Лихов еще никогда не испытывал к ней, такой признательности.

– Не ходила бы. Точно знаю!

– Совершенно точно?

Совершенно.

Наташа запрокинула голову. Высоко в небе плыли маленькие рваные облака, искрилось море, жаркое полуденное марево дрожало меж стволов.

– Мне никогда еще не было так хорошо. Мой первый настоящий взрослый отдых, моя первая… – Она опустила голову, ткнула его указательным пальцем в живот и продолжила, вернее, закончила по-другому: – Моя первая поездка на собственные деньги.

Но все, что она хотела сказать, было сказано, и оба это сознавали.

Они возвращались, перебрасываясь ничего не значащими словами: песок в туфле, скоро обед, жарко, кажется, лопнула бретелька, першит в горле, не сохнут полотенца, что делать вечером…

Перед стеклянной дверью пансионата на скамье – красивом деревянном сооружении с искусной резьбой и листами красноватого металла, пригнанного к тщательно обструганным плоскостям клепками, – сидела Жанна и с тоской смотрела им вслед. Жанна, в сущности, несчастная женщина. Хотела забыться в пране, маниловских мечтах, в треске сплетен и слухов… Жанна отдала бы все на свете, чтобы с кем-то вдвоем молча гулять по аллее, усыпанной иголками, доходить до одинокой сосны и поворачивать назад. Чего для этого не хватало? Аллея была, была одинокая сосна и сосновые иголки, не с кем было только идти. Не с кем! Для Жанны самое страшное представало не в виде болезни или старости, не отсутствием денег или невозможностью получить квартиру, не как служебные неприятности… Для Жанны «самое страшное» и «не с кем» были синонимами.

Они поднялись в свою угловую комнату-квартирку, и тут Дихав сказал такое, чего Наташа от него никак не ожидала:

– Возьмем Жанну вечером в бар? Пусть посидит с нами. Мне она не мешает. Совсем не мешает.

О СОБЫТИЯХ 19 ИЮЛЯ 1980 ГОДА

Барнс ехал домой и ни о чем не думал. Голова была пуста. Ощущение такое, как после неосторожной выпивки на следующий день, во второй его половине: жестокие симптомы похмелья прошли, ничего не болит; кажется, что и тело, и голова тебе не принадлежат; усталость в каждой клеточке, она проникает в самые потаенные уголки, струится по капиллярам вместе с кровью, по лимфатическим протокам вместе с лимфой, заползает в мозг, покрывая его ряской; вялые мысли, едва родившись, но не оформившись, тут же гибнут, вязнут в болоте усталости, иногда предпринимают попытку вырваться из плена и, потерпев поражение, исчезают в глубине, оставляя на поверхности лишь пузыри, пустые пузыри, от которых бесполезно чего-либо ждать.

Раздался вой сирены. Барнс посмотрел в зеркальце заднего вида. Вспарывая ночь четырьмя мощными фарами, к нему на огромной скорости приближалась полицейская машина. Она объехала Барнса слева, резко затормозила, преграждая путь, и остановилась. Из нее вышли двое. «Так быстро? – мелькнуло у Барнса. – Так быстро! Даже не верится». Он вцепился в руль ж с досадой подумал: «Встреть как полагается!» Как же. Поздно».

Высокий мужчина в голубой форменной рубашке с короткими рукавами подошел, нагнулся и, не выпуская изо рта сигареты, произнес:

– У вас не горят задние поворотные огни!

Барнс тупо слушал. «Какие огни? О чем это он? Или такое невинное начало? Перед тем как… Понятно: чтобы я не дергался зря. Усыпляют бдительность обычной дорожной болтовней…»

– Вы слышите меня? У вас не включены задние огни.

’ – Слышу, – ответил Барнс и не узнал своего голоса.

– Обязательно исправьте!

– Хорошо. – Барнс разжал руки, сжимающие баранку. – Это все?

– Что все? – не понял полицейский.

– Это все, что вы хотели сказать?

Полицейский странно посмотрел на доктора Барнса и ничего не ответил. Он повернулся и пошел к товарищу, что стоял в отдалении.

– Пьян, свинья, в дым. – Полицейский кивнул в сторону машины Барнса. – Но держится – не подкопаешься. Не хочется возиться. Черт с ним. Доедет.

Оба стрельнули дверьми, и их черно-белая машица умчалась вперед, расчерчивая клубившийся впереди мрак красным пунктиром габаритных огней.

Барнс ехал домой не быстрее, чем на почтовом дилижансе: медленно-медленно. Еще подъезжая, он заметил в одном

из окон своего дома свет. «Вот оно! От этого уже никуда не денешься». Он хотел было развернуть машину, как вдруг вспомнил: он сам не выключил свет впопыхах, когда поехал по вечернему вызову Лиззи Шо. «Никогда не считал себя трусом. Что со мной творится? Надо взять себя в руки. Харт не мог ошибиться. Это так. Но, может, они передумали, может, Харт не учел чего-либо, может…»

Он оставил машину на участке, проверил, заперты ли дверцы. Потом вдруг решил отвести машину в гараж. Обычно он бросал ее перед домом или на участке. Когда машины не видно, со стороны могут решить, что хозяина Нет дома. Это давало преимущества. Первое: подумав так, они отложат дело до следующего раза. Второе: решив, что хозяина нет дома, они захотят проникнуть в дом, не рассчитывая на сопротивление, – тут он и встретит их как полагается. Уже сев в любимое кресло у камина, Барнс подумал: «Идиот! Машину надо было поставить у заднего выезда с участка. В случае чего, может быть, удалось бы воспользоваться ею». Участок большой, темный. Он быстрее своих преследователей сможет добежать до машины.

Он нехотя поднялся, вышел в халате во двор. Долго возился с замком, наконец открыл гараж. Отогнал машину. Барнс возвращался домой по совершенно темному участку. Трава была мягкой и влажной. Что-то зашуршало в кустах, и маленькая черная тень мелькнула в призрачном свете на мгновение проглянувшей из облаков луны. Снова стало темно. Весь в испарине, он вошел в дом, плотно затворил входную дверь и пожалел, что не купил какой-то сверхсовершенный замок, который предложил ему несколько недель назад разбитной рыжеусый коммивояжер. «Что-то меня развезло! – решил Барнс. – Разве поможет замок? Чушь! Ничто не поможет. Если только сам себе не помогу. Да и то, скорее, утешительная помощь, чем подлинная».

Последние годы – последними он считал все после сорока – Барнс спал плохо. Подолгу ворочался в постели, и даже когда не имел ни малейших оснований для волнений, и тогда по ночам в голову лезли скверные мысли. Он, например, считал, что прожил жизнь совершенно бессмысленно, и завидовал людям, которые оставили после себя какой-нибудь след: несколько полотен, симфонию, книгу или фундаментальное открытие… Что оставит он? Окровавленные тампоны, зажимы, никелированные крючки… А люди, которых он спас? Их могли спасти и другие, так же, как и Барнс. А вот симфония была бы только его. Пусть не самая лучшая.

но неповторимая – только его! Пройдут десятки лет. Кто-нибудь возьмет испещренные нотными знаками листы, сядет к роялю, и польется музыка. Его музыка. На играющего нахлынут воспоминания о несвершившемся. Легкая дрожь пробежит по телу, когда, взяв последний аккорд, он откинется назад, свободно опустив руки. Он перевернет несколько страниц партитуры и на титульном листе прочтет: «Третья симфония Барнса» – и чуть ниже: «Посвящается тем, кто ушел со мной на войну и не вернулся».. Третья симфония Барнса! Прекрасно звучит, перечеркивает бессмысленность жизни. Третья симфония Барнса! Интересно, каким он был, этот Барнс, человек, в голове которого роились необыкновенные звуки. Кого он любил? Кто любил его? Страдал ли он? Он творил потому, что страдал? Почему женщина, которой он был так предан, отвернулась от него? Она не любила музыку? Или не любила Барнса? Или вообще неспособна была любить? Бог с ней, но Барнс жил и писал чудесную музыку. Он до конца дней не мог. понять, почему на бессмысленной войне бессмысленно гибли люди, которые могли бы писать музыку и слушать музыку, любить и быть любимыми, бросать и становиться отверженными.

Так часто размышлял Барнс по ночам. «Неужели меня не станет? – спрашивал он себя и с горькой усмешкой отвечал: – Профессиональному ли врачу этого не знать. Не станет! И не потому, что подошел к естественному пределу. Нет. По другой причине: мое существование ломает планы людей, которые живут, десятилетиями пребывая в твердой уверенности, что их планы никто ломать не должен. Ни за что! Ни при каких обстоятельствах! А коли это так, когда над их планами нависает угроза, ее устраняют, не испытывая ни малейших колебаний. Так делал я сам, вырезая опухоль. Я же не думал, что опухоль – тоже живые клетки, обрекаемые на умирание моим скальпелем».

Барнс еще долго ворочался, потом поднялся, нащупал тапочки. В спальной стоял старинный секретер с инкрустациями деревом. Дворянский пикник: дамы в кринолинах, мужчины в расшитых камзолах. Оленья охота: егеря с трубами, своры псов, сиятельные стрелки. Королевский выезд: карета на высоких рессорах с лилиями на дверцах, запряженные цугом лошади с плюмажами, кучер в высоких сапогах с колесиками шпор…

На одном из ящичков секретера была изображена дуэль, ее завершающая сцена. Выставив вперед правое колено, в стремительном выпаде человек с орлиным носом пронзает

шпагой противника. Несчастный уже преклонил колени, но еще не упал. Он еще не умер, но уже не жив. «Как я, точно так же, как я». Барнс повернул маленький ключик и потянул ящик на себя. В этом ящике он хранил личное оружие – два пистолета, один из которых достался еще от отца: маленький двуствольный «деррингер», напоминавший скорее игрушку, чем орудие смерти. Он вряд ли помог бы спасению Барнса. Доктор просунул руку в глубь ящика и вытащил нечто, в сравнении с чем «деррингер» казался не просто игрушкой, а, скорее, забавой из марципанов. Это был «SIC» двести десять, калибра девять миллиметров. Пистолет-чудовище.

Ближе к утру пошел дождь. Когда стало светать, Барнс поднялся. Он стоял с пистолетом в руке, всматриваясь в сплошную серую пелену. В ямках на участке бурлила вода. Стволы деревьев рядом с окном и листва блестели, как свежевымытый автомобиль. Дождь внезапно прекратился. От земли повалил пар. На цветах, подаренных Розалин Лоу, сверкали россыпи дождевых капель. Показалось солнце. Его огненный шар стремительно поднимался от земли, пронзая лучами хаос ветвей – засохших сучьев и молодых побегов.

«Красиво. Как красиво». Барнс отложил пистолет в сторону.

Неправильно он прожил жизнь. Надо было каждый день вставать в пять утра, подходить к окну, а еще лучше вылезать из сумрачного дома и смотреть, смотреть на красоту, вбирая ее, как воздух. Красота природы. А красота человеческих отношений? Тоже чего-то стоит. Харт! Старина Харт предупредил его, предупредил с немалым риском для себя. Правда, предупреждение это ничего не дает. Неважно. Он думал, нервничал, искал выход, хотел непременно облегчить участь Барнса, Барнса, который никогда не принимал Харта всерьез, считал малообразованным, дурно воспитанным, эгоистичным, ограниченным в своих желаниях человеком.

Они попали в ужасный переплет с самого начала их взро – лой жизни. Все поломала война. Если бы не она! Как сложились бы их судьбы? О чем говорили они, лежа на траве аэродрома, еще не зная, что первая А-бомба уже взорвалась на испытательном полигоне в штате Нью-Мексико? Кстати, операция называлась «Троица» – Экие богобоязненные свиньи! – и их тоже было трое. Черт возьми, ведь это случилось шестнадцатого июля, ровно тридцать пять лет назад. Может быть, справедливо, что он уйдет из жизни в том же месяце? Кто-то должен отвечать. Почему бы не он? Погибнуть в юбилей свинства. В юбилей трагедии. Символично. Трагедии не для него одного…

Харт хотел семью, кучу детей, и чтобы все девочки, и все блондинки. Харт прожил всю жизнь один. Куда он дел тепло, с которым начал жизнь, на кого излил? О чем он думает по вечерам, уставившись в мерцающий экран, после стрельбы и пинты ледяного пива? Может быть, Харт тоже хотел бы смотреть на утренние деревья в пелене дождя? Может быть.

Сол хотел денег ж не скрывал этого. «Без денег ничего не выйдет, ребята, я слишком люблю своего несуществующего малыша, я слишком люблю свою еще не найденную жену, чтобы представить: моя семья будет без денег». Что теперь? Жена, которую нашел и любил Сол, давно потеряна. Он так хотел малыша – получилась малышка. Дочь! Что дочь? Песчинка со склона горы под названием Неудавшиеся женские жизни. Деньги? Их нет. Есть старость, болезни, смутно различимый впереди финиш.

Барнс хотел стать настоящим ученым. Не вышло. Вместо этого кромсал тела: делал резекции желудков, удалял аппендиксы и желчные пузыри, откачивал кровь из плевры, иногда брался и за косметические операции, старательно обходя лицевой нерв и потом накладывая шов Донатти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю