355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Устьянцев » Крутая волна » Текст книги (страница 3)
Крутая волна
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:46

Текст книги "Крутая волна"


Автор книги: Виктор Устьянцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)

– Пастух, что ли?

– Подпасок.

– А пастух где?

– Вон на пригорке.

Человек посмотрел на пригорок и удивился:

– Никак, Ефим?

– Ага, дедушка Ефим, – подтвердил Гордейка и подошел поближе: раз знает Ефима, значит, не чужой.

– А я думал, он уже давно помер.

– Не. Только лихоманка его бьет.

– А ты чей будешь? Обличье вроде знакомое.

– Шумов.

– Тут все Шумовы. Отца как звать?

– Егором.

– Егор… Егор… – вспоминал пришелец. – Егора Савельича, что ли?

– Не, у Егора Савельича одни девки. А я другого Егора.

– Какой еще другой? Других вроде не было.

– А вот и был.

– Постой‑ка, а тебя как зовут?

– Гордейка. Гордей Егорыч.

Человек как‑то чудно посмотрел на него и грустно сказал:

– Ну вот и встретились, Гордей Егорыч. Не узнаешь отца‑то.?

– Какого отца?

– Да твоего. Я и есть твой отец. Ну, иди сюда.

Но Гордейка вдруг попятился назад. Что говорит этот человек? Какой он отец? Нет, Гордейка представлял отца другим. Он от многих слышал, что его отец был самым сильным в деревне. И хотя теперь, когда вспоминали о нем, называли его убивцем, говорили все равно уважительно. И Гордейка считал, что его отец высокий, с большой бородой и с голосом, как у дьякона Серафима. А этот маленький, тощий, и голос у него жидкиц, надреснутый. И глаза не страшные, только усталые.

– Да иди ты, поближе, чего уперся? Говорю, отец я тебе! Вон хоть у Ефима спроси. Эй, Ефим! Ефим!

Дед зашевелился, поднял голову. Потом сел и, щуря красные глаза, стал присматриваться.

– Не узнаешь?

– Вот таперя узнал. Сталыть, выпустили? – Дед, кажется, совсем не удивился.

– Выпустили. А сын вот не признает.

– Дак ить откуля ему знать? При титьке состоял, как тебя забарабали. Да и отошшал ты вона как. А ты, Гордейка, чаво зенки пялишь? Отец он тебе и есть, сталыть, Егорка – убивец. Веди его домой, а я тут один за коровами пригляжу.

И все‑таки до самого дома Гордейка старался подальше держаться от отца, все время шел то сзади, то забегал вперед: будто бы погонится за бабочкой, а сам как бы ненароком заглядывает в лицо. Егор и не настаивал, чтобы он шел рядом – пусть парнишка привыкнет.

Зато Шурка признала еще издали: увидела в окошко, выскочила из избы, закричала на всю деревню:

– Тятя, тятя вернулся!

Тут и Сашка выбежал – тоже узнал, повис у отца на шее, а сам здоровее его. Потом с огорода прибежали Нюрка с Настей и Антоном. Теперь Егор не узнавал своих детей и все удивлялся, что они такие большие выросли. Шурку послали в поле за матерью и Иваном, а Гордейка побежал в кузню за дядей Петром.

К вечеру все сидели за столом, еды натаскали со всей деревни, а у дьякона Серафима погоди– лась даже брага, и он принес ее прямо в бочонке. Отец занял передний угол, по правую руку от него сидела мать – на плечи накинута кашемировая шаль, привезенная дядей Петром. Гордейка пристроился по левую руку – так ему виднее было каждого входящего и даже мальчишек, с улицы облепивших оба окна.

А люди все шли и шли. Войдут, перекрестятся на божницу и руки отцу протягивают: мужики лопатой, а бабы лодочкой. Отец каждый раз встает, здоровается и каждому наливает из крынки браги. Даже Гордейке налил полчашки. И то ли от выпитой браги, то ли от шума, то ли от плававшего слоями дыма у Гордейки сильно кружилась голова, хотелось выбежать на свежий воздух, но он боялся, что его место возле отца кто– нибудь займет.

– А что это Акулины не видно? – спросил отец у дяди Петра, но мать тут же дернула отца за рубаху и стала что‑то шептать ему на ухо. Гордейка услышал только: «…не растравливай».

Но дядя Петро уже растравился, пил больше всех и, роняя на стол голову, говорил:

– Уйду я отсюда, Егор. Кузня опять в твои владения перейдет, дом отдам Нюрке – ее вон Гришка Сомов сватает, а жить им негде. А мне мужицкая жизнь не по нутру стала, опять во флот – тянет. За семью твою у меня теперь душа спокойная, а своей семьи у меня, как видишь, не составилось. Вот прямо завтра и уйду. Сяду на чугунку и поеду в Кронштадт.

– Дело твое, только не торопись. Сколь не виделись‑то! Поживи, а потом уже решай, – уговаривал отец.

– И верно, Петя, куды торопиться? Завтра еще опохмелиться надо, – шутила мать.

– Вот опохмелюсь и уеду!

4

С утра Егор с братом пошли в кузню, позвали и Пашку Кабана, работавшего у Петра молотобойцем. У станка для поковки коней ждали трое мужиков из Петуховки.

– С возвращеньицем, Егор Гордеич! – приветствовали они.

Петр открыл кузню, в лицо Егору ударил знакомый запах древесного угля, жженого железа и еще чего‑то кисловатого, всегда державшегося в кузне. Все тут было по – старому, только верстачок с тисками Петр перетащил в другой угол, подальше от горна. «Неладно сделал, – отметил про себя Егор. – Хотя и прохладнее в том углу, а бегать от горна далеко».

В летнюю пору в кузнице завсегда работа найдется, и Петр показывал:

– Вот эти два лемеха Василию Редьке оттянуть надо, а это вот пила от сенокосилки Васьки Клюева порвалась, литовку вот бабке Лукерье надо заклепать…

Петуховские мужики в дверях стоят, торопить не смеют, а ждать им некогда. А у Петра нашлись всего две подковы.

– Ну‑ка подуй, – попросил Егор брата и надел висевший на гвозде кожаный фартук. Потом выбрал подходящую болванку и сунул в горн.

Паша взял большой молот и, когда Егор положил огненную болванку на наковальню и показал малым молотком, куда бить, ударил изо всей силы. Брызнули во все стороны искры, осыпалась окалина.

– Полегче, Павел.

Егор правил поковку так быстро и ловко, что Пашка не успевал замахиваться. Остывающий металл менял цвета, и еще при оранжевом цвете подкова была готова. Егор сунул ее в бочку – поднялось облачко пара.

– Шип у железа мягкий, значит, к жаре, – сказал Егор, засовывая в горн вторую болванку.

Петр тем временем ковал лошадей. Когда уехали петуховские мужики, Егор отпустил и Пашку:

– Мы тут вдвоем с Петром справимся. Да и потолковать надо, поди, одиннадцать годов не видались.

Когда Пашка ушел, они сели в тенечке на борону и закурили. Егор вытер пот со лба рукавом рубахи.

– Гляди – кось, часу не поробил, а упарился. Отвык, видать.

– Отошшал ты больно.

– Дак ведь не у тещи на блинах был. Ничего, дома оклемаюсь. Спасибо тебе, Петро, не кинул мою семью. Припасу‑то, видел, до самой нови хватит.

– Не один я припасал. Ребятишки твои подросли, помогали в хозяйстве. А Нюрку вон уже сватают.

«Поди, не знает Гришка Сомов про порчу. А как узнает, что будет?» – озабоченно думал Егор.

– Меньшой‑то твой, Гордейка, шибко башковитый парнишка. И растет так податливо, должно, в деда весь будет – богатырь. Учить бы его надо. Серафим по духовной части советует пустить, да Гордейка до бога‑то не больно охоч.

– Куда уж нам в попы‑то.

– И то!. Ты сам‑то как к богу относишься? Не потерял веру?

– Всю как есть. Хотя и ранее немного у меня ее было. Так, привычка была. А ты?

– Я сам себе бог. Нам, окромя себя, не в кого больше верить.

– Уезжаешь зачем?

– Не могу больше, Егор. Разве это жизнь?

– Ищешь, где полегче да покрасивше?

– Нет. Думаешь, там легче? Еще хуже. Тут хоть с голоду не мрут да крыша над головой есть. А там есть которые и вовсе ни кола, ни двора не имеют. Много таких. Недаром народ ропщет. Слыхал о пятом‑то годеН

– Приходилось.

– Я сам‑то далеко был, а и туда донеслось. Исхудала матушка – Русь, дале некуда. Мироедство идет великое. Везде мироеды. В Петербурге царь да графья с князьями кровь сосут, в середке России помещик зверует, а с краешку, у нас тут, миллионщики вроде Демидова да мироеды вроде убиенного тобой Петра Евдокимовича или заместо его севшего Васьки Клюева народ ограбляют. Васька‑то, почитай, все пять деревень к себе в кулак забрал да и давит. Не могу я тут жить!

– А там тебя рай небесный ждет?

– Там люди. Там народ кучей живет, друг за друга заступится. А тут каждый сам по себе, за одну свою овчину и дрожит, – Ты бы вот взял да и тут всех в кучу собрал.

– Соберешь их! На брагу – это они соберутся. А для чего другого – нет.

– Зря ты, Петро, так плохо о людях думаешь. Не один ты жить хорошо хочешь. Вот только как к этому идти? Подумай! И идти надо сообща. Вот видишь кулак: он из пяти пальцев составлен. Каждым я могу разве что муху убить а пятью, значит, пять мух. Ну а ежели я пальцы в кулак сожму, да ударю? Тому же Ваське Клюеву по башке ударю? Мокрое место останется, хотя и отошшал я.

– Ударишь, а тебя опять на каторгу упекут.

– Всех‑то не упекут, да и мы теперь поумнее стали. В Ваське ли дело? Не им эти порядки заведены. Одного Ваську прибьешь – другой сядет.

– Верно, он ведь тоже заместо Петра Евдокимовича сел.

– Как это вышло?

– После смерти мельника Антонида с мужем в станицу уехали, они и раньше отделяться думали. Маланья же осталась при доме. Боялась покойника, вот Ваську и пустила вроде как на постой. А через полгода в бане угорела. Говорят, дверь в баню колом приперта была снаружи, а старуха головой уж на пороге лежала, видно, хотела выбраться, да не могла. Следствие по этому делу велось, да Ваське удалось как‑то замять.

– Дом‑то как ему достался?

– Расписки Васька предъявил, будто Маланья в карты ему проиграла и дом, и мельницу. Они и верно поигрывали в карты вечерами, но не думаю, чтобы Маланья проиграла. И тут дело нечистое. А как прибрал Васька все к рукам, так и лютовать начал почище Петра Евдокимовича. За помол вдвое больше брать стал, намедни вон у Василия Редьки две десятины пашни отрезал за долги. Живет что те помещик какой, у него вон четверо в работниках на поле работают исполу да в хозяйстве еще двое за один харч рббят.

– Значит, надо не по Ваське, а по порядкам, которые заведены, бить‑то. Вот об этом как раз и говорит Ленин. Слыхал про Ленина?

– Слышал. В Петербурге у меня знакомый есть, Михайло Ребров, тоже из матросов. Я у него после плену две недели жил. Он тоже хвалил Ленина.

– Надо понимать, твой знакомый из большевиков.

– А что это такое – большевики?

– Партия такая, называется Российская социал – демократическая. А в ней есть большевики и меньшевики. Есть еще и другие партии: эсеры, «Союз русского народа» – много всяких партий.

– Пес в них разберется! Я сам себе партия. Куда захочу, туда и поворочу.

– Гляди не поверни в другую сторону.

– А ты откуда про все эти партии дознался?

– Каторга научила. У нас там много всяких политических было. Поперву я тоже запутался в них, вроде бы все говорят одинаково, все революцию хотят сделать, все царя да помещиков ругают. Потом подружился с одним из политических. Мы в ту пору на рудниках работали, а у него чахотка, да и кости он тонкой, из бар, помогал я ему. Вот он меня и образумил. Грамоте научил, книжки читать заставил. Читал я и Ленина. Уезжаешь вот, а то я бы и тебе кое‑что рассказал. Может, останешься?

– Нет, решил уже. Рубить – так все сразу.

Что именно «все», Петр не уточнил, но Егор догадался: любит еще брат Акулину и уходит от нее тоже.

– Женился бы ты, что ли, – предложил Егор.

– Нет, хватит. Пробовал, да вишь как вышло?

– Слышал. С; Васькой‑то она хорошо живет?

– Дак ведь чего ей не жить? Как сыр в масле купается. На богатство и польстилась.

– Ну и плюнь на нее. Других баб нет, что ли?

– Да вот не нашел. По мне она самая хорошая. Хочу забыть, а не могу, все она блазнится. И все время мне кажется, что и она меня не может забыть. Встретимся, глядит тоскливо и будто сказать что хочет, а не решается. Кабы не ребя– тенки, от Васьки нажитые, может, и вернулась бы. А я бы ее и с ребятенками взял.

– Неладно это, Петро, чужую‑то семью рушить.

– А мою ладно?

– Все думали, что ты погиб. Я не хочу Аку– лину оправдывать, но и винить ее не за что.

– Выходит, я виноватый?

– И ты не виноват.

– А кто же?

– Война.

– Выходит, никто не виноват.

– Почему же? Виноваты те, кто ее начал.

– Опять ты политику подвел. Я тебе про бабу, а ты мне про политику. Что я с ней, с этой политикой, на одних полатях спать лягу? Ты мне жизнь объясни, а не политику.

– Так ведь политика‑то от самой жизни идет.

– Не понятно мне это.

Прибежал Гордейка звать обедать. Он еще стеснялся отца и обратился к Петру:

– Дядя Петя, мама сказала, чтобы вы с тятей обедать шли.

За столом он опять уселся рядом с отцом. Теперь от отца пахло, как и от дяди Петра, углем и железом. Эти привычные запахи делали отца более понятным и близким, и Гордейка осмелился наконец спросить:

– Тятя, а ты верно самый сильный был?

– Верно, сынок. А теперь я еще сильнее стал.

Гордейка победно оглядел застолье и, тряхнув своей белой головенкой, сказал:

– А говорите, отошшал!

Егор тоже оглядел черноголовое застолье, подумал: «Верно ведь, он один в мою масть удался». И спросил:

– Федосеевна‑то жива еще?

– В прошлом годе преставилась, царство ей небесное! – перекрестилась Степанида. Примеру ее никто не последовал, и Егор подумал, что бог у него в доме не в почете.

Пока полдничали, жара спала, и Петр, закинув за плечи котомку, ушел из деревни. Ушел задами, никому не велел провожать и только Гор– дейку взял до поскотины.

Глава третья
1

Осенью Егор отвез Гордейку в станицу, устроил в школу. От Шумовки до станицы было двенадцать верст. Гордейка приходил домой только по субботам, остальные дни жил на постое у кузнеца Федора Пашнина. Федор поселился в станице недавно, до этого работал в Каслях по литейному делу. В городе сказывали, что Пашнин был отменным литейщиком, будто бы даже для царского дворца литье делал, был за это назначен обер – мастером, но неожиданно ушел с завода – то ли с хозяевами не поладил, то ли по какой другой причине. Сам Федор об этом не рассказывал, он вообще был молчалив и со стороны казался нелюдимым.

Однако, пожив у Федора месяц – другой, Гордейка убедился, что Пашнин к людям ласковый и добрый, но сходится с ними осторожно. Кроме Егора Шумова да печника Вицина, друзей у него не было. Может, еще и потому редко кто заходил к Федору, что избенка его стояла на отшибе, возле кладбища. А про это кладбище всякие страхи сказывали. Будто ходит там по ночам привидение в образе человечьем, но с конскими копытами, а воет оно по – волчьи и скыркает зубами.

По ночам в трубе над чувалом верно что‑то выло и укало. Гордейка в страхе забивался в угол и крестился. Когда после первой недели он вернулся домой осунувшимся и почерневшим, Степанида заявила, что в станицу его больше не пустит, потому что Пашнин заморит его там. А когда Гордейка рассказал еще и о привидении, совсем всполошилась:

– Осподи, оборони дитё малое, не сгуби душу невинную!

Отец же только посмеивался. В понедельник он сам отвел сына в станицу и велел позвать печника Вицина. А когда тот явился, строго спросил:

– Ты эту печь клал?

– А кто же еще? Тут все печи мои.

– Вот Гордей говорит, что она воет.

Вицин пошел в куть, сунул голову к заслонке и хлопнул себя по бокам:

– Ах ты, язви те! Совсем забыл: изба‑то Емельки Фролова была. Вреднейший был старик, вот я и сложил ему с музыкой. Ну это мы сейчас исправим.

Вицин встал на табуретку, что‑то поковырял за чувалом, вынул один кирпич, другой, пошарил в трубе. Сложив и замазав кирпичи, сказал:

– Вот теперь не станет выть. И подтопка будет лучше гореть.

И верно, после этого по ночам в трубе не выло, рассказам про привидение Гордейка перестал верить, но, когда Санька Стариков, есаулов сын, предложил на спор пойти в полночь на кладбище и прокуковать там пять раз, Гордейка заколебался. Но Санька предложил хорошую цену: старую казачью саблю. Да и самому себя испытать хотелось.

Ночь выдалась темная и метельная. Гордейка два раза сбивался с дороги, и ему все время казалось, что рядом с ним идет привидение и толкает его в суметы. У него захватывало дыхание, по коже ходил мороз, дрожали руки. Раза два или три сами собой подгибались колени, и он садился в снег. Тогда сзади ему кричали:

– Ага, испугался?

Саженях в тридцати сзади темнела толпа мальчишек. «Им хорошо, их много, и сабля с ними», – подумал Гордейка. И вдруг разозлился на них. Он знал, что никто из них не согласился бы один пойти на кладбище. Даже с саблей. А ему и саблю не дали. Сам трясясь от страха, он решил напугать и их. Сложив ладони рупором, он завыл. Он не видел, как разбегались ребята, просто темная куча сзади рассыпалась – и растворилась в ночи. Он только слышал их крики и отчаянный визг. Ему стало смешно, страх пропал совсем. И только когда он входил в ворота кладбища опять противно задрожали колени.

За каменной оградой кладбища было тихо, ветер сюда не залетал, здесь было и темнее, черные ограды могил и кресты еле различались на мертвенно – синем снегу. Он не боялся этих занесенных снегом могил, только с опаской косился на черную кучу в углу – там позавчера похоронили сапожника Грекова.

Ребята наверняка все разбежались, куковать не имело смысла, но он все‑таки прокуковал ровно пять раз, а когда умолк, ему из лесу откликнулось звонкое эхо, и оно испугало его. Выскочив за ограду, он совсем оторопел: перед ним маячила человеческая фигура с двумя головами. «Так вот оно, привидение‑то!» – мгновенно промелькнуло в мозгу.

Гордейка невольно попятился назад. И тут же сообразил, что сзади‑то кладбище, там его может подстерегать другое привидение, а то и вовсе покойник. Гордейка метнулся в сторону, прижался к шершавой каменной стене и заплакал.

И вдруг привидение голосом Вовки Вицина сказало:

– Шибко ты их напужал! Ты ведь сам выл?

– А я не испугался! – Это уже голос Юрки Вицина.

Только теперь Гордейка разглядел, что их двое. Выходит, они не боялись. Ну, Вовка, тот ладно, он на год старше, а Юрка совсем маленький, ему и девяти годов нет.

Но наверное, и они боялись, потому что, когда шли от кладбища, поочередно оглядывались и нет – нет да пускались вскачь. Юрка не успевал за ними, Вовка тащил его за руку и покрикивал:

– Шевелись, заноза! Тоже увязался.

Наконец они добрались до станицы и здесь увидели остальных. Те опять жались кучкой, в середине с саблей в руке стоял Санька Стариков. Гордейка подошел и протянул руку:

– Давай саблю.

Санька попятился назад и забормотал:

– Может, ты там и не был, мы не слышали, как ты куковал.

– Где вам слышать! – сказал Вовка. – Напустили в штаны и бежать. Юрка вон и то не испугался. Мы с ним слышали, как Гордейка куковал.

– Значит, вас было трое, а по уговору он один должен был идти, – упрямился Санька.

– Он и не знал, что мы идем. Мы‑то на кладбище не ходили, возле ограды стояли. Отдай саблю! – Вовка схватился за ножны.

– Не отдам!

Но тут подошел самый старший из них, Колька Меньшиков, и строго сказал Саньке:

– Отдай, Старикашка. Уговор дороже денег, проспорил – отдавай.

Санька выпустил саблю. Вовка протянул ее Гордейке:

– Бери, теперь она твоя.

Гордейка взял саблю и побежал домой.

Федор уже спал, он не слышал, как Гордейка, просунув руку в щель, отодвинул в сенях засов, как возился в чулане, пряча саблю. Но наутро Федору что‑то понадобилось в чулане, он увидел саблю и, разбудив мальчишку, спросил:

– Ты принес?

– Я, – признался Гордейка.

– Где взял?

– Выспорил у Саньки Старикова. Я ночью на спор на кладбище ходил.

– Ишь ты! – удивился Пашнин. – И не боялся?

Гордейке очень хотелось соврать, но, поколебавшись, он признался:

– Было маленько.

Федор пристально посмотрел на него и сказал:

– Ну, маленько – это не в счет. Молодец! А саблю спрячь подальше, а то увидят и отберут.

Гордейка залез на чердак и там в самом темном углу спрятал саблю под застреху.

2

За неделю до рождества приехал к Федору Пашнину гость из города. Приходился он Федору не то свояком, не то шурином, привез поклоны от родни и подарки: ситцевую рубаху, сапоги, два колеса копченой колбасы, белых городских булок и головку сахару.

Этот вечер запомнился Гордейке надолго. Он еще никогда так сытно не ел и первый раз сидел за столом вместе с настоящим городским человеком, барином. У гостя было чудное имя – Цезарь. С виду он был неказист, росту среднего, сухощав, щеки впалые, нос тонкий, и все на нем было тонкое: коричневый костюм из тонкой шерсти, тонкое сукно на пальто, тонкие стекла на пенсне на золотой цепочке, даже уши тонкие – сквозь них можно было разглядеть свет семилинейной лампы. Все это Гордейка рассмотрел не сразу, потому что шибко стеснялся этого человека в странном городском одеянии, говорящего непонятными словами:

– Разгул реакции, разброд и шатания в общественном движении кончились, поднимается крутая волна нового революционного движения. Нужны практические действия…

Гордейка почти ничего не понял из того, о чем говорили Федор с Цезарем. Уплетая за обе щеки колбасу с белым хлебом, запивая сладким чаем, он исподтишка разглядывал гостя и почти не слушал, о чем тот говорил. Гордейка думал о том, что вот бы и ему выучиться и жить в городе, есть колбасу с белым хлебом, попивать чай и говорить такими же непонятными словами. В городе он ни разу не был, слышал о нем только от дяди Петра, и город представлялся ему чем‑то сказочным, в нем все было светлое и чистое, как в горнице у Акульки.

Наевшись до отвала, Гордейка разморился, залез на печь и сразу же заснул. Где‑то в подсознании у него застряли последние слышанные им слова: «социал – демократия», «самодержавие» и «переворот». Эти слова снились ему всю ночь. Со циал – демократия снилась в виде Акульки. Она стояла посреди горницы, вся разряженная в яркие, цветастые одежды, на голове у нее, как у богородицы на иконе, был надет медный таз. Она сама держала в руках Ваську Клюева – одной рукой за шиворот, другой за штаны – и переворачивала его. Васька крутился, как мельничное колесо, и смешно болтал ногами. А за спиной Акульки сидела на фикусе ворона и каркала: «Карать его! Карать его!»

Откуда‑то из другого угла, как из лесу, доносилось эхо; «Де – мо – кра – тия! Де – мо – кра – тия!»

То ли от этих снов, то ли потому, что переел на ночь, Гордейка спал плохо, с утра у него болела голова, и он даже обрадовался, когда Федор сказал:

– В школу ты сегодня не пойдешь, а сбегаешь домой за отцом. Скажешь, что в гости его зову, потому как свойственник из города приехал.

Гордейку опять сытно покормили, потом он стал на лыжи и пошел в Шумовку. Погода была тихая, снег рассыпчатый, лыжи по нему скользили легко, и Гордейка добрался до Шумовки меньше чем за два часа.

В кузне отца не было – он чистил скребком Воронка в стайке. Воронка купили недавно, он еще не привык к Гордейке, косил на него карим глазом и храпел. Отец, узнав про гостя, тут же стал запрягать Воронка, а Гордейка забежал в избу и сунул матери завернутый в чистую тряпицу кусок колбасы и белую булку – гостинец Цезаря. На гостинец тут же накинулсь все сразу, но мать поделила его поровну между детьми, забыв, однако, про себя. Она только понюхала булку и удивленно сказала:

– Гли – кось, какой духовитый! И как такой пекут?

Гордейка поглядел на ее вздувшийся живот – в семье ожидалось прибавление – и полез за пазуху. Там лежал у него кусок колбасы, которым Федор снабдил его на дорогу.

– А это тебе, мама.

Степанида торжественно приняла кусок, перекрестилась, погладила сына по голове и ласково сказала:

– Спасибо тебе, кормилец!

У нее навернулись на глаза слезы, и Гордейке вдруг стало до боли жаль ее. Раньше он как‑то вроде бы и не замечал ее, как не замечаешь воздуха, которым дышишь. Теперь, не видя ее по неделе, а то и по две, он тосковал по ней, ему не хватало прикосновения ее жесткой руки, ее голоса. Степанида редко ласкала детей, нужда больше заставляла ее покрикивать на них, нежность ее распространялась только на самого младшего, а поскольку они рождались почти каждый год, то не успевали оценить ее ласки. Гордейке в этом смысле повезло – после него долго никого не было, и мать относилась к нему нежнее, чем – к другим. Может, поэтому и он с ней был поласковее других. И еще она любила его за то, что мастью он выдался весь в отца и хватка у него тоже отцовская – настырный.

– Вот выучусь, поеду работать в город, одной колбасой тебя кормить буду, – пообещал Гордейка.

Тут Степанида и вовсе расплакалась. И Гордейка выскочил из избы, чтобы не зареветь самому.

Когда они приехали в станицу, в избе Федора уже сидели кроме него и Цезаря печник Вицин и пимокат Косторезов. На столе весело посвистывал двухведерный самовар. Егор со всеми поздоровался за руку, а с городским дядей Цезарем даже обнялся. Гордейка так и не понял, откуда они знают друг друга, потому что отец велел ему идти к Вициным.

После той ночи на кладбище Гордейка особенно подружился с братьями Вициными, часто бывал у них; его приходу и сейчас никто не удивился. Семья Вициных была тоже большая: кроме Вовки и Юрки было еще четверо девчонок да всегда толклись двое – трое чужих. Жена печника Любава была женщиной на редкость приветливой, крутясь по хозяйству, успевала вникать и во все ребячьи дела, иногда им что‑нибудь рассказывала. А рассказчицей она была просто незаменимой: ее плавная, пересыпанная прибаутками речь будто привораживала ребят – они, как цыплята за клушкой, ходили за Любавой и как‑то незаметно для себя помогали ей по хозяйству.

Вот и сейчас, заметив Гордейку, Любава сказала:

– Лезь на печь, а то посинел, как опупок. Кешка, принеси дров.

Гордейка быстро разделся и полез на печь, а Кешка Косторезов пошел в подсарзй за дровами. На печи Вовка, Люська и Венька Соколов хлопали потрепанными картами – играли в пьяницу. Гордейку тут же приняли играть. Потом они высыпали из пимов помидоры, выбрали пожелтее и стали есть. Вскоре к ним присоединились и Кешка с Юркой.

Ночевал Гордейка тут же, на печи, между Вовкой и Юркой. Девчонки спали на полатях, оттуда долго доносился шепот – это Люська что– то опять рассказывала. Она была вся в мать, та кая же говорунья, обладала неиссякаемой выдумкой, ее рассказ иногда длился несколько дней подряд и обрастал все новыми и новыми страшными подробностями. Девчонки, слушая ее, замирали от страха, ночью кто‑нибудь из них вскрикивал во сне или начинал стонать. Тогда Вовка, спавший чутко, нашаривал в углу пим и швырял его в темноту полатей. Почему‑то это всегда помогало – в избе опять водворялась тишина.

Наутро, когда Гордейка вернулся к Федору Пашнину, там уже не было ни отца, ни дяди Цезаря.

– Что, брат, проспал отца‑то? – спросил Федор. – Ты на него не обижайся, он уехал чуть свет, повез Цезаря в город.

3

Отец вернулся из города только на четвертый день. Он привез Гордейке настоящий ранец, точь– в – точь как у Саньки Старикова, только поновее. Гордейка переложил из холщовой котомки книжки, надел ранец за спину и отправился к Вициным. Он нарочно сделал круг и прошел мимо дома есаула Старикова, но Санька, должно быть, не видел его, а то бы выскочил. Зато на Вициных ранец произвел большое впечатление – все по очереди примеряли его и рассматривали, как диковину. Только Люська небрежно скользнула по нему взглядом и фыркнула:

– Подумаешь, сумка!

Гордейка знал, что ей тоже хочется посмотреть и примерить ранец, но она привыкла сама быть окруженной вниманием и сейчас ревниво следила за тем, как все увиваются около Гордейки.

– Не сумка, а ранец, – поправил Гордейка.

– А ты за… – Люська вовремя замолчала, но все уже догадались и дружно прыснули.

Гордейка замахнулся на нее ранцем, но ударить не успел: Люська вцепилась ему ногтями в лицо. Он взвыл от боли и схватил Люську за руку. Но она вся извивалась, как уж, иногда ей удавалось вырвать то одну, то другую руку, и тогда она снова вцеплялась ему то в лицо, то в шею. Наконец он загнал ее в угол, тут она уже не могла вырвать руки и пыталась его укусить. Он одной рукой обхватил ее за шею, чтобы приподнять подбородок и не дать ей укусить за нос. Они поневоле прижались друг к другу. Гордейка почувствовал ее тугие, уже почти оформившиеся груди, частое биение ее сердца, жаркое дыхание. Они вдруг оба смущенно потупились и покраснели и еще какое‑то мгновение стояли, тесно прижавшись друг к другу, хотя Гордейка уже выпустил Люську и только его рука оставалась на ее плече. Она легким движением сбросила руку с плеча и тихо и мягко сказала:

– Уйди.

И он отошел.

А все остальные смотрели на них с недоумением– они никак не предполагали такого мирного исхода борьбы, потому что ни Гордейка, ни Люська никогда еще никому не уступали.

Гордейка поспешно занялся своим ранцем: от него уже оторвали один ремень. Сунув ремень в ранец, Гордейка схватил пальтушку и выскочил в сени.

Он забрался в огород, за баню, и долго сидел там, пытаясь понять, что же произошло. Люська ему всегда нравилась тем, что умела быть главнее и умнее всех подруг, он любил слушать ее нескончаемые рассказы, иногда сам подсказы вал ей неожиданные повороты в ее повествовании, и она быстро развивала его дальше. Ему нравились ее глаза – они были особенные, с поволокой, хотя он не мог бы точно сказать, какого они цвета. Цвет их каждый раз менялся, в глазах появлялись какие‑то новые оттенки. Когда она смеялась, глаза ее становились такими же ласковыми и бархатными, как трава в логу возле церкви.

В остальном она была похожа на всех других девчонок, и Гордейка в общем‑то относился к ней так же, как и к другим, – со снисходительностью мальчишки. Правда, Люська была почти на год старше его, ей шел уже пятнадцатый, но это различие в возрасте было совсем незаметным, потому что Гордейка статью удался весь в деда, на вид меньше пятнадцати и не дашь.

И вот теперь он почувствовал в себе что‑то еще не изведанное, приятное, но, как он догадывался, стыдное. Люська для него вдруг перестала быть просто девчонкой, он почувствовал в ней какую‑то таинственную силу, способную перевернуть в нем все, догадался, что Люська и сама сегодня впервые узнала эту силу и тоже стыдилась ее.

После этого он одиннадцать дней не заходил к Вициным. На двенадцатый, возвращаясь из школы, он увидел, что Люська с девчонками катается со елани на санках. В тот момент, когда он проходил внизу по тропинке, Люська неслась ему наперерез.

– Берегись! – крикнула она.

Но Гордейка, вместо того чтобы отступить в сторону, вдруг плашмя упал ей на колени. Несколько метров они так и катились – он лежал у нее на коленях. Потом санки вдруг занесло, они раза два кувыркнулись. Теперь Гордейка и ЛюСь– ка оба лежали в сугробе и хохотали. Когда поднялись и стали отряхиваться, лица их оказались рядом, и Люська вдруг с тревогой воскликнула:

– Ой, ты поранился! – Она зубами стащила варежку, протянула к нему руку и осторожно смела ею со щеки снег. И опять, как тогда, тихо и мягко сказала: – Это старая. Не зажила еще, – Она погладила ладонью по его щеке, а Гордейка покорно отдавался этому поглаживанию, стараясь плотнее прижаться к ее ладони.

– Вон как я тебя разукрасила! – Она засмеялась звонко, искристо. – Не сердишься?

– Ну вот еще!

– Тогда почему перестал к нам заходить?

– Если ты хочешь, приду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю