Текст книги "Крутая волна"
Автор книги: Виктор Устьянцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)
– Больно ты мне нужен! – сказала она совсем другим, чужим, голосом и усмехнулась.
Он знал в ней вот эту способность меняться. Иногда она кого‑нибудь из девчонок приласкает, воркует около нее, воркует, а потом вдруг оттолкнет. К этим ее выходкам уже привыкли и не обижались на нее. Но сейчас Гордейку охватила такая злость, что он даже заскрипел зубами. Он хотел сказать ей тоже что‑нибудь обидное, но ничего не пришло в голову, да и было уже поздно: Люська подхватила санки, быстро и ловко полезла на елань.
Он пришел назло ей, но Люська сделала вид, что вообще не заметила его появления. В этот день, как нарочно, в их доме собралось много ребятни: тетка Любава вчера ездила в город и, как всегда, никого не обделила. Даже Гордейке, пришедшему после всех, достался комочек слипшихся леденцов, который он тут же уступил Юрке.
Опять около Люськи сгрудились все, просили досказать историю про принца, которого татары хотели повесить за то, что он полюбил красивую татарку Зулею и хотел с ней обвенчаться в русской церкви. Немного поломавшись, Люська начала рассказывать, а Гордейка стал одеваться. Он нарочно не торопился, чтобы Люська видела, что он собирается уходить. А она даже не смотрела в его сторону.
Но как только за ним захлопнулась дверь, Люська вдруг на полуслове оборвала свой рассказ:
– А ну вас! Надоели.
И как ее ни уговаривали, рассказывать больше не стала, а сидела весь вечер в углу нахохленная и злая. Она и на другой день была не в настроении, все у нее валилось из рук, а ночью Любава слышала, как дочь всхлипывает в постели.
Когда наутро вся семья собралась за столом, Любава сказала:
– Сварю‑ка я к обеду горошницу. Дак ты, Вовка, позови Гордейку, он до нее шибко охочий.
Она заметила, как за поволокой Люськиных глаз мелькнули искорки.
– Вот еще! Терпеть» не могу эту горошницу! – капризно сказала Люська.
«И в кого она такая гордячка? – думала Любава. – Нелегко ей будет жить с таким‑то упрямством, мужики любят ласковых да податливых…»
4
Учился Гордейка хорошо, год окончил с похвальным листом, потом этот лист Степанида показывала всей деревне. И вся деревня ходила к ним писать прошения и письма, к Гордейке стали относиться уважительно, а некоторые даже величали его Гордеем Егоровичем. Только дьякон Серафим, потерявший доход на этом деле, ворчал:
– Учить мужика – одно баловство и развращение.
Но самой дорогой для Гордейки была похвала дяди Петра, неожиданно приехавшего на побывку. В его избе жили теперь Нюрка с Гришкой Сомовым, и Петр поселился у Егора. Спали они с Гордейкой в сенях: Петр – на нарах, Гордейка – на сундуке. Дядя Петр по ночам рассказывал всякие морские истории. Он теперь служил в Кронштадте, в школе юнг, был даже каким‑то начальником, наверное небольшим, потому что над ним стояло еще много начальников, которых он ругал.
– Есть там один – совсем зверь. Генерал – губернатор Вирен. Должно, из немцев. Этот с живого шкуру сдерет… – И неожиданно заключал: – А все‑таки жизнь там интереснее тутошней. Давай, Гордейка, к нам в школу, человеком выйдешь.
– Дак ведь не примут.
– А я зачем? Помогу, у меня там знакомых много, и на счету у начальства я на хорошем. Только вот лет тебе маловато. Но ведь ты Девяноста девятого года, кто там будет разбираться в январе ты родился или в декабре. Сейчас делото опять к войне идет, набор большой делают, возьмут.
– Отец не пустит.
Отец часто засиживался у них в сенях, много говорил с Петром про политику, про какие‑то партии, про восстание, но Гордейка в этом совсем не разбирался, ему даже хотелось, чтобы отец поскорее ушел, а дядя Петр рассказал очередную историю из своей морской жизни.
Иногда Петр вдруг вставал посреди ночи, ку– да‑то уходил и долго не возвращался. Гордейка, так и не дождавшись его, засыпал. Но однажды он решил подсмотреть, куда уходит дядя, тихо крался за ним. Петр задами прошел к огороду Васьки – мельника, перемахнул через прясло, и Гордейка видел, как навстречу ему метнулся кто– то в белом. Потом услышал жаркий шепот Акульки:
– Что же ты припозднился? Я уж извелась вся.
– Боялся, что Васька не спит.
– Да ведь он ноне в Петуховку уехал покосы смотреть, к завтрему только и возвернется.
– Что же не сказала, я бы раньше пришел.
– Как же скажешь? Я днем‑то боюсь с тобой видеться, ну как узнают?
– А пусть! Жена ведь ты моя, хоть и бывшая.
– Да ведь у меня от него четверо…
Они ушли к дому, а Гордейка всю ночь караулил на углу проулка – а вдруг Васька приедет?
Петр возвращался после вторых петухов, опять задами. Гордейка видел, как над плетнями двигалась его курчавая голова. Гордейка побежал домой, чтобы опередить дядю, но они столкнулись у самых ворот.
– Что так рано встал? – спросил дядя.
– Не спится.
Потом, когда опять улеглись в сенях, Гордейка все‑таки предложил:
– Давай, когда надо, я Ваську‑то покараулю.
Петр ничего не ответил, долго раскуривал самокрутку, потом сказал:
– Нечего тебе в это дело мешаться.
А через несколько дней они вчетвером: отец, дядя Петр, Сашка и Гордейка – уехали на Воронке к Марьиной пустоши на покос.
Травы в этот год выдались хорошие, за два дня они вчетвером повалили всю пустошь и начали выкашивать в колках. Трава здесь жиже и мягче, косить легче да и прохладнее. За два дня на пустоши Гордейка с непривычки так вымотался, что теперь то и дело отдыхал. Отец с Сашкой уже обкосили свои колки и пришли помогать Гордейке. Втроем они быстро выкосили остатки, к тому времени и дядя Петр подошел, и они все отправились к реке. Там выкупались, Петр стал показывать Гордейке, как надо плавать, а отец с Сашкой поплыли к яру ловить раков. Они наловили полное ведро и, когда вернулись к балагану, развели костер.
Но сварить раков не успели: прискакал верхом на Васькином Гнедке засыпка Трофим.
– Эй, мужики, беда! – еще издали крикнул он. – Давай все в деревню, сход будет.
– А что случилось? – спросил отец, поднимаясь с земли.
– Война. Ерманец на Расею напал. Есаул Стариков приехал, сход собирает. Где тут Федька Квашня косит?
– А вот по этой тропке поедешь, за увалом по правую руку будет, – указал отец.
Трофим ускакал дальше, а отец пошел запрягать Воронка.
Когда они приехали в деревню, у поскотины собрались почти все ее жители. Есаул Стариков, при форме и шашке, стоял в ходке и объяснял, кто подлежит мобилизации в первую очередь. Брали сразу пять возрастов, мужики, которым надо было идти, стали гуртоваться возле ходка. Заголосили бабы.
Стариков, заметив Петра, подозвал его и сказал:
– А тебе, служивый, надо завтра отправляться в город и с первым же эшелоном к месту службы. Есть такой приказ: всем отпускникам вернуться немедленно.
Не дожидаясь конца сходки, они отправились домой собирать дядю Петра в дорогу.
Дома уже топилась печь, в кути толкались Степанида с Нюркой, Шурка крошила на столешнице лук.
– Знамо бы дело, дак тесто поставить да пирожков на дорожку настряпать, – будто оправдывалась Степанида. – Давай, Нюрка, зови всю родню на сташшиху.
Тащили все, что могли: хлеб, огурцы, сало, кто‑то принес курицу, бабы чередили ее во дворе. Неожиданно заявились Васька – мельник с Акуль– кой. Васька припер трехведерную корчагу браги и окорок фунтов на двадцать.
– Примете, тетка Стеша? – робко спросила Акулька, а сама умоляюще посмотрела на Петра. – Как‑никак родней доводились…
– Проходите, – разрешил Петр, и Степанида засуетилась, смахивая с лавки пыль:
– Вот сюда садитесь, гостенечки дорогие, уж не обессудьте, коли что не так.
– А разве тебя не берут, Василий? – спросил Егор. – Твой год будто выкликали.
– По болезни ослобожденный я, Егор Гордеич. Грыжа у меня давно нажитая, еще когда засыпкой был при Петре Евдокимовиче. Ну‑ка, попробуй поворочай мешки‑то!
А в кути Акулька шептала Степаниде:
– Врет он, есаул‑то две телки угнал со двора, вот и ослобонил.
За столом было шумно и тесно, все даже не уместились, которые пришли позднее, устраивались в сенях на нарах. В передний угол посадили Петра, по правую руку от него – Егора, по левую– Гришку с Нюркой. Потом в обе стороны сели дед Ефим, Васька с Акулькой, сват Иван с Авдотьей и прочие родственники. Гордейка, Сашка, Настя и Шурка сидели в кути за столешницей.
Первую здравицу говорил дед Ефим:
– Ты, Петыпа, японца воевал, сталыть, тепе– ря ерманца воюй да живой вертайся. С богом!
Чокнулись, не спеша выпили, долго молчали, слышалось только сопение, да кто‑то громко чавкал. Потом заговорили все сразу:
– И чего этому ерманцу надо?
– Мужики уйдут, кто хлеб убирать будет?
– Не слышно, коней забирать будут?
– У Фроськи шестой вот – вот народится, а Гань– ку забирают.
– Осподи, и за что же наказание такое на людей падает?
Гришка Сомов приставал к Нюрке:
– Следующий год – мой. Как меня забараба– ют, гулять зачнешь?
– Да что ты, бог с тобой!
– Знаю я ваше сусловие! Вон Акулька‑то как.
Акулька то и дело подливала Ваське самогона в кружку. Васька пил с охоткой, с лица его не сходила радостная улыбка, и не понять было, чему он больше радуется: тому ли, что его самого не взяли, тому ли, что Петр уезжает.
– Ты пошто ему в брагу‑то подливаешь? – спросила Степанида. – Едко больно, потом башка болеть будет. Да и не скусно.
– Ничего, он жадный, все вылакает. Я бы ему, алодею, яду подлила, да ребятишек жалко, и грех на душу брать не хочу.
– Что ты, осподь с тобой! Не лей боле.
– Ни черта ему не сделается!
Однако Васька скоро вывалился из‑за стола, и его вынесли на крыльцо. За столом освободилось место, и Петр позвал Гордейку. Усадив его рядом, он обнял его и сказал Егору:
– Люблю я твоего Гордея – грамотея. Своего сына не нажил – он метнул взгляд в сторону Акульки, – так он мне вроде бы сын. Не обижайся, Егор, а все так, как я говорю. И хотел бы я, чтобы он человеком стал. Пусти ты его со мной.
– Еще чего выдумал! – всполошилась Степанида. – Мальчонку – и на войну.
– Не на войну, а в школу. Пусть учится и около меня будет.
– И не думай! Егор, ты‑то чего молчишь?
– А как ты, Гордейка? – спросил отец.
– Я бы поехал. Если отпустите.
– Может, отпустим? – спросил Егор Степаниду.
– Да вы что, окаянные, с ума спятили? Мало мне твоей каторги, так еще сына отнимаете…
Она ругалась долго и, как всегда, крикливо. Потом вдруг заплакала. А выплакавшись, сказала:
– Разве я ему добра не хочу? Да ведь как оторвешь от себя? Решайте сами.
Решали всей родней. Судили и рядили всяко, но пришли к одному: раз уж в их роду завелся первый грамотей, загораживать ему дорогу не надо, пусть выбивается в люди.
5
Уезжали рано, еще по росе, чтобы засветло успеть в город. До поскотины провожала вся семья. Степанида, вытирая слезы кончиком платка, наказывала:
– Ты возле дяди Петра держись, он тебе теперь заместо всех нас будет. Старших всех слушайся, они тебя и научат добру‑то. Да отпиши, как приедешь в эту самую Крынштату. И воды остерегайся, в ей потопнуть недолго…
Дядя Петр с отцом говорили о чем‑то своем, а Нюрка все совала и совала Гордейке в узелок то яйца, то шаньги, то маковых зерен.
– Гринька у меня не жадный, сам велел в дорогу тебе припасу собрать.
Сам Гринька шагал сзади всех и сбивал палкой головки одуванчиков. Чуть впереди него тащилась Настя и тоже собирала в уголок платка крупные слезы – точь – в-точь как мать. Сашка держался за облучок и все повторял:
– Надо же, Гордейка в самом Петербурге будет! Надо же!
Должно быть, он завидовал Гордейке.
У поскотины все молча постояли, потом Егор понужнул Воронка, а С|тепанида запричитала:
– Ой, сыночек мой ненаглядный, на кого ты нас спокидаешь?
Она упала лицом на дорогу и царапала руками землю. Гордейке стало жаль ее, у него у самого навернулись слезы, он смахнул их рукавом. Дядя Петр хлопнул его по плечу и сказал:
– Держись, казак, атаманом будешь!
Дорога круто свернула за колок, Гордейка уже не видел матери, но до самой станицы думал только о ней.
В станице заехали к Федору Пашнину, и, пока отец распрягал и поил лошадь, Гордейка сбегал к Вициным. Там как раз садились обедать, Любава пригласила:
– Садись, Гордей, похлебай щей, заживешь веселей.
– Я только попрощаться, уезжаю в Петербург, а потом в Кронштадт, на моряка учиться.
Это известие ошеломило всех, ребятишки побросали ложки, выскочили из‑за стола, обступили Гордейку. Даже Люська подошла и, заикаясь, спросила:
– Ты… ты надолго?
– На всю жизнь.
– И не приедешь?
– Ну, может, на побывку.
Когда все они провожали его за ворота, шепнула:
– Я хочу, чтобы ты приехал. Слышишь? Я буду ждать.
Он только и успел ей кивнуть.
Глава четвертая1
Петербург, только что переименованный в Петроград, поразил Гордейку обилием людей и света, шумом и сутолокой. Горели на улице фонари, в их неровном свете колыхалась пестрая толпа, запрудившая Невский от Знаменской площади до Адмиралтейства. Зазывно, наперебой кричали извозчики, сновали какие‑то навязчивые люди, за деньги предлагавшие всевозможные услуги:
– Меблированные комнаты с удобствами и чаем! В центре столицы и по дешевой цене!
– Служивый, купите петушков для’ вашей мамзели. Свежие, горячие петушки!
– Экстренный выпуск «Инвалида»! Читайте экстренный выпуск «Инвалида»!..
Среди этих суеуливых людей невозмутимо и важно прохаживались, будто плыли вниз по бурной реке проспекта, хорошо одетые господа и дамы. Гордейка с любопытством разглядывал их и явно робел, когда кто‑нибудь из них обращал на него внймание. Он совсем испугался, когда на углу Литейного их остановил высокий господин в расшитых золотом штанах и фуражке с кокардой, с густой расчесанной надвое бородой. Гордейка подумал, что это и есть адмирал и вот сейчас дяде Петру попадет, его могут посадить на гауптвахту, и тогда куда же деваться ему, Гордейке, – он никого не знает в этом шумном и пестром городе.
Но бородач только спросил:
– Девочек не желаете – с?
– Нет, – коротко, на ходу, бросил Петр и потащил Гордейку дальше.
– Это адмирал? – спросил Гордейка.
– Нет, это швейцар. – И вдруг, посерьезнев, оттолкнул Гордейку, вытянулся в струнку, и четко, будто ладошкой по столу, отбивая по тротуару шаг, пошел вперед. Вот он вскинул руку, резко повернул голову налево, и только теперь Гордейка увидел идущего им настречу человека в черном костюме с золотыми погонами и золотыми же нашивками на рукавах пиджака. «Вот этот, наверное, и есть адмирал», – решил Гордейка. Но дядя Петр объяснил потом:
– Это командир учебного судна «Рында» капитан второго ранга Басов. Вот поучишься немного и пойдешь к нему на корабль проходить морскую практику.
На углу Садовой и Невского они долго стоя– * ли, пережидая, пока пройдет строй солдат. В неровном свете фонарей холодно поблескивали вороненые грани штыков, на суровых лицах солдат сверкали капельки пота, весь строй пропах потом, махоркой и еще каким‑то незнакомым Гордейке запахом.
– На хронт гонють, – вздохнул кто‑то за спиной у Гордейки и громко крикнул: – Побейте немца, православные!
Но его никто не поддержал, скопившаяся на углу толпа молча пропустила строй и двинулась дальше. За Казанским собором Невский сужался– толпа стала гуще. Гордейке казалось, что высокие дома по обеим сторонам проспекта вот– вот сойдутся и раздавят эту густую, как муравьиная куча, толпу. Он крепче ухватился за руку Петра и уже не обращал внимания на то, что его толкают, кто‑то цепляется за его котомку, кому– то он наступает на ноги. И когда они вышли к Неве, Гордей вздохнул с облегчением. Уже стемнело, противоположный берег утонул в сумерках, и река от этого казалась еще шире.
«Пожалуй, пять или шесть наших Миассов улеглось бы в нее», – прикинул Гордейка.
Они подошли к пристани. Там стоял пароход, он как раз отправлялся в Кронштадт, но кто‑то сказал, что туда теперь пускают только по особым разрешениям, и дядя Петр побежал куда‑то хлопотать пропуска. Едва он ушел, стоявшие на пристани люди повалили на пароход. Те, что побойчее, протиснулись вперед, затем ушли и более смирные, пристань опустела. Над трубой парохода что‑то засипело, потом кашлянуло, и вдруг прорвался сначала тонкий пронзительный свист, постепенно он густел и вот уже ревел совсем басовито, как дьякон Серафим.
Когда прибежал дядя Петр, пароход уже отошел. Выяснилось, что никакого разрешения на въезд в Кронштадт им не требовалось. Петр уже приобрел билеты, и вот теперь они пропали, потому что это был последний пароход, и в Кронштадт они смогут попасть только завтра.
– Ночуем у Михайлы, знакомый тут у меня есть на Васильевском острове. Это недалеко.
Однако они шли еще долго. Гордейка совсем устал и еле волочил ноги. Потом они бесконечно долго поднимались по крутой каменной лестнице, забрались под самую крышу, и там Петр, посветив спичкой, нашел железное ушко и повернул его несколько раз. За дверью что‑то дзынькнуло, прошаркали шаги.
– Кто там?
– Это я. Петро.
Звякнула задвижка, дверь открылась, и Петр шагнул в тускло освещенный коридор. Гордейка робко топтался у двери.
– С тобой еще кто‑то?
– Племянник. Проходи, Гордей.
Коридор был длинный, по обеим сторонам его – множество разноцветных дверей. Они завернули в ближайшую.
Михайло был чем‑то похож на Федора Паш– нина, от него тоже пахло железом, а может быть, так пахло в комнате, потому что кроме железной кровати и стола в углу еще стоял верстак с тисками, в которые был почему‑то зажат рашпиль.
– А где Варвара? – спросил Петр.
– Она сегодня в Ночь работает. Теперь, брат, строгости – война. Что в деревне? Как относятся к войне крестьяне?
– Да ведь я всего день и пробыл при войне– то. Пять возрастов сразу берут, – Цезаря видел?.
– Нет, но письмо от него имею.
– Я дядю Цезаря знаю, – сказал Гордейка.
– Вот как? – удивился Михайлов. – Ну и что же?
– Хороший дяденька. Только тошшой больно.
– М – да, – промычал Михайло. – Тошшой, говоришь? Это верно. Лечиться бы ему надо, на воды поехать. Да куда уж теперь!
Между тем дядя Петр расстегнул штаны, распорол ошкур и достал из него какую‑то бумагу, Михайло долго читал ее, потом, хлопнув себя по колену, радостно воскликнул:
– Молодцы! Ей – богу, молодцы! Значит, Урал действует. Хорошо, очень хорошо! – И внезапно спросил Гордейку: – Ну а ты зачем пожаловал?
Гордейка растерялся от неожиданности и прямоты вопроса и только хлопал глазами.
– В школу думаю определить, в юнги, – пояснил Петр.
– В школу так в школу, – согласился Михайло. – А тебе, Петр, придется оттуда уйти.
– Это почему же?
– Попросись на действующий флот, желательно на большой корабль. Там ты сейчас нужнее. Юнги есть юнги, пацаны еще. А нам нужно работать серьезно. Очень серьезно! И йотом, твой патриотический порыв служить на действующем флоте, надо полагать, будет оценен начальством по достоинству. Это тоже немаловажно. Понимаешь?
– Чего тут не понять? Надо, значит, надо.
– Вот и хорошо. А теперь давайте пить чай. – Михайло взял зеленый эмалированный чайник и вышел.
– А как же я? – спросил Гордейка.
– Тебя‑то я устрою, – вздохнул дядя Петр. – А мне придется уходить. Служба, брат.
Гордейка понял только одно: Михайло имеет над Петром какую‑то власть и это по его хотению дядя собирается уходить из школы юнг. И Гордейка сразу проникся к Михайле неприязнью. Когда за чаем Михайло спросил его, понравился ли ему Петроград, Гордейка мрачно ответил.
– Нет.
– Почему?
– Толкаются все.
Михайло расхохотался, и это еще более обидело Гордейку.
Утром он попрощался с Михайлой равнодушно и холодно, а когда вышли на улицу, сказал дяде:
– Ты с ним не дружись.
– Почему? – удивился Петр.
– Так.
– А все‑таки?
– Он тобой помыкает, а ты слушаешься.
– Дисциплина, брат! Ты к ней тоже привыкай.
На этот раз они благополучно сели на пароход, вскоре он отчалил, и Гордейка забыл не только о Михайле, а, кажется, обо всем на свете. Он перебегал с борта на борт и не успевал как следует разглядеть все, мимо чего они проплывали: одетые в гранит берега, высокие дома, стоявшие у пристаней пароходы, густо дымящие трубы заводов.
Когда пароход вышел из устья Невы и перед Гордейкой распахнулся неоглядный простор залива, у него захватило дух, и он не мог понять отчего: от страха или от удивления.
2
Петру сравнительно легко удалось договориться с начальством, и Гордейку определили в четвертую роту, в первый взвод. Указателем у него стал приятель Петра унтер – офицер Василий Зимин. Он сам отвел Гордейку в баню, потом в столовую, показал его место в казарме и научил укладывать в шкафчик вещи и заправлять койку.
Занятия в роте начались недавно, и Гордейка за неделю не только догнал остальных учеников, но даже своей старательностью обратил внимание ротного командира мичмана Яцука.
– Добрый матрос выйдет, – сказал мичман Яцук Зимину. – Из деревенских?
– Так точно.
– Деревенские все старательные, но тугодумы.
Однако вскоре мичман убедился, что новичок – парень еще и сообразительный, легко запоминает все, что ему говорят.
В школе изучались общеобразовательные предметы и специальные дисциплины по технике вооружения кораблей. Корабельную специальность юнги выбирали по своему желанию, и Гордейка по совету Зимина стал изучать артиллерийское оружие. Сам указатель Зимин тоже был артиллеристом и в свободные вечера, собрав трех – четырех охотников, водил их в класс и натаскивал по специальности. Три раза в неделю все Юнги занимались в механических мастерских для приобретения навыков в слесарном деле. Тут у юнги Шумо ва успехи были особо отменными, пригодилось все, чему он научился у отца в кузне.
Самым трудным предметом для Гордейки оказалась строевая подготовка. Строевой они занимались ежедневно по нескольку часов, командиры отделений и взводов доводили их до изнурения, даже самые добрые из них на плацу становились сердитыми, щедро сыпались ругательства, а иногда и зуботычины. Казалось, что юнги никогда не научатся ходить в строю и отдавать честь так, как полагалось. Однако, когда через два месяца роте устроили смотр, она прошла хорошо, начальник школы выразил мичману Яцуку благодарность я разрешил всей роте увольнение в город.
В воскресенье с утра до самого обеда утюжили брюки и форменки, драили пуговицы, тренировались перед зеркалом в отдании чести. Забежавший в казарму дядя Петр осмотрел Гордейку со всех сторон и одобрительно заметил:
– Ничего не скажешь – хорош! Пойдем с тобой в кинематограф, я вот и билеты уже взял.
Гордейка слышал про кинематограф немало удивительных рассказов, ему очень хотелось посмотреть на живые фотографии, он даже представить не мог, как это так они оживают. Но в городе был единственный кинематограф, попасть туда крайне трудно, и то, что дядя достал билеты, было просто везением.
Петр ждал его за воротами, и, когда распустили строй, Гордейка подбежал к нему, весь сияющий от счастья. До начала сеанса оставалось еще более двух часов, и они пошли осматривать город.
День выдался не по – осеннему теплый, и, казалось, все население крепости высыпало на улицы. Они кишели матросами и празднично разодетой публикой, пестрые потоки людей медленно стека лись к главной улице города – Господской. Нижним чинам разрешалось ходить только по левой стороне этой улицы. Поэтому левую сторону и называли суконной, в то время как правую, по которой ходили только господа, именовали бархатной. Каждый матрос, выходивший на Господскую, рисковал получить замечание, внушение или наказание от придирчивых офицеров, оскорблявшихся при одном появлении в общественном месте матросов.
Тем не менее левая сторона улицы была запружена до «отказа. Петр с Гордейкой едва протискивались сквозь густую толпу, глазеющую на витрины магазинов, толкающуюся у лотков с мороженым и сластями. У Гордейки разбегались глаза, он то и дело останавливался, засмотревшись на какую‑нибудь диковину. Однако зевать на этой улице было опасно. Петр слегка дергал его за руку, и они оба вытягивались в струнку при виде офицеров, прогуливавшихся по другой стороне улицы.
Неожиданно они встретили Михайлу. Он тоже был одет по – праздничному: на нем была почти новая тройка, по жилету пущена серебряная цепь, в петлице алел цветок.
– Каким ветром? – спросил Петр.
– Да вот гуляю, – ответил Михайло и, оглянувшись по сторонам, тихо добавил: – На «Новом Лесснере» митинг будет. Приходи.
– Когда?
Михайло вынул из жилетного кармана часы – луковицу, щелкнул крышкой и сказал:
– Через сорок минут. Проходи через запасные ворота, там в охране свои люди.
– Ах ты, досада какая! Мы вот с Гордейкой в кинематограф собрались, и билеты уже куплены.
Гордейка испугался, что Михайло не пустит дядю и им так и не доведется посмотреть диковинные живые фотографии, но Михайло разрешил:
– Ладно уж, идите, раз билеты есть. Ка. к у тебя с переходом на корабль?
– Рапорт подал, да что‑то ответа нет…
За разговором они не заметили, как текущий впереди них людской поток быстро растаял, рассыпался по переулкам и подворотням. Вдруг кто– то испуганно крикнул:
– Вирен! – и метнулся в открытые двери бакалейной лавки.
На улице стало тихо, и в этой внезапно наступившей тишине отчетливо слышался только цокот копыт по мостовой. Белый, в яблоках, конь легко катил пролетку на рессорном ходу с откинутым назад кожаным верхом.
Пролетка остановилась как раз возле бакалейной лавки, и сидевший в ней адмирал сказал:
– Юнга, подойди сюда!
Гордейка сначала не понял, что это зовут именно его, но, когда Петр тихонько подтолкнул его в спину, подскочил к пролетке и замер в испуге и ожидании.
– Кто такой? – спросил адмирал.
Тут Гордейка вспомнил, как его учили докладывать начальству, и бойко отрапортовал:
– Первого года четвертой роты мичмана Яцу– ка номер шестьсот тридцать два юнга Шумов.
Должно быть, он что‑то напутал, потому что адмирал нахмурился, один ус у него дернулся кверху, и адмирал резко сказал:
– Знак!
Гордейка опять не понял, но дядя сзади прошептал:
– Жетон покажи.
Трясущимися руками Гордейка начал шарить по карманам, совсем запамятовав, что увольнительный жетон хранится в переднем кармашке. Наконец вспомнил об этом, достал жетон и протянул адмиралу, но тот отшатнулся и брезгливо сказал:
– Убери!
Гордейка спрятал жетон.
– Покажи надпись на бескозырке.
Гордейка сдернул бескозырку, отвернул клеенчатую опушку и показал надпись. Но теперь он боялся совать бескозырку под нос адмиралу, тот, видно, не рассмотрел и нагнулся ближе, отчего рессора жалобно взвизгнула.
– Расстегни клапан!
Гордейка торопливо начал расстегивать клапан брюк. Может, все и обошлось бы благополучно, но тут вмешался Михайло. Он подступил к самой пролетке и сказал:
– Ваше превосходительство, по какому праву вы издеваетесь над людьми?
– Молчать! – рявкнул адмирал и, обращаясь к Гордейке, поторопил: —Живее, юнга!
Но Михайло схватил Гордейку за руку и сказал:
– Погоди. А вам, ваше превосходительство, человеку, как я слышал, интеллигентному, должно быть стыдно устраивать такие зрелища, да еще при дамах.
Возле них сгрудилась большая толпа любопытных, немало было и женщин.
– Кто такой? – резко, будто ударил кнутом, спросил адмирал Михайлу.
– Я‑то человек…
– Смутьян! Забрать! Полиция, где полиция?
От угла уже бежал полицейский, но Михайло не стал его дожидаться, нырнул в толпу.
– Задержать!
Гордейка видел, как следом за Михайлой бросился Петр, будтб» стараясь задержать его, и они скрылись в ближайшем дворе. Адмирал приподнялся в пролетке и крикнул подбежавшему с той стороны патрулю:
– Поймать смутьяна и привести ко мне!
Но толпа неожиданно сомкнулась, двое патрульных никак не могли протиснуться, поднялась суматоха, и Гордейка хотел уже незаметно улизнуть, когда увидел стоявшего на той стороне улицы мичмана Яцука. Заметил его и адмирал.
– Мичман, отведите юнгу в школу и передайте, чтобы его примерно наказали.
Пролетка покатила дальше, мичман перешел улицу и зло прошипел:
– Следуй за мной!
Толпа уже перекатилась к воротам, за которыми скрылись Михайло с Петром, кто‑то радостно воскликнул:
– Двор‑то проходной, теперь ищи ветра в поле!
Мичман шипел:
– Я тебя в карцере сгною, увалень! Кто этот штатский нахал?
– Не могу знать, вашскородие! – соврал Гордейка. – Прохожий какой‑то.
Пока дошли до Красной улицы, где была расположена школа, мичман немного успокоился и почти миролюбиво сказал:
– Моли бога, что адмирал не спросил, кто такой я. Если бы узнал, что я и есть твой ротный командир, не избежать бы и мне наказания.
Он передал Гордейку дежурному и приказал отвести на гауптвахту на трое суток.
«Вот и поглядел кинематограф!» – с горечью думал Гордейка. И в нем поднялась жгучая злость и на адмирала, и на Михайлу, так некстати вмешавшегося не в свое дело, и даже на дядю Петра, не пожелавшего за него заступиться. Однако вскоре он рассудил, что дядя сделал правильно, иначе его тоже наказали бы.
3
Просьба Петра Шумова была удовлетворена, его списали на действующий флот, на крейсер «Россия». Крейсер базировался в Гельсингфорсе. Петр должен бы ехать туда поездом и попросил мичмана Яцука отпустить на сутки племянника. Однако увольнение в Петроград мог разрешить только начальник школы, и Петру пришлось потратить полдня, чтобы получить разрешение.
Когда пароход отвалил от кронштадтской пристани, над заливом висел плотный промозглый туман. Пассажиры поспешили во внутренние помещения, на верхней палубе осталось только человек шесть матросов, да и те жались к надстройкам. Петр с Гордейкой устроились за трубой, там было тепло и никто не мешал из разговаривать. Собственно, говорил один Петр, Гордейка только слушал.
– Не знаю, когда мы теперь с тобой увидимся, а может, и не придется – на войне всякое бывает. Но я за тебя в ответе перед отцом и матерью, да и перед совестью своей. Я тебя сманил во флот, мне, стало быть, и заботиться о тебе. Моряк, я вижу, получится из тебя хороший, но не в этом суть. Я хочу, чтобы ты стал настоящим человеком, и пора тебе к настоящему делу привыкать…
Петр помолчал, жадно докуривая папиросу. Потом– щелчком стрельнул окурок за борт и неожиданно спросил:
– Ты слышал, что есть люди, которые против царя идут?
– Слышать‑то слышал, да что‑то не видал таких. – Гордейка не заметил усмешки Петра и продолжал: – Попробуй его скинь, у него вон какая сила: и войско, и флот, и полиция.
– А есть сила, которая сильнее царя.
– Какая?
– Народ. Да. ведь и армия и флот – это тоже народ, такие же рабочие и крестьяне, как мы с тобой. Надо только эту силу организовать и поднять против царя. Вот этим и занимаются большевики во главе с Лениным. Так вот, Ленин стоит за поражение царского правительства в этой войне. Поражение ослабит самодержавие и народу будет легче взять власть в свои руки. Понял?
– А как же немцы? Они тем временем захватят Россию, и власть будет ихняя.
– Не захватят. Народ не даст, потому что тогда он будет защищать свою, рабоче – крестьянскую власть…
По палубе зашаркали чьи‑то шаги, и Петр умолк. В корму прошел старик в потертой поддевке и помятом картузе, за ним плелась девочка лет семи – восьми и ныла: