355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Устьянцев » Крутая волна » Текст книги (страница 2)
Крутая волна
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:46

Текст книги "Крутая волна"


Автор книги: Виктор Устьянцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)

Почти вся жизнь Егора прошла в темной прокопченной кузне, у раскаленного горна. В поле ему редко удавалось выйти, а в лес и того реже, разве что по дрова. Зато на все время покоса он уходил к Марьиной пустоши, строил там балаган и жил недели полторы, а то и все две, в зависимости от погоды. И это было для него самое счастливое время года. Труд косаря не менее тяжек, чем работа кузнеца, и Егор не давал себе спуску: за день накашивал до полутора, а в хороший год и до двух возов, работал от темна до темна, отдыхая только в самый солнцепек. Жизнь в лесу доставляла Егору неизъяснимое наслаждение, он отвыкал от кузни, от ребячьего крика, от вечной ругани Степаниды, избавлялся от постоянного ощущения крайней неустроенности жизни. Его радовало все, что его здесь окружало: и лес, и небо, и пение птиц по утрам, и запах свежего сена, и синее мерцание звезд над головой.

Благодать‑то кругом какая! Тихо перебирает ветер листочки на березках, стрекочут в траве кобылки, вон там высунул из нее красную головку подосиновик. Место тут грибное: и белый груздь водится, и обабки, и опёныши. В молодом соснячке маслята притаились; обдерешься весь, пока их достанешь. Но осенью они выбегут на опушку погреться на солнышке, вот тогда и бери их… А травы‑то, травы какие духмяные! Правда, до– прежь всю неделю лил дождь с грозой и ветром, на пустоши вся трава лёглая, вихрями завита так, что не знаешь, с какой стороны и подступиться, Зато в лесу легче косить. Березки тут растут не трудно, трава между ними мягкая и сочная, литовка как по воде пойдет. По лиственникам костяники много, даже косить жалко. «Костяника и корове впрок будет, может, она ей и предназначена природой – как угадаешь, что кому? Вон нарост на березе твердый, «карга» называется, и тот к делу приспособили: из него раньше посуду ладили – чашки, плошки, кружки. А из березовой мочки старухи лекарства приготовляли. Вот оно как в природе все ладно подгадано!»

Здесь, в лесу, Егор и сам становился дитем природы, в которой господь бог расписал все так предусмотрительно и мудро, потому‑то в ней нет ничего лишнего, все для чего‑то обязательно предназначено. А для чего предназначена человеческая жизнь? Разве не для бездумного истребления ее ценностей?! Ведь вот дерево, оно тоже живое, и, когда его рубят, ему тоже, наверное, больно и совем не хочется умирать. Или птица. Ее человек убивает, чтобы накормить себя и своих детенышей, а не думает о том, что у птицы тоже есть детеныши, им тоже пить – есть хочется… «Что в народе, то и в природе. Милосердие божье должно ко всякой живности быть, – вспомнил вдруг о боге Егор, хотя никогда в него не верил. – Терпелива природа, ох как терпелива, да ведь и ей помогать надо!»

Косилось хорошо, по сугреву упал в траву комар и совсем не мешал. Егор даже обедать не стал, боялся погоду упустить. Лишь когда начала скапливаться в колках темнота и стынь, отшаба– шил. По дороге к балагану нарвал бутуну – сочного, еще не пожелтевшего, не захрясшего, па– ховитого.

Поднялся из травы комар, зазвенел, полез всюду. Егор развел дымокур и принялся за еду. Пока ел, совсем стемнело, небо затянулось ворохами облаков. Но вот вышла луна, разгребла их и до льдистого блеска вылудила купол неба, он стал намного выше, где‑то в глубине его помаргивали звезды, было в них что‑то неотгаданное, пугающее и в то же время печальное… «Может, печаль их от старости? – подумал Егор. – Сколь уж годов они глядят на землю, поди, и тоскуют по ней?»

Летняя ночь короткая и шаткая, нет в ней могильной черноты и нёми; чуть пошарила по лесу сова, как уж и ночь начала таять, небо слиняло, ослезился на траву туман, сизо задержавшись в ложбинке. Слабый ветерок поморщил траву, и шорох спадающих с нее капель пробежал над пустошью и угас в волглой тишине колка. Вот цвиркнула в листве какая‑то птаха, и, будто по ее команде, лес сразу разноголосо отозвался пением других птиц. Ловко нырнула, в траву полевая мышь, хряснули под ее лапками прошлогодние полуистлевшие листья.

За три дня Егор выкосил пустошь и половину колка, всего возов на пять. На четвертый день проглядел в валках кошенину, она еще волглая была от росы, пришлось опять косить. Но к полудню сено обветрилось и подсохло. Егор половину скошенного сгреб в валки и сметал в две копны. Раньше, когда у него была кобыла, он делал волокушу и свозил сено в зароды, там оно сохраняется лучше. А сейчас и носить далеко, и вывезешь неизвестно когда и на чем; может, так по копешке и будешь таскать до самой зимы. Да и не поставить зарод одному. Прежде ему Степанида подсобляла, а то и Нюрка грести выходила. Теперь Нюрка на мельника работает, а Степанида одна и по дому не управляется.

Завершив вторую копну, Егор пошел в колок попить, там под кустом стоял туесок с водой. Вода была теплая, он сделал два – три глотка и выплеснул ее. До реки надо было идти километра полтора, но он решил все‑таки сходить за водой, а заодно и выкупаться: пока метал сено, упарил ся, за рубаху насыпалось всякой трухи, и все тело свербило.

По давно промятой тропинке дошел до реки. В этом месте река делала крутой изгиб и один берег был крутой, подмытый, а другой пологий, оглаженный. В заводи еще плавал прошлогодний сор, но тут было глубже, и Егор собрался купаться именно в ней. Он неторопливо разделся и сначала постирал рубаху, расстелил ее на кусте черемухи сушиться. Когда сам вылез из воды, рубаха еще не высохла, но он натянул ее на себя, чтобы подольше сохранить прохладу. Он хотел сегодня еще докосить в колке, чтобы завтра начать в другом, а как сгонит росу, сгрести и сметать остатки сена на пустоши.

Еще не дойдя до пустоши, он услышал, что кто‑то зовет его:

– Его – о-о – ор!

Эхо гулко отдавалось в лесу, и Егор не сразу признал голос Степаниды. Он пошел на этот голос и вскоре увидел ее возле копешки. Еще издали Егор приметил, что лицо у Степаниды заревано, но особого значения этому не придал: мало ли по каким причинам бабы ревут.

– Здесь я! – отозвался он, и Степанида побежала ему навстречу. Еще не добежав до него, она не крикнула, а как‑то со стоном выдохнула:

– Ой беда, Егорушка! Беда!

Егор подбежал к ней, схватил за плечи, усадил на траву, сам опустился рядом:

– Ну что там стряслось?

– Ой не знаю, как и сказать. Сами мы с тобой виноватые, зря отдали ее, – зачастила Степанида, избегая смотреть Егору в глаза.

Егор догадался: что‑то случилось с Нюркой.

– Ну говори! V

– Испортил мельник Нюрку‑то, – решилась наконец Степанида и всхлипнула.

– Как это испортил? – Егор даже вскочил и потряс жену за плечо.

– Не знаешь, как девок портят?

– Какая же она девка? Ребенок еще.

– А ему, старому кобелю, что?

Только теперь до Егора дошел весь смысл сказанного. Степанида комочком сидела у его ног, а он оглушенно смотрел на нее, не виня ее и не жалея, хотя вся она была сейчас растерянная и жалкая, сжалась так, будто ожидала удара, и сейчас очень походила на Нюрку – совсем ребенок… Егор только и смог выдавить из себя:

– Неужто он?

– Говорит, он, Нюрка врать не станет. Прибежала сама не своя, лица на ней нет, трясет всю, как в лихоманке.

– Ох уж я ему!.. – Егор так сжал кулаки, что посинели пальцы.

Степанида, глянув в его потемневшее лицо, испугалась. Успокаивающе сказала:

– Ты только сгоряча чего не удумай. Что теперь сделаешь? На него, мироеда, и управы нигде не найдешь. Сам знаешь: с умным не рядись, а с богатым не судись. И потом, Егорушка, огла– шать‑то все это ни к чему. Ну, испугалась Нюрка, пройдет это. Тихо надо, чтобы никто не узнал, на лице ведь об этом не написано. А узнают, что порченая, разве потом кто ее возьмет вза– муж?

Егор слушал ее успокаивающий голос, но смысла слов не улавливал, на него вдруг напала такая тоска, сделалось так муторно, что он завыл– отчаянно, прямо‑таки по – волчьи:

– И – эх, жизня!

– Да уж такая наша жйсть, – поспешно согласилась Степанида и опять за свое: —Только, Егорушка, надо, чтобы без огласки…

А Егор тоскливо смотрел вокруг и теперь видел все совсем в ином свете, будто все краски поблекли, потускнели: трава пожухла, листочки почернели, небо полиняло, ровно кто выстирал его. И даже птичий щебет сейчас раздражал его, и, чтобы подавить в себе это раздражение, Егор встал и пошел к колку.

– Куда же ты, Егорушка? – спросила Степанида и тоже поднялась и побрела за ним. Так они дошли до колка: он впереди, она за ним – молча, каждый думая об одном и том же: «Не надо было ее отдавать». Наконец Егор остановился и, не оборачиваясь, спросил:

– Она‑то как?

– Оклемалась немножко. Не велела ей никому ничего говорить. Она просила, чтобы я и тебе ничего не говорила, дак я обещала. Так что ты виду не подавай.

– Ладно. А теперь иди домой.

– Сейчас побегу. Я тебе хлебушка еще принесла, яичек да луку. Там, под копешкой, лежат.

– Неси все обратно, ребятишкам‑то, поди, нечего есть.

– По летошнему‑то времю обходимся. Сорву лучку, редисочку, когда и по яичку дам на верхосытку – ряба‑то курочка кладливая, все лето несется. Вот они с квасом‑то набузгаются, цельный день и бегают. Одного Гордейку на загорбках таскать приходится, ходить‑то еще не может, зато на кукорках шибко круто ползет, того и гляди, куда не надо заползет. Вчерась ладку с квасом опрокинул. Ты‑то как тут?

– А чего мне? За день напластаюсь, ночь сплю как сурок.

– На вот сена‑то сколько набуровил!

– Дак ведь корова‑то у нас ненажора, а молока мало дает. Сменять бы ее надо, пусть с доплатой.

– Где ее, доплату‑то, взять? Надо на зиму и обувкой, и одевкой запастисть. Сейчас‑то ребятня босиком бегает, а к зиме надо не менее двух пар пимов скатать, а то и до ветру не в чем выскочить будет…

Они поговорили еще о том о сем, и Степанида ушла, а Егор сел под березу и так просидел там до темноты.

На другое утро мельника Петра Евдокимовича Шумова нашли возле мельницы с пробитой головой. В тот же день приехали урядник с фельдшером, взяли понятых, осмотрели труп и место убийства. Кроме отбойного молотка, лежавшего в траве, ничего не обнаружили. Молоток сразу признали все понятые: такой был только у кузнеца. Составив протокол, урядник разрешил хоронить мельника по христианскому обычаю и велел ехать к избе кузнеца.

Пугая телят и кур, пронесся в ходке по Егоровой улке наряженный в полную свою форму урядник – прямой, как гвоздь, с важностью в глазах и разметавшимися по сторонам усами, придававшими ему особенно строгий вид. Глотая пыль, поднятую копытами его огнисто – рыжего мерина, и крестясь на всякий случай, Шумовка от мала до велика последовала за неосевшим облаком этой пыли и успела как раз вовремя: урядник, восседая на торцом поставленном посередь двора сучковатом чурбаке, по причине сучковатости и нерасколотом, допрашивал Егора, осторожно потрагивая мизинцем свой холеный ус.

Но ничего нового для деревни он этим мизинцем из Егора не вытащил: тот вину свою признал, однако подробностей ни уряднику, ни повисшей на заплоте деревне не прибавил – про отбойный молоток, которым Егор тюкнул по башке Петра Евдокимовича, деревня и без урядника вызнала. А вызнав, даже обрадовалась: хоть один да нашелся укокать мироеда. И не столь решимости Егора отдала должное, сколь обрадовалась, что теперь и о ее – долгах не помянут.

Рано или поздно это должно было случиться, жалко лишь, что первым поднял руку на мироеда именно Егор, самый многодетный в Шумовке. А еще удивляло: «Егор – от такой тихой, окромя вальяжу с петуховскими мужиками ничем не запятнан, он и комара‑то ране не обижал, а вот на тебе – рискнул».

И неловко было отряженным «от опчества» мужикам по указу урядника провожать с ружьями такого безобидного, всегда нужного деревне, только теперь и осознавшей его особливую нужность, человека.

– Мы коды о нужности смекам? Коды в могилу али, вот как теперича, на каторгу провожай. Вот счас токо и припомнила я, скоко он добра сделал, – сказала широкая в кости, но исхудалая, как рыдван, баба по имени Глафира и тут же, вспомнив о подгоревшей на сробленнои Егором сковородке недозрелой гречке, выбралась из окружавшей Егорово подворье толпы. Отбежав немного, она постояла в нерешительности и опять просунулась в толпу, забыв уже о подгоревшей гречке, не обращая внимания ни на мужицкие матю– ки, ни на пенистый храп уряднического коня, под брюхом которого она осторожно пробиралась к заплоту.

Но за заплотом ничего интересного уже не происходило: пока Глафира пролезала под потным брюхом уряднического мерина, сам урядник уже со двора сошел и водружался в ходок, велев отряженным конвоирам Василию Редьке и Пашке Кабану связать Егору руки и вести под ружьями в станицу. Однако Егор упросил урядника рук не вязать, а отправить так, под слово.

Егор вышел за ворота и оглядел скопившуюся у избы толпу. Мужики угрюмо молчали, бабы тоже не решались голосить, только утирались рукавами да платками, и надо всеми властвовал лишь голос Степаниды:

– Ой, на кого же ты нас, родименький, спо– кидашь, и как я с такой оравой жить‑то буду?

Но вот и Степанида утихла – впала в беспамятство, бабы стали отхаживать ее водой.

Егор поклонился народу, сказал:

– Не поминайте лихом, люди добрые.

Тут и остальные бабы заголосили.

– Ладно вам базлать‑то! – прикрикнул на них урядник и крикнул вознице: – Поезжай!

Егор остановился перед Нюркой, окинул ее сумным взглядом и только теперь и приметил, что под платьишком‑то Нюрка округляться стала, вон уж и титчонки, хотя и островато, а не овалисто, но уже выпяливаются, и, признав ее из детей самой понятливой, наказал:

– Ты самая старшая опосля матери, помогай ей. Одна она не управится, годов‑то пятый десяток давно разменяла… Сена на зиму если не хватит, нетель забейте… Крепь у избы плоха, уж покосилась вся, того и гляди завалится. Давно бы другую поставить надо, да все рук не хватало.

Подоприте пока с того боку… Хлеб‑то нонче недо– гон, жать пока обождите. Ну вот и все, пожалуй… – Егор обернулся к конвоирам: – Пошли, мужики.

Он первым двинулся вперед, и люди расступились перед ним, опуская голову и замолкая при его приближении. А он, напротив, вглядывался в лица людей, точно старался запомнить каждое. Вот остановился против Акульки и сказал:

– Братку‑то, Петру, напиши обо всем, может, его отпустят. Окромя его, у нас другой родни нет. Ты‑то теперь, поди, уже и не родня нам… Ну да ладно, бог тя простит… – И пошел тяжело и как– то вязко, сопровождаемый застыдившимися конвоирами.

Глава вторая
1

Совсем было безвестно пропавший Петр Шумов неожиданно вернулся в деревню, правда, только на седьмой год после ареста Егора.

От станицы Мнасской он добирался пешком и пришел в Шумовку рано утром. На востоке еще занималась заря, горланили первые петухи, сонно тявкали собаки, где‑то тонко и тревожно заржал жеребенок, должно быть спросонья потерявший мать. Вот в избе Пашки Кабана скрипнула дверь, звякнуло ведро, зациркали о подойник тонкие струйки молока.

Эти звуки просыпающейся деревни всколыхнули в памяти Петра все, что было ему так мучительно дорого и мило и что вовсе не избылось в многолетних скитаниях по чужим местам, а только затаилось где‑то глубоко – глубоко и теперь вот выплеснулось вдруг, захлестнуло так, что Петр задохнулся. Он стоял и озирался вокруг, и все ему было до боли знакомо здесь: и эти приземистые, крытые дерном избы, и темнеющий внизу лес, и серебристая лента реки, и потливый запах конского помета, и томное мычание коров.

Дальше он пошел не улицей, а задами – ему не хотелось сейчас ни с кем встречаться, он торопился домой.

Петр дошел до своего огорода, заботливо оглядел плетень. Колья подгнили, в одном месте плетень совсем лег на землю. Петр легко поднял его, поставил и подпер двумя кольями, которые без труда вынул из плетня же. Его удивило, что в в огороде все запущено, грядки не полоты, лук пожелтел, должно быть, падалик, так с весны и стоит нетронутый. Он – еще более удивился, что правый угол, где они обычно насыпали навозные грядки и сажали огурцы, вообще не засажен, а грядки почти сровнялись с землей. И уж совсем встревожился, когда заглянул в хлевушок и не обнаружил там не только коровы, но даже овцы или курицы.

Теперь он заметил, что двор тоже зарос крапивой, беленой и репейником, заплот наполовину разобран, видно на дрова. Значит, все хозяйство порушилось без него, не управилась с ним Акулька. «Ничего, теперь поправлю», – решил он и тут же в изумлении замер на месте: дверь в избу была крест – накрест заколочена досками. Он обошел избу и убедился, что окна тоже заколочены. Вернувшись к крыльцу, он легко отодрал доски и вошел. В избе было совершенно пусто, выветрился даже запах жилья. И в тревожной суматохе его мыслей начала отчетливо проступать одна: «Умер ла». Почти семь лет он ничего не знал ни об Акульке, ни о своей деревне, как и о нем тоже никто ничего не знал, скорее всего, его считали убитым на войне. А он вот чудом спасся, долго скитался по чужим морям и землям и вернулся живой и невредимый. «Может, и она еще жива?» – подумал Петр. И эта мысль его немного успокоила. Он снял из‑за плеча мешок, бросил его на лавку и вышел из избы.

По улице уже гнали за поскотину коров, мальчонка лет семи, должно быть подпасок, стучал боталом и нараспев выкрикивал:

– Поели позывей!

Петр позвал его:

– Не знаешь, где тут хозяева?

– Нету тут хозяев, – сердито буркнул мальчонка и прикрикнул на отставшую корову: – Посла, язва ленивая!

– Погоди, как это нету?

– Это дяди Петра изба, а он японцами в войну утопленный. А баба его Акулька с Васькой Клюевым сослась, вон в том доме зивет.

– Значит, живая? – обрадовался Петр.

– Зивая, цево ей изделаеца, – опять сердито сказал подпасок и пошел за коровами.

Петр так обрадовался, что смысл всего сказанного мальчонкой даже не дошел до него. Он уловил только главное: Акулина жива, здорова, а остальное не так важно. Правда, подходя к дому мельника, он все же подумал, чего это ради Акулька переехала сюда жить, когда своя изба есть.

О Ваське же вспомнил только тогда, когда увидел его во дворе. Васька запрягал лошадь, заводил ее в оглобли, а она никак не хотела пятиться, и Васька бил ее недоуздком по морде. Наконец он ее завел, поднял оглоблю, завернул гуж и тут увидел Петра. Дуга упала, звякнув колечком, а Васька побледнел.

– Чего испугался или не узнаешь? – весело спросил Петр.

– Как не узнать, – Васька попятился к телеге. – А мы думали, ты убитый.

– Живой! Ну, здорово, что ли?

Васька долго не решался протянуть руку, потом быстро сунул ее Петру и тут же выдернул.

– Не знаешь, где Акулина?

– Там, в доме, – торопливо сказал Васька и заорал на лошадь: – А ну пошла отседова!

Лошадь послушно побрела к конюшне.

Петр направился в дом, но Васька окликнул его:

– Погоди, Петро, поговорить надо.

– Вечером приходи, тогда и поговорим. Я еще бабу свою не видал, – сказал Петр, поднимаясь на крыльцо.

Но Васька обогнал его и встал у дверей.

– Не ходи туда, Петро, не надо.

– Это почему же?

– Не твоя она теперь баба, а моя.

Так вот оно что!

А Васька торопливо, захлебываясь, говорил:

– Не ходи, Петро, не смушшай нашу жизнь. У нас с ней уже двое ребятишек нажито, куды их денешь? Так вышло.

– А ну отойди!

– Не ходи, Петро, христом – богом молю! – Васька раскинул руки в стороны, загораживая дверь. – Не пушшу!

Петр молча отстранил его, но в это время дверь распахнулась и на пороге встала Акулина.

Восемь лет ждал он этой встречи. Иногда ему казалось, что он уже забывает, какое у Акулины лицо, какие брови, губы, он закрывал глаза и старался представить, какая она. Он часто видел ее во сне, но каждый раз она была разная, и Петр не успевал хорошо разглядеть и запомнить ее. И вот сейчас, увидев ее, он понял, что та, которая являлась ему во снах и грезах, была лишь жалким подобием этой, живой.

Может, оттого, что Акулина стояла на пороге, она казалась выше, стройнее, вся фигура ее была отточена, ровно веретено. Уложенная венцом тугая коса придавала ей какую‑то особенно гордую осанку, густые брови сдвинулись к переносью, и между ними легла упрямая складка. И рядом с этой гордой строгостью в ней удивительно уживалась такая теплая, домашняя ласковость и мягкость, что казалось, вот – вот Акулина протянет руку, погладит тебя или просто прикоснется к тебе и ты наполнишься тихой, уютной, умиротворенной радостью. И Петр ждал, что вот сейчас она шагнет к нему с порога, обнимет, положит, как бывало раньше, его голову на свою по‑де– вичьи тугую грудь, ласково потреплет по волосам и скажет: «Петушок ты мой, Петушок – золотой гребешок».

Но она стояла и смотрела на него грустными зелеными глазами, и ничего, кроме жалости, в ее взгляде не было. Должно быть, она слышала весь их разговор с Васькой и потому сказала:

– Не твоя уж я, Петя. Если бы знала, что живой, может, и дождалась бы. Не обижайся и не вини меня. Я думала, ты совсем сгинул. А тут вот Василий посватал. Семья у нас, живем, слава богу хорошо, всем я довольная. Дом этот теперь наш, и мельница наша. Дети растут. А ты… ты теперь тут лишний. Хочешь по – хорошему – не мешай нам, а по – худому все равно ничего не получится.

– Значит, с глаз долой – из сердца вон, – глухо сказал Петр.

– Сердца моего не касайся, оно теперь ни при чем. Вишь, сколькими вожжами я к этому дому привязанная? Не отвяжешь.

– Не отвяжу, так разрублю.

– Поздно рубить‑то.

– Да и чего рубить‑то? – встрял Васька. – Кого рубить? Их?

Васька выдернул из‑за спины Акулины девочку лет трех. Девочка смотрела. на Петра широкими голубыми глазами, и не понять, чего в ее взгляде было больше: испуга или любопытства. Вот она сморщила маленький курносый носик и закуксилась. «Вся в Ваську», – отметил про себя Петр и стал спускаться с крыльца.

2

Петр подлатал избенку, поставил новый заплот, покрыл тесом хлевушок, но живность никакую заводить не стал: хлопотно, да и ни к чему она ему. Почти все, что ему удавалось заработать на кузне, он отдавал Егоровой семье, себе оставлял лишь самую малую толику. Правда, заработать ему удавалось немного: несмотря на свое упорство и старание, он не мог сравниться по мастерству с Егором и делал только самую простую работу.

Сколько бы там ни было работы, а все‑таки на кузне он был занят весь день. Но куда девать вечер, не знал. Первое время к нему заходили мужики послушать его рассказы о службе на флоте, о Цусимском бое, о том, как после того боя крейсер «Жемчуг», на котором служил Петр, ушел на Филиппинские острова и какая такая жизнь в далеком порту Маниле. Правда, видно, рассказы его приелись мужикам, они перестали заглядывать, и Петр не находил себе места. А ночи стали длинными, пошли дожди, сделалось еще тоскливее. Его неудержимо тянуло к Акулине, но она избегала его.

Осенью на мельнице был большой завоз, Вась– ка пропадал там денно и нощно, и один раз Петр все‑таки решился зайти к Акулине. Но она даже не пустила его в дом. После этого Петр три дня беспробудно пьянствовал и пропил все, что нажил за лето. Осталась только кашемировая шаль, которую он привез Акульке в подарок, но и эту шаль он отдал Степаниде. А дружки, когда ему нечего стало пропивать, тоже начали его сторониться. Это его особенно обидело. Сам он легко сходился с людьми, от природы был добр и щедр, долгие годы службы научили его крепкому мужскому товариществу, и он ненавидел мужицкую жадность.

Единственной утехой Петра стал племянник Гордейка, тот самый подпасок, которого он встретил в первый день возвращения в деревню. Мальчонка оказался сметливым, в нем было столько дотошности, что Петр едва успевал отвечать ему.

– А бабка Федосеевна сказывала, что за мо– рями – окиянами живут люди двухголовые. Правда это? – допытывался Гордейка.

Или еще спрашивал:

– А пошто же корабль не тонет в воде, ежели он жалезный? Гвоздь вот маленький, а и то тонет.

Петр не всегда сам мог все объяснить, как чадо, и тогда они доставали книжки. Этих кни жек Петр привез две. Одна была без корочек и без названия, и рассказывалось в ней о жизни монахов. Эту книжку Гордейка не любил.

– Хуже нас живут эти монахи, только и знают, что молятся. Даже в будни. Давай другую.

Другая книжка называлась «Рассуждения по вопросам морской тактики», и написал ее будто бы знакомый дяде Петру бородатый адмирал, и подарил офицер, с которым вместе в плену были на Филиппинских островах.

– «Люди так различны по складу своего ума и характера, – читал Петр, – что один и тот же совет не годится для двух различных лиц. Одного следует удерживать, другого надо поощрять и лишь обоим следует не мешать».

– Как же не мешать, если надо удерживать? – спрашивал Гордейка.

И Петр сам не знал, как ответить. Они оба принимались рассуждать, и часто, к удивлению Петра, мальчонка высказывал мысли более зрелые, чем дядя.

– Ох, Гордейка, и башковитый же ты мужик! Учиться бы тебе.

И он стал учить племянника грамоте. К концу зимы мальчишка читал уже бойчее самого Петра, а в счете и вовсе обошел его. Дьякон Серафим, прослышавший про его успехи, устроил ему экзамен и остался очень доволен.

– По духовной части его пущать надо, – посоветовал он Петру. – Отец Никодим, того и гляди, помрет, а я сопьюсь, вот и замена нам будет.

– Куда уж нам в попы‑то!

Тем не менее Серафим навязал за ведро браги молитвенник, и Петр нет – нет да и заставлял Гордейку читать его. Но тот читал неохотно и не – внимательно. Читает – читает и вдруг посреди молитвы не к месту брякнет:

– Ты бы ее, Акульку‑то, сразу отодрал за волосы да и приволок домой. Она, сука, на Ваську– то пошто польстилась? Богатый он стал…

– Не твоего ума это дело! – строго обрывал его дядя. Но на мальчонку не сердился и был даже благодарен ему за то, что тот замечает и понимает его душевную тоску.

А ему опять стала сниться Акулька, опять неудержимо потянуло его к тому кирпичному дому, и не одну ночь простоял он под его окошками, а утешения это не приносило, только еще больше растравляло. И не раз уж подумывал он, не извести ли гада Ваську, не подкараулить ли где в укромном месте. Но то ли здравый смысл в нем брал верх, то ли жирой пример брата Егора удерживал, только на убийство Петр не пошел, а решил утопить свою тоску в другом: зачастил к вдовой солдатке Евлампии Хариной, у которой мужик сгинул где‑то под Сучаном.

Но и это не приносило облегчения. Бывало, гладит Евлампию, а сам думает об Акульке, и такая тоска опять находит, что хоть в петлю лезь.

– Не глянусь я тебе, так зачем ходишь? – спросит, бывало, Евлампия, а ему и ответить нечего.

А тут еще кроме тоски об Акульке начала глодать тоска по морю. Уж, казалось бы, отведал он этого моря сполна, по самую макушку. Морскую качку он переносил плохо, выворачивало его всего наизнанку, как пустой карман, и не одну боцманскую зуботычину снес он за эту свою слабость. А вот теперь опять потянуло его к морю. Зачем?

Догадывался, что не само море его тянет. Гля– Дя, как живут люди в деревне, он часто вспоми нал свой флотский экипаж. Там, несмотря на строгости, люди больше привержены друг к дружке, в беде аль в нужде шли на помощь. А тут каждый жил сам по себе, старался выгадать побольше да ухватить пожирнее. Петр понимал, что людей на такую жизнь толкает нужда, жир– ных‑то кусков немного валяется. Понимал, но не одобрял он эту жадность и, бывало, подвыпив, прямо в глаза говорил мужикам:

– Черви вы, а не люди! Кроты! Сидите каждый в своей норе, в нору и тащите. Гордости в вас людской нету!

– А ты вот у нас гордый да голый. От тебя даже баба и та сбежала, – посмеивались мужики.

И оттого, что они посмеивались и даже не обижались на него, Петр еще больше сердился.

– Что вы в жизни видели, для чего живете? Чтобы пожрать да поспать? Да ведь и скотина так живет. Чем вы отличаетесь от нее?

Иногда его всерьез спрашивали:

– А как еще жить? Как вылезешь из нужды, если она тебя за пятки хватает?

А как, в самом деле, жить? Петр на это не умел ответить. Начинал рассказывать про городскую жизнь, но выходило, что и там всяк для себя живет. Покрасивше‑то живут одни баре. Но всем барами жить не получится, кому‑то работать надо.

– Вот нам и написано на роду, чтобы работать. Так, видно, господь распределил.

Сами‑то они несогласные были с таким распределением – это Петр чувствовал.

– Всякого богатства я повидывал много. Вот бы поделить его на всех поровну, – предлагал он.

– А как поделишь? Вон Васька богатее всех нас, а разве он кому что за так отдаст? Грабить его, что ли? Их вон, грабителев‑то – бунтовщиков в пятом годе, вишь, как приструнили?

Что тут было в пятом году, Петр знал только понаслышке, он в то время жил в чудном и пестром городе Маниле на далеких Филиппинских островах.

3

На следующее лето Гордейка опять нанялся в подпаски к деду Ефиму. Стадо собралось в тот год большое – шестьдесят семь голов. Ефиму платили за весь сезон из расчета по полтиннику с каждой головы взрослого скота и по двадцати копеек с молодняка. Прошлым летом пастух отдавал Гордейке четвертую часть, а нынче Степанида выпросила одну треть. Ефим совсем одряхлел, и подпаску приходилось присматривать не только за стадом, но и за стариком.

У них было три выпаса: сразу за поскотиной, на луговине напротив заимки и у Коровьего брода. Весной они начали с самого ближнего, и Ефим еще кое‑как помогал Гордейке. Но с троицы стали гонять к Коровьему броду, и у старика только и хватало сил дотащиться до места. Несмотря на жару, он не снимал ни шапки, ни сермяги, ни пимов – его часто трясла лихоманка.

В жару работы было мало. Коровы заходили в воду и стояли там, отбиваясь хвостами от паутов. Ефим в это время, положив под голову котомку, спал на пригорке, а Гордейка, укрывшись в тенечке, плел корзинки или мордули, чтобы ставить их на рыбу в запруде. Рыба попадалась мелкая, все больше пескарь. Но и пескарь годился для ушицы, а если его посолить покруче да высушить в печке, то можно есть прямо с костями и с головой.

Как‑то около полудня с того берега перебрел реку не знакомый Гордейке человек. Реку переходил он по – чудному: сначала закатал штаны, забрел в воду, дошел почти до середины реки, потом на самом мелком месте лег в воду и долго лежал так, прямо в одежде, высунув из реки только бритую голову. «Небось татарин или беглый», – решил Гордейка. В двенадцати верстах отсюда была татарская деревня, а беглых из Сибири каждое лето проходило немало.

Когда человек вылез из воды и стянул с себя мокрые рубаху и штаны, Гордейка окончательно решил, что это беглый: был он настолько худ, что казался прозрачным. Беглых Гордейка боялся и поэтому решил разбудить деда Ефима. Но едва он поднялся из‑за куста, как человек окликнул его:

– Иди‑ка сюда, парень.

– А чего надо?

– Да ты иди ближе, не съем я тёбя.

Гордейка спустился к реке, но совсем близко подходить все‑таки не стал – мало ли чего. Человек сидел в одних подштанниках, остальная одежда сушилась на кусте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю