Текст книги "Крутая волна"
Автор книги: Виктор Устьянцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)
КРУТАЯ ВОЛНА
КНИГА ПЕРВАЯ
Глава первая1
Должно быть, деревню назвали Шумовкой именно потому, что населял ее народ и в самом деле шумный, драчливый и безалаберный. Не было за последние годы ни одного праздника, чтобы кого‑нибудь не изувечили, а то и вовсе не убили в пьяной драке, когда улица на улицу шла с кольями и оглоблями. Как завелся такой обычай, никто точно не знал, но старики сказывали, что Шумовку много лет назад основали переселенцы из казаков будто самого Стеньки Разина, а у них, мол, в крови заложены и неистребимо живут буйство и непокорность.
Однако пастух Ефим, самый древний в деревне житель, опровергал и это предположение:
– Боле ранешны люди сказывали, будто мы сюда при царе Лексее стронулись, и покуль в друга места перебираться не следоват. Разве што шибко хороший царь объявится, знак даст. Потому как в других‑то местах нет такой воли, как в тутошных: живем в лесу, молимса колесу.
Из всех окрестных деревень Шумовка самая» неуютная. Расположена она на большом угоре, как чирей выпирающем из окружающих его с трех сторон березовых колков. С четвертой стороны угор обнимает река Миасс, за ней над желтым яром с черными дырами стрижиных гнезд пламенеет краснолесье. По скатам угора карабкаются вверх низкорослые избенки, крытые дерном, а то и соломой. Только на самой вершине, точно мухомор среди опят, возвышается над облепившими его, порыжевшими от времени избами краснокирпичный, крытый жестью дом мельника Петра Евдокимовича Шумова.
К началу двадцатого столетия из шестидесяти двух дворов сорок восемь населяли Шумовы. Большинство из них оказывались дальними и ближними родственниками, но были и просто однофамильцы. Приезжему трудно найти здесь нужного человека. Спросит, скажем, Ивана Васильевича Шумова, назовут сразу нескольких Иванов Васильевичей Шумовых – попробуй догадайся, который из них тебе нужен. А спроси, где Иван, сын Василия Редьки, сразу укажут. У самого Ивана клички пока нет, зато отца его зовут Редькой. И не только потому, что голова у него конусом, а острая, клинышком, бородка усиливает сходство с редькой. Кличка так основательно прилипла к Василию еще и потому, что мужик он едкий, неуживчивый.
Помимо скандального характера обитателей слава Шумовки, как на трех китах, держалась еще на трех именах: дьякона Серафима, мельника Петра Евдокимовича и кузнеца Егора.
На пять деревень была всего одна церквушка, срубленная на паях и потому сочетавшая в себе множество архитектурных стилей и горячую фантазию местных плотников – умельцев. Поставили ее тоже как‑то по – чудному: не на самом высоком месте, а в логу, между Шумовкой и Петуховкой, над ключом, который славился студеной и чистой водой. Из обеих деревень была видна только зеленая маковка церкви.
На боках лога росли какие‑то особенные травы – густые и мягкие, как бархат. И цвет у них был особенный, тоже бархатный – с отливом. Ранней весной лог выжигали – пускали палы. Может, оттого и травы получались такие мягкие, ласковые. По праздникам, выйдя из церкви, люди тут же кучками рассыпались по обоим скатам лога, развязывали узелки и раскладывали прямо на траве припасы. А через час – полтора начинались игры и хороводы. Кончалось все это обычно дракой, которую затевали те же шумовские. Им же больше всех и доставалось, потому что четыре другие деревни лупили шумовских сообща. И самое странное заключалось в том, что во главе этих объединенных сил выступал именно Серафим, хотя сам он был шумовский.
К тому времени, когда начиналась драка, Серафим успевал обойти почти всех прихожан. Пьянеть он вроде бы не пьянел, только глаза наливались кровью да в голосе прибавлялось не то серебра, не то меди. Музыкальный слух у Серафима отсутствовал начисто, врал он во время службы совершенно безбожно, но голос был настолько сильным, что, когда он ревел во всю мощь, в церкви гасли свечи.
В драке Серафим был так же незаменим, как на службе и свадьбах. Того, кто попадал ему под руку, потом долго приходилось отмачивать в ключе. Неизвестно, верил ли сам Серафим в бога, но по пьяному делу вспоминал его и его матерь в выражениях, далеких от церковного писания.
Мельник Петр Евдокимович Шумов был, напротив, человек смирный, богобоязненный, соблюдал все посты, табак не курил и к спиртному прикладывался только по большим праздникам. Вот уже много лет он состоял церковным старостой и не раз намекал отцу Никодиму, что пора бы прогнать Серафима за пьянство и богохульство. Но отец Никодим упорствовал не столько потому, что хотел защитить Серафима, сколько потому, что не хотел уступать старосте. И без того мужики боялись мельника больше, чем самого господа бога и его наместников на земле. Все пять деревень были в долгу у Петра Евдокимовича Шумова. При нужде он давал мужикам и зерно, и муку, и хлеб, иногда даже ссуду деньгами под проценты.
Что касается кузнеца Егора Шумова, то его знали даже в станице Миасской, потому как во всем здешнем крае не было человека более мастеровитого. Работал он больше по железу, но мог чеканить по меди и серебру. Даже простой боронный зуб выходил у него настолько ладным, что хоть ставь его на божницу. А как‑то починил станичному атаману часы с музыкой, которые и челябинские‑то мастера не брались отладить.
Но не меньше чем мастерство людей поражала в Егоре какая‑то просто нечеловеческая силища, которая неизвестно где и помещалась, потому что росту Егор был среднего, кости неширокой, сложен легко и угловато, вроде бы даже наспех. А вот, поди ж ты, какой силищей бог наградил! Гнуть подковы – хитрость небольшая, это и другие мужики, которые поядреней, умели. А вот смять пальцами пятак или завязать узлом железный прут из церковной ограды, кроме Егора, никто, пожалуй, не мог.
Оконфузились же под самую троицу двое петуховских мужиков, решивших пошалить с Егором. С тех пор их так и зовут жеребцами. А дело было вот как.
Время от времени Егор ходил за реку Миасс на заимку жечь для своей кузни уголь. Накануне троицы тоже решил заложить кучу, рассчитав, что за праздник она как раз подоспеет. Кучу‑то заложил, поджег, да, видно, замешкался и к Коровьему броду подошел, когда уже совсем стемнело. Егор стянул сапоги, скинул портки и только собрался лезть в воду, как из кустов выскочили двое мужиков. Один вцепился в сапоги, а другой в портки, тянут каждый на себя, а Егор перед ними без штанов стоит и тоже к себе тянет. Дернул пошибче за портки‑то, а они и порвались. Мужик, который за них держался, на землю упал. Егор тут же сгреб в охапку другого мужика и положил на первого. На одном‑то из них была опояска, так вот этой опояской он связал их обоих да и привел к самой кузне. Там станок такой есть из четырех столбов, где лошадей подковывают. Подвесил Егор обоих мужиков на ремни да и подковал им сапоги конскими подковами. Утром вся деревня возле кузни гоготала.
Оба петуховских мужика получили после этого по прозвищу, а Егор – взбучку от своей жены Степаниды. Охаживая его ухватом, она приговаривала:
– Долго ты еще страмотить‑то меня будешь, копченая твоя душа? Пошто над мужиками изгаляешься? Вот тебе, охальник!
Вообще, Степанида имела над Егором власть столь же неограниченную, сколь и непонятную. Маленькая, тощая, с вечно распущенными черными, как воронье крыло, волосами, она походила на девочку – цыганку и криклива была, тоже как цыганка. Волчком вертясь по небольшому дворику между двумя заплотами, стайкой, избой и огородом, она успевала что‑то варить, стряпать, стирать, полоть картошку, ругаться с соседками и раздавать многочисленные затрещины вертящимся под ногами ребятишкам, таким же, как она, черным и крикливым.
2
В самый канун нового, двадцатого века, тридцать первого декабря тысяча восемьсот девяносто девятого года, Степанида родила десятого по счету ребенка.
Еще утром, когда Егор собирался в кузню, Степанида, собрав на стол, присела на лавку и попросила:
– По пути зайди к Федосеевне, покличь ее. Сегодня, поди, рожать буду.
– Ладно. Я сабан мельнику налажу да тоже прибегу.
– И делать нечего! – запротестовала Степанида. – Не мужицкое это занятие.
– А этих галчат куда? – он кивнул на торчавших из‑за чувала ребятишек.
– Настя Кабаниха приглядеть обещала.
– Ну, как знаешь.
Бабушка ФедЬсеевна жила в маленькой саманной избенке об одно окно, наполовину заткнутое тряпицей. В избе было настолько темно, что Егор не сразу разглядел старуху. Только когда глаза немного привыкли к темноте, различил в куче лежащего на печи тряпья маленькое, сморщенное, как прошлогодняя картошка, лицо старухи.
– Здравствуй, баушка! – Егор стянул треух и поклонился.
– Ты, что ли, Егорка? – спросила старуха.
– Он самый.
– А я тебя только по голосу и признала. Глазами‑то не больно шустрая стала. С чем пожаловал?
– Степанида‑то опять на сносях. Говорит, пора пришла.
– Ну, дай господи! – Старуха выпросталась из‑под лохмотьев. – Подсоби‑ка с печи‑то съехать. Тут где‑то приступочка была.
Егор помог ей слезть с печи, подал нагольный, весь в заплатах, полушубок. С тех пор как он помнил Федосеевну, она всегда была в этом полушубке, даже летом.
– Сколько уж ты их наковал?
– Это будет десятый. В живых‑то, правда, шесть, стало быть, седьмой прибавится.
– А ведь помню еще, как тебя принимала. Гланька тебя тяжело рожала, не так ты у нее лежал. Ташшить тебя на свет божий пришлось. А вишь какой молодец получился! – Она толкнула его к порогу.
Долго искали, чем подпереть дверь.
– Кол у меня был хороший, да вчера печь им истопила. Ты мне, Егорка, дровишек подкинь, а то, гляди, околею.
– К вечеру подвезу.
– Уж сделай милость, Егорушка.
Починив мельнику сабан, Егор запряг кобылу и поехал на ближайшую делянку.
Зима в тот год выдалась снежная, бураны начались еще в ноябре, в декабре несколько дней подряд метелило, и суметы стояли выше человеческого роста. В лесу снег еще не слежался, и едва Егор свернул с торной дороги, как кобыла по брюхо увязла в снегу. Пришлось выпрягать ее. Вытянув дровни на дорогу, Егор пошел искать, где можно подъехать к делянке. Он долго ходил в поисках свежего санного следа, но не нашел его. Тогда он снова запряг кобылу и подъехал к делянке со стороны Петуховки. Тут след был только с самого края. Кто‑то поленился пли побоялся ехать поглубже и вырубил молодняк, росший на опушке.
– Озоруют, сволочи, – вслух сказал Егор и решил узнать, кто же это рубил молодняк. Он присел на корточки, нашел копытный след, смахнул рукавицей с него порошу и пригляделся. Подкова на передней правой ноге была с выемкой внутрь, сделанной по левой кромке. Значит, приезжал не кто иной, как Васька Клюев. С тех пор как Васька стал работать засыпкой на мельнице, он совсем обнаглел. Намедни вот тоже к Петровой бабе Ацульке подкатывался. Конечно, Акульке одной не сладко. Петру‑то еще три года служить, но ведь другие солдатки ждут своих венчанных, не виляют хвостом. А эта так и зыркает зелеными глазищами, наголодалась уж по мужику. Может, как раз ей и отвез Васька дрова‑то. Этц Егор решил проверить – как‑никак, а Петр ему родной брат.
Увязая по пояс в снегу, Егор проторил дорожку к большой березе. Кто‑то прошлой весной брал из нее сок – один бок заслезился и почернел. Теперь все равно сохнуть будет. А рядом с ней еще два гожих дерева, чуть потоньше, но тоже выходные. Из трех возишко‑то и наколотобишь.
И верно, воз получился хороший. Крепко увязав его, Егор понужнул кобылу, та рванула, но с места взять не смогла. Тогда Егор закинул вожжи на воз, зашел сзади и стал толкать, понукая кобылу. Сначала лошадь и он дергали не в лад, и дровни шли рывками. Потом оба поднатужились, и воз пошел ровно. Но когда до торной до роги оставалось всего саженей пять, кобыла неожиданно рванула влево, завалилась на бок и начала биться ногами. Егор перемахнул через воз, подскочил к ней, попытался поднять, но не смог. Тогда он схватил топор, обрубил гужи, чересседельник и стал тянуть кобылу за узду. А она только хрипела и даже не пыталась встать. Он обрезал супонь, но кобыла все хрипела и хрипела, на губах ее вздулось облако пены.
Он не понимал, в чем дело, и, может быть, именно поэтому совсем рассвирепел. Огрев кобылу обрывком супони по морде, он так рванул за узду, что лошадь вздрогнула, вскочила, но тут же передние ноги ее подогнулись, она будто обопнулась обо что, упала сначала на колени, а потом рухнула на брюхо. Голова ее еще раз дернулась вверх и вбок. Потом уже медленно и тяжело кобыла подняла морду, виновато _ посмотрела на Егора и, вздохнув, уронила голову в снег. Егор начал ласково гладить ее по шее, приговаривая:
– Ну – ну, милая, отдохни, я тебе помогу.
Он гладил ее так и приговаривал до тех пор, пока не увидел вытекшую из‑под удил черную струйку крови. Тогда он сунул руку под лопатку и прислушался. Потом припал к крупу ухом и тоже стал слушать. Скоро почувствовал, что лошадь начинает холодеть.
Он еще долго сидел на снегу и беззвучно плакал. Слезы медленно ползли по щекам, застревали, в усах и замерзали на самом кончике светло-русой, с рыжими подпалинами бороды. Никаких других чувств, кроме обиды и горечи, он сейчас не испытывал, никакие мысли не одолевали его, а может быть, их было много, но ни одну из них он не мог ухватить.
Горечь утраты ранит сразу, но глубина ее познается только со временем. Лишь подходя к деревне, Егор подумал о том, что без лошади он теперь совсем пропадет. На нее у него была вся надежда. Он рассчитывал, что к весне кобыла ожеребится, а через два – три года, смотришь, помощник у нее подрастет. Тогда можно будет за увалом поднять еще десятинки две под пшеницу да десятинку под овес.
Не шибко хитрая у мужика мечта, да и той не суждено сбыться. Вон оно как все поворачивается. «Жисть теперь ишо тяжелыпе пойдет», – не без основания решил Егор. Он пошарил в голове какой‑нибудь более утешительный вывод, но не нашел и с горечью подытожил: «А беда – не дуда, поигравши не выкинешь».
Мысли сначала клубились путано, потом устоялись, он стал подсчитывать, что же у него осталось. В сусеке ржи на донышке – пуда четыре, до весны не дотянешь, а надо еще на семена оставить. Картошки в голбце мешков пять, не больше, дай бог до масленицы дотянуть. Сена, правда, теперь воза два останется, его можно продать, но лучше повременить с этим – к весне оно подороже станет. В кузне зимой много не заработаешь, мужикам самим делать нечего, до обеда на полатях валяются, да и озоруют еще. Вчерась целу ось стебанули, из нее что хошь сладить можно бы. А коровенка, как назло, до отела недели три без молока ходить будет. Чем кормить ребятишек? Маленьким‑то им больше есть хочется. «И муха не без брюха». А тут еще один рот появится, хоть и махонький, на материной титьке пока, а на него тоже расчет делать надо.
Егор только сейчас и вспомнил, что сегодня Степанида должна разродиться, и новая тревога подавила горечь прежней. В десятый раз принималась Степанида рожать, выходило это у нее пока, слава богу, благополучно, но все‑таки Егор волновался, хотя, может быть, с каждым разом все меньше и меньше.
Федосеевна встретила его еще в сенях, – С прибавлением тебя, Егор Гордеич, с сыном!
Егор криво усмехнулся, скинул с одного плеча хомут, с другого дугу, вынул из‑за опояски топор, воткнул его в венец и молча шагнул в избу.
Степанида лежала на кровати бледная, разметавшиеся по подушке волосы еще больше усиливали эту бледность. Увидев Егора, она улыбнулась ему синими, искусанными губами и прошептала:
– Сыночек. Погляди – ко.
Рядом с ней, завернутый в чистую тряпицу, спал ребенок. Виднелось лишь фиолетовое личико – сморщенное и маленькое, не больше кулака.
Федосеевна отогнула тряпицу и сказала:
– Погляди, Егорушка, в твою масть угодила, волосенки‑то русенькие.
Из‑под тряпицы торчал редкий пушок непонятного цвета.
– Первый такой получился, а то все смолистенькие были, – подтвердила Степанида.
В ее впавших глазах было столько радости, что Егор так и не решился сказать про кобылу.
Он ушел к себе в кузню. Горн был еще теплый, да что в нем теперь, картошку печь? Тут только вспомнил Егор, что есаул из станицы заказывал шлею наборную. «Шорнику теперь шлею заказывать не надо, моя‑то еще добрая, а под набором совсем заиграет».
Он потянул за ручку, и мехи сипло вздохнули.
Под самое крещение окрестили и новорожденного, назвав его в честь деда Гордеем.
3
Мальчонка и впрямь выдался весь в отца, не только мастью, но и всем сложением и даже мелкими пометками. У него, как и у отца, с левой стороны вихорок обозначился, и родинка оказалась в том же самом месте – под ключицей, и мизинчик на правой ножке также норовил заскочить на соседний пальчик. Ручонки тоже, видно, отцовские выдались: вцепится в титьку – не оторвешь. Степанида стонет от боли, а Егора это забавляет.
– Терпи, мать, помощник растет. Вишь, какая хватка? Нашего корня будет мужик – шумовского!
– Это его Кабаниха изурочила, – подсказывала старшая дочь Нюрка. – У ей глаз дурной.
– Оборони осподь! – истово перекрестилась Степанида и прикрикинула на дочь: – Типун тебе на язык!
Потом, когда стал Гордейка орать целыми ночами напролет, Егор догадался, что не зря малыш теребил груди – они были почти пустые. Тогда только и заметил, как осунулась Степанида, как глубоко запали ее темные глаза, заострился подбородок. «Подкормить бы ее надо», – подумал он.
А подкормить было нечем. Что ни год, до весны припасу не хватало. Степанида, бывало, попрекнет:
– В других деревнях кузнецы‑то в сыр – масле купаются, а у нас и в сусеках, и в сундуке, и в брюхе – шаром покати.
Что верно, то верно: в других деревнях кузнецы жили побогаче, хотя по мастерству ни в какое сравнение с Егором не шли. А Егора и они считали чудаковатым: за работу берет полцены, а то и вовсе за одно «спасибо» старается. Впрочем, и Степанида хотя и попрекала мужа излишней совестливостью, но сама же и просила:
– Ты с Глафиры за сковородник да таган не бери, чего с нее возьмешь…
Да и попрекала не часто, а когда к слову при-, дется. Вот и сейчас недоедала, а помалкивала, только когда в сусек полезет, повздыхает молча да вытрет платком глаза, будто соринка попала. В сусеке‑то хоть метелкой подметай, и корова вроде бы и не думает телиться. Одна картошка, да и той до лета не хватит. Ходил Егор в станицу, думал там подработать, да только и удалось, что поставить новую рессору на ходок есаулу Старикову. Полпуда пшена да головка сахару – вот и весь заработок. Шлею наборную есаул не принял, допрежь Егора ему в Златоусте набор сделали. Пришлось отдать шлею сотскому совсем за бесценок – за пуд ржи.
А мальчонка орет ночь по ночи. Ему подвывают и те, что побольше. Шурка приладилась тайком в чулан лазить, капусту из кадушки прямо со льдом грызет. У Антошки брюхо вздулось, должно быть, от голода.
Не хотелось Егору одолжаться у мельника, а другого выхода не было. Выбрал для этого день, когда завоз на мельницу был побойчее, а значит, и настроение у Петра Евдокимовича подобрее.
В самых Мельниковых воротах неожиданно столкнулся с Акулькой.
– Ты чего тут шастаешь?
– Да вот письмо от братца твоего получила, к Петру Евдокимовичу читать ходила.
Поди, не врет, кроме мельника да Серафима, в деревне мужиков грамотных нет.
– Могла бы и сказать.
– Да ведь радость‑то какая, Егор Гордеич! Боле полгода весточки не было. Как получила, так и побёгла сюда.
– А ну покажь!
Акулька вынула из‑за пазухи листок и сунула Егору.
– Только не затеряй, Егор Гордеич, возверни потом. А я уж побегу, у меня еще корова недоена.
– Беги, коли надо.
Егор благополучно миновал метавшегося на цепи пса, влез на высокое крыльцо, старательно обмел голиком пимы и вошел в дом.
В доме было жарко, как в бане, и непривычно светло: горела десятилинейная керосиновая лампа под стеклом и эмалированным абажуром. Вся семья сидела за столом: в переднем углу под образами сам Петр Евдокимович, по левую руку от него зять Иван, рядом Антонида, старшая дочь мельника, по правую руку два младших сына и на самом краю жена – Маланья Сидоровна. На столе дымилось оловяное блюдо с пельменями, стояли бутылочка с уксусом, жестяная перечница и плошка со сметаной.
Егор снял шапку, перекрестился.
– Хлеб да соль.
– Едим да свой, а ты на ногах постой, – весело откликнулся хозяин.
– Не ко времени я подгадал.
– Как раз ко времени, сымай пальтушку да и садись за стол, – пригласил мельник. – Маланья, опусти – ко еще варево.
Маланья поднялась и пошла в куть.
Егор для приличия отказался один раз, но после второго приглашения скинул пальтушку, побренчал висевшим в углу рукомойником, бочком подсел к столу, неумело взял вилку, повертел ее и прицелился в лежавший с краю пельмень. Тем временем Маланья подсыпала на блюдо горяченьких, и все молча начали есть.
Последний раз Егор ел пельмени еще у Петра на свадьбе, сейчас ему зверски хотелось есть, но он стеснялся и съел всего шесть пельменей. А на блюде осталось еще штук двадцать, все уже наелись, и Маланья убрала их. «Моим бы галчатам хоть по одному пельмешку», – подумал Егор.
Когда все вылезли из‑за стола и помолились, Петр Евдокимович спросил:
– Ты по делу али просто так зашел?
– По делу.
– Тогда пойдем в горницу.
Горница была просторнее, хотя весь левый угол занимал огромный фикус, а середину – круглый стол с гнутыми ножками. На подоконниках за тонко вязанными занавесками – горшочки с геранью. Чисто, пахнет лампадным маслом.
Егор вынул письмо, протянул листок Петру Евдокимовичу:
– Почитай, Христа ради.
Мельник развернул листок и медленно начал читать:
– «Добрый день, веселый час, скучаю очень я без вас! Здравствуй, моя разлюбезная женушка, Акулина Владимировна! (В этом месте Егор невольно хмыкнул, мельник внимательно поглядел на него, потом стал читать дальше.) Пишет тебе твой муж, Петр Гордеевич Шумов. Не писал долго потому, что через чужих людей больше не хо тел, а самому долго пришлось учиться письму. Теперь вот понаторел малость и царапаю сам, как умею. Живу я хорошо, ем досыта, одевают тоже в казенное, а больше ничего и не надо. Служба вся на воде, дом такой большой плавает, кораблем называется, а какое его название – не скажу, потому как военная тайна и за это могут в кандалы и на каторгу. Работа тут тяжелая, да нам не привыкать. Так что за меня не беспокойся. А тебе, поди, одной‑то совсем тяжко, если что надо, ты Егора поцроси, не откажет. Хватит ли сена на зиму, и семена есть ли – напиши. Может, и хорошо, что детишек с тобой не нажили, одной тебе легче прокормиться. А вернусь – всем обзаведемся. Только ждать еще долго, я всё дни считаю и со счету сбиваюсь. Как вспомню тебя теплую да мягкую, так душа заходится. Хоть бы на денек побывать дома, да, видно, не придется еще долго. Как получишь мое письмо, отпиши сразу, попроси Серафима или Петра Евдокимовича. Передай поклон Егору, Степаниде, Ивану Васильевичу, Мишке Капусте, бабушке Федосеевне и всему,_ миру. Жду ответа, как соловей лета.
Верный тебе муж Петр».
Мельник сложил письмо и вернул Егору. А тот сидел растерянный и грустный. Его поразило, что Петро вот и грамотеем стал, и пишет так складно, и все у него вроде хорошо определилось, кроме разве что Акульки. Глядишь, в большие люди выбьется, может, и Акульку побоку. А тут вот не знаешь, чем до весны прокормиться.
Нет, у него не было зависти к Петру. Егор не представлял и не понимал его теперешней жизни и ничего определенного о ней подумать не мог. Он только, наверное, впервые за всю жизнь по – глядел как бы со стороны на свое всегдашнее существование и не нашел в нем ничего, кроме вечной нужды, неурядиц, постепенного озлобления неизвестно на кого и на что, скорее всего, на свою горькую судьбу. «А у кого она сладкая-то?» – тут же подумал он. Видно, всем мужикам так на роду написано и ничего с этим не поделаешь. А который и выбьется в люди, как Петр Евдокимович, так тоже через долгий труд да, может, еще и какое‑то везение. Только редко кому так везет. «Во тьме живем да в неведении. Люди в этой тьме себя потеряли, веру в бога и ту всю порастратили. Всяк себе тянет, про совесть начисто позабыли. Серафим вот богу служит, а душу свою в винище губит. Куды ж придем так‑то?»
Мельник выжидательно смотрел на него, а Егор сидел и молчал, не зная, как приступить к главному разговору. «Шибко своендравен Евдокимыч, ну как в долг не даст?» – думал Егор, испытывая робость и унижение. Но Петр Евдокимович держался некуражливо, и Егор подумал: «Может, поймет мою нужду и како послабление сделает супроть других, которым долгов и неуважительности не прощает». Однако заводить разговор все не решался. Выручил сам мельник:
– Говорят, у тебя сено лишнее останется? – спросил он.
– Будет возишка два. Кобыла‑то пала, дак…
– Слышал. А что с ней? – равнодушно спросил Петр Евдокимович.
– Надсадилась.
– Продавать будешь сено‑то али как?
– Пока подожду, к весне оно дороже станет. – Егор и в самом деле продать сено собирался весной, под него и занимать пришел.
– А покупателя где найдешь? Нашим не по карману, а везти в станицу – самому накладно будет.
– Там поглядим.
– А то я сейчас могу взять. Трех телушек вот прикупил, а расчету на них не было. Почем запросишь?
– А сколько дашь? – Егор пришел просить в долг, насчет сена разговор заводить не собирался и сейчас боялся продешевить. Пусть мельник сам назначит цену, а там и поторговаться можно.
– Тебе деньгами али как?
– Зачем они? Лучше мукой и зерном, а то я ведь и семенное уже съел, – сказал Егор и тут же пожалел, что проболтался. Теперь мельник увидит, что он, Егор, дошел до крайней точки и отдаст сено по самой дешевой цене.
– Давай, чтобы не торговаться, дам по пуду зерна и по пуду муки за каждый воз.
– Маловато, Петр Евдокимович. Сам знаешь, лето было какое, по былинке пришлось собирать.
– А я тут при чем? Так уж господь распорядился. За грехи, видно, наказал наши.
– Дак ведь сено‑то какое! На Марьиной пустоши косил, один полетай. Лучше во всей деревне не найдешь. И не то чтобы черное или прелое, а будто только в валки легло – и цвет и дух сохранился.
– Это еще поглядеть надо, – сухо и недоверчиво сказал мельник.
– А и погляди. За погляд денег не берут.
– Ну ладно, и так знаю, – смягчился в голосе Петр Евдокимович и махнул рукой. – Еще полпуда накину, а больше не дам.
Они торговались еще долго. Егор даже вышел из себя, что с ним бывало нечасто. Разгорячив шись, он стал похож на чайник, который закипел и гремит крышкой. Но чем больше кипятился Егор, тем спокойнее и непреклоннее становился мельник. Наконец сошлись на четырех пудах муки и двух пудах ржи за оба воза.
Егор понимал, что продешевил, но также понимал, что больше ему никто не даст. Все равно это не выход. На восемь душ, не считая Гордейки, четырех пудов не хватит и на месяц. А что дальше? Опять придется к тому же Петру Евдокимовичу в долги залезать, и то если захочет одолжить. Пока есть случай, надо просить все сразу. Однако это тоже двояко выйти может. А ну как Петр Евдокимович после такой просьбы пойдет взад пятки да и откажется от сена? Риск большой, кроме мельника, сено никто в деревне не купит, а везти в станицу и в самом деле накладно выйдет. И Егор уступил:
– Ладно, об сене столковались. Продешевил я, Петр Евдокимович, да дело уж сделано, слова своего назад не беру. Только ты мне еще подкинь пудика два в должок, за мной не пропадет.
– Знаю, потому и дам. Однако если уж брать, так бери сразу, чтобы хватило, а то ведь и с этим до пасхи не дотянешь. Ртов‑то у тебя вон сколько.
Егор прикинул: и верно, не дотянуть.
– Как же быть‑то? – растерянно спросил он.
– Ладно, выручу я тебя, Егор Гордеич. Из уважения моего к тебе за твои золотые руки да за то, что слову своему ты всегда верный. Твоей старшой‑то сколько миновало?
– Нюрке‑то? Пятнадцатый пошел.
– Вот и отдай ты ее ко мне в дом. У меня Антонида с зятем отделяться надумали, а Маланья одна с хозяйством не управится. Нюрке работы‑то не так уж много будет: в доме прибрать да птицу накормить. За скотиной сыновья приглядят. Пусть годок поживет, а я тебе за это окромя платы за сено дам шесть пудов муки да холку мяса от бычка, которого осенью забил.
– Да ведь Нюрка у матери первая помощница, за младшими присматривает.
– Степанида и так управится, а у вас, глядишь, одним ртом меньше станет. Мне тебя обманывать никакого резону нет, я просто помочь хочу. Сам знаешь, девку ко мне в дом любой на готовые‑то хлеба отдаст.
Это верно, охотников найдется много. И Егор согласился отдать Нюрку, выпросив Сверх назначенной цены еще пять фунтов сала, зная, что Петр Евдокимович недавно палил на соломе двухгодовалого пороза. Мельник тут же отрубил от бычьей туши холку, отвесил на безмене сала, а за мукой и зерном велел приходить завтра.
Егор шел домой и думал, что вот сейчас они со Степанидой замесят тесто, нарубят мяса, наладят пельменей и хоть один раз накормят ребятишек досыта. Потом надо будет жить поэкономнее, чтобы всего, что даст мельник, хватило до нови, а сегодня надо непременно устроить праздник, может, даже полштофа водки купить, а лучше самогону – все‑таки дешевле. Он так ясно представлял, как вся семья рассядется за столом, как Степанида будет вылавливать шабалой пельмени из чугуна, как будут галдеть ребятишки, что даже рассмеялся вслух. Но какая‑то подспудная мысль мешала ему чувствовать себя счастливым, и он никак не мог понять, почему у него все‑таки неспокойно на душе. И только когда вошел в избу и увидел Нюрку, понял, что ему и жалко ее, и стыдно перед ней и перед самим собой, «Ровно бы продал ее», – подумал он.
Пельмени ладили артельно, управились скоро, на первое варево накинулись жадно. Степанида деревянное своедельное блюдо поставила ближе к Егору, но он отсовывал его ближе к детям. Когда они все до отвала наелись пельменей и улеглись, Егор никак не мог уснуть. Слушал, как сопят ребятишки, как шуршат за печкой голодные тараканы, и все думал: «Может, и без этого как– нибудь перебились бы?»
4
Муки им до нови все равно не хватило, но лето есть лето – с голоду не помрешь, хоть и сыт не, будешь. Пиканы, пучки, саранки, ягоды, крапива – все годилось в пищу. А там и картошку подкапывать начали. К покосу Степанида припрятала фунт сала и фунтов семь муки. Но Егор взял с собой только половину. Хлеб, лук и сало завернул в тряпицу, положил в туесок, а туесок вместе с отбойным молотком, оселком и наковальней сунул в холщовый мешочек. Наковаленку для отбоя косы Егор сам сделал, наклон у нее такой, что на литовке ни один пупырышек не выскочит, если даже и оплошаешь отбойным молотком. А у самого молотка жало скошено как раз под руку Егора.
Было рано, солнце еще не вставало, и Егор рассчитывал по холодку дойти до Марьиной пустоши, где у него был покос.